Текст книги "ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 2 (Русское советское искусство)"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
Что надо понимать под словом «агитационное искусство»? Почти вся область искусства, и во всяком случае вся область настоящего искусства, там, где оно не совпадает с – промышленным искусством и его целями, есть агитационное искусство. Всякое искусство имеет по меньшей мере зародыш агитации, вредной нам или полезной. Искусство всегда агитационно. Совершенно неверно, будто плакат есть агитационное искусство, а настоящие картины – не агитационны.
Агитационное искусство может быть искусством коммунистов, которые иной раз и не принадлежат к партии, но усвоили себе коммунистическую точку зрения на вещи. Мы любим это искусство, ему принадлежит будущее. Но только ли такое агитискусство для нас важно? Нет. Для нас важно и такое искусство, которое может не совпадать с нашим миросозерцанием, но известной стороной с ним соприкасается. Гоголь, например, не был коммунистом, но из этого не следует, чтобы «Ревизор» был для нас чуждой вещью. Другой пример. Какая–нибудь картина великого мастера времени Возрождения, в которой есть определенный религиозный элемент (изображение, скажем, богородицы), – это, конечно, не пролетарская картина; можно даже сказать, в известном смысле, что это враждебная, вредная картина. Однако к положительным ее сторонам надо отнести прославление человеческой красоты. И в этом смысле такая мадонна, в особенности если вы покажете, как она возникла из старой иконы, имеет громадное значение. И мы можем прямо сказать, что такое искусство нам в высшей степени полезно, как полезен, например, Аполлон Бельведерский, которого мы расцениваем как определенный земной человеческий идеал, хотя это и статуя «божества».
Понятно, мы должны запретить враждебную нам агитацию. В наше революционное время мы не можем пойти на абсолютную свободу агитации. Но тут нужны величайший такт, величайшая осторожность. Нужно быть знакомым с историей искусства, чтобы разбираться в искусстве современном, чтобы точнее знать своего друга и врага. Нам нужно, чтобы враг обезвреживался, а в известных случаях просто пресекался. Для этого мы и создали Главлит. И сколько бы мы ни говорили, что цензура есть вещь позорная, я скажу, что ношение оружия тоже есть вещь ужасная, но что же делать? – пока мы должны еще носить его. Цензура является таким же оружием. Но она, как всякое оружие, требует, чтобы ею умело пользовались. Мы должны этому научиться. <…>[98]98
Мы опускаем здесь страницы, посвященные театру и музыке. Приведем два абзаца, относящиеся к теме нашего сборника. «В области плаката есть несколько больших имен: Дени, Моор, которые стали известны почти каждому советскому гражданину. Образовалась новая ассоциация (Художников Революционной России), обещающая стать в известной мере художественным центром. Наблюдается поворот к сюжету, вызванный стремлением ответить на конкретные запросы жизни. Все это показывает, что в этой области, в области изобразительных искусств, где есть большая потребность в памятниках, росписи стен и т. п., мы имеем перед собой большие задачи и как будто большие возможности. Надо уже теперь обратить на это внимание и создать соответствующий центр». «Я не говорю о возврате к искусству 60–х годов, но считаю, что проштудировать его хорошенько необходимо, ибо там есть еще многое, чему можно поучиться. Что касается плаката, то нужно делать его монументально, обобщенно, но при этом основной стержень агитации должен проходить ближе к реализму. По этим вопросам у нас большой разнобой. Прежде я обыкновенно говорил: в конце концов, дайте каждому зверю жить и каждому зелью расти… ужо потом посмотрим. И вот теперь оказывается, что есть и дурная трава, которую полоть нужно… Пора это изжить и создать единый художественный центр». К этому времени быстро множились «школы» и «группы», иногда состоящие из двух, трех, а то и одного человека, печатающие за свой счет «манифесты», выступающие в дискуссиях; кроме «ничевоков» была, например, группа «Канфун», состоявшая из одного человека (В. Чичерина), издавшего брошюру без слов, из картинок, непонятных и необъясненных. Приходилось думать о том, чтобы споры сосредоточились на действительных проблемах искусства.
[Закрыть]
РУССКАЯ ВЫСТАВКА В БЕРЛИНЕ
Впервые – «Известия ВЦИК», 1922, 2 декабря, № 273. Печатается по тексту кн.: Луначарский А. В. Об изобразительном искусстве, т. 2, с. 94—100.
Различные ведомства и лица пошли навстречу Наркомпросу, замыслившему устроить выставку русского искусства в Берлине. Боялись, однако, затрат и больше чем сомневались в возможности какого–либо дохода в пользу голодающих[99]99
В 1921—1922 гг. приволжские губернии, разоренные гражданской вой ной, вследствие засухи были охвачены повальным голодом. В помощь государ ственным органам на борьбу с бедствием были мобилизованы общественные организации, создавшие специальные комитеты (сокращенно: «Компогол»).
[Закрыть] доходов не будет, но затраты оказались ничтожными. Боялись равнодушия иностранной публики или низкопробности самих экспонатов; в этом отношении сейчас все сомнения рассеялись. Немецкая публика отнеслась к выставке с симпатией и интересом, немецкая пресса – живо и вдумчиво, и само немецкое правительство – в высшей степени корректно.
Надо отметить, что русские художники пожимали плечами и скептически ухмылялись. Для этого, впрочем, у них были свои основания: действительно, строго говоря, выставка устроена неправильно. Но если бы мы ждали времени и возможности устроить ее правильно, то мы бы ее никогда не сделали и не имели бы успеха, теперь уже определившегося.
В основу выставки легли наши закупки, преследовавшие главным образом цель помочь русским художникам в наиболее тяжелые годы.
Фонд этот во многих отношениях своеобразен. Во–первых, комиссия закупала больше произведений «левых» художников, чем «правых», – и совсем не потому, чтоб она была чрезвычайно пристрастна «налево», а потому, что «правые» художники за свои картины требовали цены, для тогдашнего нашего нищенского фонда неприступные, «левые» же продавали свои картины, так сказать, по нашей государственной таксе. Во–вторых, и те и другие вовсе не торопились продавать государству за его бумажные гроши лучшие свои произведения, а спускали второстепенные. Конечно, комиссия не допускала сбыта нам хлама, но и не могла настаивать на подлинно высоком уровне закупок. Наконец, многие и притом очень хорошие произведения были тогда же разосланы в провинцию, и не было времени вернуть эти картины к нам.
Отсюда глубокое недовольство многих художников (особенно петроградских) этой выставкой. «Мы–де там будем представлены недостаточно сильно».
Все эти недостатки, конечно, есть, и они сказались на составе выставки. Немцы получили не совсем правильное представление о русском искусстве. Им кажется, что «левое» направление превозмогает у нас и что близкие к реализму формы искусства у нас только доживают свой скучный век. Кроме того, немцы не увидели на нашей выставке, за редкими исключениями, действительно крупнейших произведений. Это печально. Но зато радостно, что и эта выставка второстепенных полотен, скульптуры и т. д., при всем левом флюсе, которым она в своей односторонности отличалась, в общем имела лестный для нас успех.
Прежде всего вне всякого сомнения стоит ее политический успех. Даже те, кто настроен к ней враждебно, не без шипения заявляют, что Советское правительство «еще раз доказало свои дипломатические способности организацией этой выставки».
Выставка, как известно, была устроена в помещении фирмы Ван Димен на улице Унтер ден Линден, на чрезвычайно льготных для нас условиях. Открыл ее представитель германского министерства народного просвещения доктор Редслоб весьма любезными словами. Одним словом, она предстала перед Берлином честь честью, и при этом как официальная выставка, ибо ее официальное название: «Русская художественная выставка, организованная Наркомпросом РСФСР».
Эмигрантщина, до сих пор пользовавшаяся монополией по части русского искусства, встретила все это со скрежетом зубовным.
Далее, вне всякого сомнения, выставка находит популярный успех и чрезвычайно посещается публикой. Средний немецкий зритель,. можно сказать, обрадовался, что увидел наконец кусочек жизни Советской России. По–видимому, белогвардейская «Россия № 2» так навязла ему в зубах, он до такой степени проникнут сознанием, что это не настоящая Россия, что поторопился увидеть подтверждение этим своим предпосылкам в нашей выставке.
Несколько более шаток наш успех в прессе; здесь сказалась не только разница во мнениях – от очень хвалебных до очень злобных и даже злостно клеветнических, – но и разлад самих критериев на Западе, о котором мы прекрасно знаем. Ведь и там есть свои «правые», свои «левые» художники и их почитатели, – и выставка, конечно, по–разному преломилась в этих различных слоях.
Я считаю небезынтересным представить читателям несколько выписок из важнейших немецких и французских журналов, давших отзыв о выставке.
На нервом месте здесь стоят не немцы, а французы. Известный молодой художественный критик Вольдемар Жорж в газете «Эр Нувель» посвятил нашей выставке целых четыре статьи.
В первой статье критик указывает на то, что эмигрантская Россия заполнила обильными излияниями своего художества Европу. Почти вся эмигрантщина группируется вокруг давно уже обветшавшего знамени «Мира искусства»[100]100
См. прим. к статье «Германская художественная выставка» в первом томе наст, издания.
[Закрыть] Лукомский, Дягилев, Бакст являются столпами ее[101]101
В 1913 г. Луначарский писал о русском искусстве, вывозимом за гра ницу театральным деятелем, антрепренером С. П. Дягилевым (1872—1929): «В настоящее время является уже бесспорным, что в некоторых областях искусства Россия занимает одно из первых мест и дает Европе блестящие примеры для подражания. Уже художественная выставка, устроенная в Па риже г. Дягилевым несколько лет назад, открыла для многих глаза на своеоб разие и талантливость наших художников. Тем не менее трудно сказать, чтобы русская живопись в какой–нибудь мере влияла на Запад. Быть может, только теперь, с открытием сокровищ религиозной живописи старой Руси, чисто русские влияния начали проноситься над Европой. Но не то в области искусства театрального, прежде всего декорационной живописи и костюмов. Здесь крупнейшие русские художники, вроде Рериха, Бенуа, отчасти Юона и Добужинского и в огромной мере Бакста, произвели настоящую револю цию. Правда, раздаются голоса против излишней пышности и яркости рус ской декоративной палитры, против слишком самостоятельной, а иногда да же и главенствующей роли декораторов в спектакле. За всем тем влияние Бакста, отразившееся на многих театральных постановках, вышло за рамки театра и изменило стиль дамских мод и меблировки квартир. Я не хочу сказать, чтобы влияние того удивительного смешения варварского богатства и своеобразно строгого вкуса, которое свойственно особенно Баксту, было очень широко и длительно, – но влияние это заметно, и имя Бакста и его товарищей по отданной служению театра кисти должно остаться в истории художественной культуры Европы в целом. Еще больший триумф одержала Россия в области музыки. <…> Быть может, хотя это предположение я делаю со всяческими оговорками, даже «Соловей» Стравинского есть плод интересного искания. По крайней мере часть музыкальной критики, в особенности Лалуа, можно сказать, коленопреклоненно встретила эту партитуру, на меня лично в двух последних актах произведшую впечатление шума, полного потуг на оригинальность и нигде не достигнутую глубину. Но в «Соловье» чрезвычайно интересны были декорации Бенуа. Эта фантастическая китайщина давала какой–то совершенно особенный живописный аккорд, и здесь то определение, которое я дал Баксту, остается вполне уместным: крайняя роскошь азиатского варварства, которая тем не менее таинственно сдерживается своеобразно строгим вкусом. <…> Кто обращал внимание на музыку Штрауса в «Иосифе» в тех местах, где она не просто аккомпанировала шумному зрелищу? Кому было дело до тяжелого, как немецкий пфаннкухен *, замысла либреттистов этого странного балета, чуть не в целом томе комментировавших его скучное действие? Смотрели исключительно на переливающиеся сотнями ярких красок и золотом картины. И для этого историю Иосифа и жены Пентефрия перенесли в сверхверонезовскую постановку. Работали под него за совесть. И, несмотря на участие в этой работе самого Бакста, получилось немножко так, как когда в палатах какого–нибудь купца «пущают под мрамор и под красное дерево»: мрамор выходит куда мрамористее настоящего. Так и тут, перевероиезили до головокружения. <…> …Живописцы и скульпторы наших дней нашли в архаическом искусстве нечто, на их взгляд, очень ценное и сочетали декадентскую хрупкость и наивную неуклюжесть примитивов в одну, так сказать, косолапую грацию, наводящим на грустные мысли примером которой являются произведения Бурделя в том же театре **, где впервые показал свои опыты Нижинский. <…> <…> Как раз «Весеннее жертвоприношение» *** явилось вещью совершенно непривычной. Читателям, вероятно, уже известна сущность попытки, сделанной Стравинским и Нижинским. Идя в сторону того примитивизма, который получил уже свое признание в живописи с Гогеном и нынче, в общем, к несчастью искусства, приобрел в нем слишком большую область, который и у нас в России имеет слишком многочисленных поклонников и представителей, между ними декоратора балета Николая Рериха, – Стравинский и Нижинский решили представить священные пляски наших славянских предков во времена первобытной дикости». (Из цикла «Парижские письма». «Русские спектакли в Париже». Первоначально печатались в журнале «Театр и искусство». П., 1913, № 23; журнале «Современник», 1914, кн. 14 и 15. См. также: Луначарский А. В. В мире музыки. М., «Советский композитор», 1958).
[Закрыть] Это эмигрантское искусство на вывоз Жорж характеризует как «пестрое, этнографическое, националистическое, декоративное, странным образом соединяющее в себе мужиковство с академическим маньеризмом». Характеристика занятная и, по всей вероятности, правильная. Ко всему этому у «Мира искусства» и раньше была склонность, и я охотно представляю себе выставку эмигрантского искусства в виде очень большого и кричащего псевдорусского базара, столь любезного европейскому сердцу: лазурь, сурьма и позолота, вычурная резьба – словом, русский псевдонародный барокко, разумеется, пропущенный сквозь утонченную и искривленную душу барина. Вольдемар Жорж выражает величайшую радость, что из России наконец повеяло свежим ветром искусства, отражающего жизнь настоящего массового русского художника.
«Вместо внешней живописности, неовизантизма и орнаментального богатства художники проявили здесь мужественную красоту. Вслед за успехом Судейкиных и Стеллецкнх мы увидели на выставке русских художников в Германии постановку серьезных органических проблем, проблем формы и цвета, разрешаемых художниками из подлинной России со скупостью и строгостью, быть может, даже чрезмерными».
Далее Жорж говорит о политике государства в отношении искусства и отмечает наши усилия к сохранению и развитию художественных школ, поддержке художников и т. д.
Переходя к отдельным художникам, французский критик с особенной похвалой отмечает театральную работу Таирова и наших новых декораторов и последовательно, все время с похвалой, излагает то, что он считает нормальной эволюцией искусства в России «справа налево». Наконец, в последней статье, расхвалив наш новый фарфор, Жорж пишет: «Русская выставка поедет после Германии в другие страны. Ее хотят направить в Гаагу и Нью–Йорк (здесь скажу от себя, что мы получили приглашение в Прагу*. – А. Л.). Неужели французское правительство поставит препятствия к посещению ею Парижа? ** Неужели оно подумает, что эти картины служат революционной пропаганде? Я официально прошу Франца Журдена, президента Осеннего Салона, и Поля Синьяка, президента Салона Независимых, получить от властей позволение гостеприимно принять эту выставку в одном из наших Салонов». Далее он взывает к артистической интернациональной солидарности независимой французской критики и, перечисляя ряд имен персонально, просит их поддержать его в этом его ходатайстве.
* Сейчас эта выставка в Амстердаме.
** Оно их поставило.
Перехожу к немецкой критике.
В либеральной «Фоссише Цейтунг» известный критик Осборн говорит о выставке: «Эта многообъемлющая, заботливо организованная выставка доказывает каждому, что Советская власть вовсе не представляет собою растаптывающий все старое голый эксперимент; наоборот, под ее владычеством творчество и духовные силы отнюдь не задремали».
«Нигде, – говорит он далее, – послеимпрессионистское искусство не нашло такого колоссального развития, как в России».
«Потом широким фронтом идет целая толпа людей, окончательно отказавшихся от традиции. Пожалуй, я не могу отметить среди них бросающихся в глаза талантов, но всеобщее настроение этих тоскливо стремящихся, восхищенно мыслящих, страстно ищущих представляет собою документ захватывающего величия. На выставке чувствуешь горячее и темное желание выразить в новых формах строительную энергию, переворачивающую государства и экономику мира. С лучшими мы уже были знакомы. Это Архипенко и Кандинский. Из новых крупнейшей фигурой является Штеренберг. Это не столько преобразователь, сколько прежде всего художник с необыкновенно тонким чувством вкуса».
Дальше Осборн отмечает с симпатией театральные работы Альтмана и его набросок головы Ленина. С некоторым изумлением останавливается он перед самыми крайними «левыми», предводительствуемыми Татлиным.
По–видимому, наши крайние «левые» оказались левее даже наиболее левого фланга германского экспрессионизма (что еще отнюдь не значит, скажу от себя, чтобы это было хорошо).
Не могу не отметить, что в большой статье Глазера, помещенной в «Бёрзен Курьер», также отмечающей немалое значение выставки и противопоставляющей ее надоевшему кабаретному искусству эмиграции, на первый план выдвигается тот же Д. П. Штеренберг. Газета находит, что Штеренберг замыкает свой круг, что после искания в пустоте беспредметности он возвращается вновь к предмету и вступает на тот же путь его любовного изучения, на который вступили так называемые молодые натуралисты Германии.
Фехтер в «Дейтше Альгемейне Цейтунг» отмечает, что в общем ход развития искусства в России параллелен с европейским. Он констатирует, что особенно выдающихся индивидуальностей выставка не показала, но находит, что в общем она представила множество интереснейших опытов. Он почти с радостью заявляет, что не только в Европе в искусстве наступила пауза, то есть прекращение прогресса, но и в России ничего особенного за это время не выявилось.
Шиковский в «Vorwarts» кончает свою статью словами: «Неисчерпаемую полноту импульса не только для наших художников, но и для всей любящей искусство публики дала эта русская выставка. Вся она кричит об одном: вперед, к новым берегам!»
Франц Серванте в газете «Дер Таг» делает такие выводы: «Поблагодарим русских за эту живопись. В Берлине они спасли свою художественную честь».
Конечно, есть и другие отзывы. Так, известный критик «Бёрзен Цейтунг» Пауль Ландау гораздо более кисло отзывается о выставке. Здесь сказался и взятый в последнее время этой газетой, в отличие от прежнего, курс на скептицизм по отношению к Советской России, но также и приверженность Ландау к более старым формам искусства. Он заявляет, что на большой выставке в 600 номеров центр тяжести лежит целиком на молодых, что произведения их, конечно, очень интересны с точки зрения психологической, исторической, социологической, но отнюдь не с точки зрения эстетической. Правда, Ландау делает довольно тонкое замечание: «Мне кажется, что русские, вместо деликатной французской красочной гармонии и немецких мистических судорог, начали более мужественное движение пространственно–пластического искания. По–видимому, для этого народа, столь фаталистически преданного теориям, абстрактное искусство явилось лакомым блюдом». Если это абсолютно неверно отнесено ко вкусам русского народа, то, будучи направленным по адресу наших и европейских «левых» художников, – попадает не в бровь, а в глаз.
Еще враждебнее отзыв Фрица Шталя в газете «Берлинер Тагеблат». Но зато его критика представляется нам очень своеобразной и, может быть, глубже вникающей в наши проблемы, чем другие статьи. Нельзя не отметить разных пустяков, вроде того, что Советскую власть Фриц Шталь уподобляет Вильгельму II, и только лишь потому, что она заказывает художникам памятники; или мещанскую сплетню, что пролетариат у нас является–де чем–то вроде прежних привилегированных сословий, в чем опять–таки критик видит сходство наше со старым режимом. Но если миновать эти либеральные больше тупости, чем колкости, то в статье есть много неплохих мыслей: «Если старое, – говорит Шталь, – представляло собою только мало отличающуюся параллель западного искусства от Академии до Сецессиона[102]102
См. примеч. 6 к статье «Германская художественная выставка» в томе 1 наст, сборника.
[Закрыть] – то в левом мозговая акробатика царит безраздельно – та акробатика, которая у нас, в Германии, уже превзойдена». «Нет никакого сомнения, – говорит он далее, – что имеется своеобразный аккорд между революционным искусством этих художников и революционностью самой Советской власти. Ведь и последняя хочет создавать неслыханные новые формы, разрушая все старое. Но этот революционный дух выражен у художников в совершенно абстрактных формах, граничащих с бессмыслицей, которые народ вряд ли воспримет».
Говоря далее о том, что русское Советское правительство должно было бы вызвать новые творческие силы из недр самого народа, и констатируя, что оно это и делает, Шталь отмечает вместе с тем и то, что он считает нашей ошибкой. Молодежь из народа, по его мнению, мы сразу вводим в наши старые школы, прогоняя их либо сквозь воду нашего вялого академизма, либо сквозь огонь воспламененных футуристических исканий. «Между тем, – говорит Шталь, – не лучше ли было бы учить народ исключительно технике и ремеслу, предоставляя ему самому определить свой новый стиль?»
Далее он отмечает, что подлинно революционного в этом искусстве ничего нет. «Определенно, – говорит он, – литераторы, принимающие революционные позы, думают, что мы боимся революции. Нет, мы хотели бы ее, и не только в России. Мы видим, что Россия не освободилась от традиций или от произвольных форм, выдуманных интеллигенцией». Он выражает уверенность, что, освобожденный от внешнего влияния интеллигентских группировок, народ вернулся бы к тому, чем он действительно богат, – к сердечности чувства, богатству фантазии, музыкальной тонкости, к использованию красок и т. д.
Скажу откровенно, что я в очень многом согласен именно с этим буржуазным критиком. Нет никакого сомнения, что мнимопередовое стремление изгнать из искусства чувство и фантазию, интеллектуализировать его во что бы то ни стало плохо уравновешивается у нас поистине водянистыми формами академического и полуакадемического прошлого.
Вместе со Шталем я верю, что новое поколение, воспитывающееся сейчас в наших школах, сумеет отразить революцию более богато и непосредственно, чем левые выдумщики, – прекрасные люди, часто искренние друзья революции, но тем не менее отпрыски левобуржуазного искусства парижской богемы.
Наша выставка в Берлине не отразила полностью ни сегодняшнего, ни в особенности завтрашнего дня нашего искусства. Она отразила только те своеобразные конъюнктуры, в которых мы жили эти годы, – именно прилив к нам сил с левого фланга дореволюционного искусства.
Тем не менее в высшей степени отрадно, что и выставка, знаменующая собой этот переходный момент, вызвала со стороны германской критики и публики общее признание как свидетельство о живой художественной жизни в нашей пока еще нищей стране.
«Дейтше Цейтунг» начинает свою статью так: «Надо признать за Советским правительством одно: они ловкие дипломаты и не упускают никакого случая обработать в благоприятную для них сторону общественное мнение. Выставка, с большим блеском представленная в одном из лучших помещений Берлина, доказала нам не только наличие известного художественного движения в стране, но и заботу о полном уважении и сохранении всего ценного в старом искусстве».
Друзья и враги констатируют успех нашей выставки. Что же касается успехов нашего искусства, то это дело будущего, в котором мы так же уверены, как и в других успехах революционной России на всех поприщах политики, хозяйства и культуры.
О ЗНАЧЕНИИ «ПРИКЛАДНОГО» ИСКУССТВА
Впервые – «Художественный труд», 1923, № 1.
Печатается по тексту кн.: Луначарский А. В. Собр. соч. в 8–ми т., т. 7. М-, 1967, с. 85—91.
Я совершенно согласен с теми, кто считает выражение «прикладное искусство» – довольно неуклюжим. Действительно, оно возникло из представления о чистом искусстве, которое воплощает чистые идеи, согласно идеалистической эстетике, и о мире ремесла, в который искусство входит для того, чтобы там «приложиться» и, так сказать, поверхностно изукрасить какие–либо предметы быта. От всего этого разит тленным запахом идеализма.
Даже «грубияны» из лагеря не понимающих себя конструктивистов в этом случае ближе к действительности. Искусство, конечно, есть строительная задача. Искусство есть часть, и притом одна из важнейших, а может быть, даже самая важная часть общечеловеческого строительства.
Мы, марксисты, кладем в основу всего нашего миросозерцания процесс переустройства мира, вначале разрозненный, а потом все более слитный процесс все гармоничнее организующегося человеком разумного хозяйства на земле, а может быть, за ее физическими пределами. Этот хозяйственный процесс представляется нам как поток труда, в котором часть природы – общество – изменяет природу и в свою очередь от соприкосновения с ней изменяется. Процесс этот долго идет бессознательно и результаты превосходят и изменяют разумные цели, которые ставят себе отдельные его участники. Местами он обрывается или отступает назад, но в общем и целом он прогрессивно подымается до той ступени, когда, вместе с возникновением социалистической программы, становится уже ясным, к чему надо стремиться, а именно, и прежде всего, к целостной и целесообразной организации трудовых сил.
Капитализм создает предпосылки для выступления пролетариата и для разрешения им этой проблемы.
Поток все время идет по двум линиям: по линии материальной культуры в собственном смысле слова, то есть пересоздания быта и среды, и по линии борьбы за целесообразное общественное устройство. То и другое идет зигзагами, благодаря классовому строению общества.
Искусство играет огромную роль в обеих гранях этого исторического процесса или, вернее, действа.
В изменении материального мира искусство играет роль постольку, поскольку дает законченные формы предметам быта и элементам среды. Промышленность остается, так сказать, чистой промышленностью, пока она производит предметы, отвечающие своему утилитарному назначению. Но мы видим, что на всех стадиях человеческой культуры человек не останавливается только на утилитарном (его жилище, одежда, орудия, оружие, утварь и т. д. и т. д.). Все это носит на себе определенные формальные черты, которые не вытекают непосредственно из утилитарных целей, каким эти предметы служат. Порой эти черты являются как бы внешними (орнаментировка), порой они крепко связаны с внутренней структурой рациональною сущностью создания рук человеческих. И все же, как в этом нетрудно убедиться из анализа, можно было бы представить себе ту же вещь столь же рационально приспособленной к своему назначению, но выдержанной в другом стиле или не обладающей некоторыми формальными особенностями, отнюдь не продиктованными предварительно единственно только внутренней законообразностыо назначения данной вещи.
Человек считает полезным, чтобы вещи, которые его окружают, были красивы. Вот как можно попросту формулировать эти особенности человеческой продукции. Что же значит быть красивым? Мы убеждаемся, что это понятие до крайности субъективно и что единственная сколько–нибудь точная формула, которую мы можем здесь найти, заключается в том, что человеку хочется, чтобы эти предметы ему нравились, то есть чтобы они вызывали в нем некоторую положительную, приятную, радостную эмоцию. Эта эмоция (эстетическая), как учит психология, не сводится ни к какой другой известной нам. Путем психологического анализа мы приходим к выводу, что она получается там, где воспринимающий и выражающий суждение субъект получает максимум организованных впечатлений, для него доступных. Человек стремится сделать предметы сложнее и интереснее, чем находит их в природе, для того, чтобы увеличивать тонус своей жизни, но он стремится сделать их упорядоченнее и проще, для того чтобы уметь объять своим вниманием побольше впечатлений. Он все время разнообразит и упрощает свою среду, постоянно стремится приблизиться к величайшему многообразию при величайшем единстве. То, в чем именно находит он такое многообразие и как именно разрешает проблему единства, означает собою стиль данного народа, эпохи или данной личности.
Элементы эстетические, чистые тона, краски, ритмы и так далее представляют собою как раз, как показывает физический анализ, организованные единства, где известное многообразие сведено к проявлению целостности.
Можно говорить о сапожном искусстве, об искусстве кулинарном, и каждый раз, чем больше дело идет о чисто утилитарной стороне сапога или пирога, тем юмористичнее кажется приложение сюда выражения «искусства». Чем больше доминирует здесь элемент достижения выше упомянутых, ни к чему не сводимых эмоций радости по поводу хорошо организованного многообразия, тем больше слово «искусство» здесь применимо.
Так, например, говорить о сапожном искусстве, по поводу даже очень ловко скроенной обуви, вряд ли можно серьезно. Ясно, что это сапожная промышленность, ремесло, мастерство. Но к тем сафьянным сапогам, которые я видел в Бухарском отделе на Сельскохозяйственной выставке[103]103
Всероссийская сельскохозяйственная и кустарно–промышленная выстав ка была открыта в августе 1923 г. в Москве (на месте, где в настоящее вре мя находится Парк культуры и отдыха имени Горького).
[Закрыть], слово «искусство», конечно, безусловно применимо. Если бы эти бухарские сапоги были одноцветны, носить их было бы так же удобно, как и при нынешней их пестроте. Пестрота не преследует утилитарных целей. Она, эта глубоко художественная, полная чутья, красочности, музыкальная «пестрота» диктуется поисками повышенной радости жизни от прекрасно организованного зрелищного впечатления.
Каков конечный предел художественной промышленности или промышленного искусства? Если конечный предел промышленности вообще есть преображение природы в среду, наиболее благоприятную для человека, то цель художественной части промышленности заключается в том, чтобы приспособить эту природу и к органам восприятия, и к эстетическому суждению человека. Промышленность хочет сделать из природы некий завоеванный человеком рай, в котором все было бы так хорошо, как требуют того человеческие интересы, а искусство прибавляет– этот рай должен быть прекрасен так, чтобы непосредственные ощущения, зрительные, слуховые и т. д., давали нам максимальную радость.
Если мы реформировали бы мир в некоторую чисто художественную картину, то, может быть, среди всей пышности и изящества такого мира мы погибли бы от отсутствия утилитарно необходимых элементов в нем. Если бы мы сделали мир абсолютно промышленным и рациональным, может быть, мы превратились бы в того самого мигающего мещанина, о котором с таким ужасом говорит Ницше. Но человек есть человек, и, стремясь к утилитарным благам, он считает одной нз самых высоких полезностей именно радость жизни. И всякий поймет, что жить без такой радости, в сущности говоря, не стоит. И если бы человек построил себе совершенный с точки зрения инженерии мир, то, может быть, все–таки весь прогресс свелся бы к нулю. И вместе с тем, если мы прибавим, что мир этот прекрасен и радует человека в гораздо более высокой степени, чем все предыдущее, с чем человек встречался, то мы уже тем самым даем окончательный ответ на вопрос, стоит ли жить в этом мире и стоило ли за него бороться.
Решительно всякий шаг художественной промышленности есть шаг к этому идеалу. Всякая изящная и хорошо расписанная чашка, всякая светлая, уютная, радующая взор комната, всякая комбинация цветов в саду, которая восхищает взор и т. д. и т. п., каждая мелочь – есть как бы предварительное осуществление того великого и великолепного мира, в какой, говоря словами Маркса, человек хочет переделать данную ему вселенную, в бесконечно многих частях сейчас не удовлетворяющую его, недостаточную.
Таковы общие, так сказать, философские принципы, положенные историей человечества в основу художественной промышленности.
В России, в частности, задачи ее огромны…
Далее, не подлежит никакому сомнению, что среди разного рода предметов вывоза России, который так важен ей для организации своего хозяйства, одним из доходнейших и оригинальнейших является материализованный вкус нашего народа, сказывающийся во всем – от продукции кустаря до продукции каждого оригинального нашего художника.
Заставить искусство, то есть вкус, навык, давать радостный облик вещи, заставить его примкнуть к промышленности – это задача прекрасная и достижимая, хотя и не сразу. Заставить промышленность крепкими чугунными руками схватить художника и побудить его служить себе, помочь безрадостному конструктору–инженеру конструировать радостно – это тоже великолепная задача. Конечно, просто собезьянничать с инженера и делать одновременно некрасивые и бесполезные конструкции, «обезьяньи машины», как я их называю, – глупо. Равным образом глупо было бы, если бы инженер, ради красоты, украсил локомотив какими–то цветочками вроде ситца. Такие глупости становятся модными, но проходят; на них не надо обращать внимания.
Упомяну в конце этой статьи все–таки и о второй роли, которую искусство играет в жизни человечества, о роли в том, что я назвал второй гранью его истории, в общественной борьбе.
В общественной борьбе классы борются не только физическим, но и идеологическим оружием. Они ищут в своих собственных глазах укрепить веру в себя, понять своего врага, часто унизить его, бить его оружием гнева, презрения, смеха. Они стараются ярко анализировать себя, то будущее, к которому стремятся, или славу прошлого, которое за ними; они стараются сорганизовать идеи и эмоции своих адептов так, чтобы класс был крепок и победоносен. Так называемое чистое искусство есть не что иное, как такая работа по организации идей и эмоций. Отмахиваться от нее как от «феодализма» может только либо безнадежный идиот, либо человек, растерявший свои культурные предпосылки, либо, наконец, человек, которому нужно скрыть свое убожество именно в этом отношении, то есть отсутствие у него идей и эмоций. Говорить здесь, как говорит один из самых неуклюжих конструктивистов, Чужак[104]104
Чужак Н. (псевдоним Насимовича Николая Федоровича; 1876—1937), советский литературный критик, журналист, один из теоретиков ЛЕФа.
[Закрыть] о том, что это тоже производство вещей, или еще что–то вроде этого, можно, только по–медвежьи играя словами. На самом деле ясно, что в искусстве промышленном мы имеем прямую задачу создания радостных вещей, преображения предметов быта и элементов среды, – это часть чисто экономического прогресса, художественная часть хозяйствования. В чистом искусстве мы имеем комбинации из внешних знаков (слов, звуков, красок и т. д.), которые выражают собою определенные идеи и чувства идейно–эмоционального мира, стремящиеся заразить собою окружающих. Все это является, сознательно или бессознательно, элементом борьбы классов, социально–политической, культурной и моральной стороной истории.
Оба искусства бесконечно важны, и как абсолютно нелепо требовать какой–то машиноподобной конструкции от гимна или от статуи, так же тупо спрашивать, что, собственно, значит какой–нибудь орнамент на глиняном блюде. В первом искусстве все должно значить, все имеет свою огромную социально–психологическую ценность. Во втором искусстве, художественно–промышленном, ни элементы, ни комбинации его ничего не значат, а просто дают радость; как сахар – сладок и ничего не значит.
Вот те общие предпосылки, которые должны быть твердо положены в основу всякого подхода к проблемам искусства вообще и проблемам так называемого «прикладного» искусства в частности.
Эти идеи я высказывал давно. Это вовсе не мои идеи. Их придерживается, в сущности, всякий не отравленный ни буржуазными предрассудками, ни модным поветрием марксист.
Очень смешно, когда, например, Чужак, сделав огромный круг, пришел именно к этим идеям и выдает их теперь за свои и считает, что к ним можно прийти только этим путем, да еще полемизирует с тем, кто их всегда высказывал.
Но мне хочется, чтобы журнал «Художественный труд» как можно менее уделял внимания хаосу толков среди слепых и кривых «эстетов» наших дней, а делал бы свою серьезную работу твердо, уясняя социально–психологическую сущность и социально–культурную ценность искусства всех родов.