Текст книги "Голова в облаках"
Автор книги: Анатолий Жуков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Дальнейшее развитие невероятного события грозило вовлечь и вовлекло множество новых людей, поэтому жизнь Хмелевки и Хмелевского района потекла с большим ускорением. Чтобы не допустить ее выхода из-под контроля, в тот же день был создан чрезвычайный штаб во главе с Балагуровым и первым его заместителем Межовым. Кроме Межова было назначено еще семь отраслевых заместителей: 1. по оргвопросам – директор совхоза «Волга» Мытарин; 2. по материально-техническому снабжению – главный инженер районной «Сельхозтехники» Веткин с помощником С. Буреломовым (Сеней Хромкиным); 3. по охране общественного порядка – начальник районного отделения милиции подполковник Сухостоев; 4. по связи – майор Примак (привлечен на общественных началах); 5. по культуре – бывший секретарь райкома комсомола, ныне завотделом культуры при райисполкоме Анатолий Ручьев; 6. по санитарно-гигиеническому и медицинскому обеспечению – главврач районной больницы Илиади; 7. по хозяйственно-бытовому обеспечению – председатель райпотребсоюза Заботкин.
Вскоре выяснилось, что нужен еще один заместитель – по специальным вопросам (ведь неизвестно еще, кто пойман, рыба или речное животное), но поскольку штаб был уже утвержден и обнародован по районному радио, спецфункции были возложены на Мытарина (зоотехник по образованию, сумеет накормить любой живой организм), с разрешением иметь ему двух референтов. Такими референтами стали инспектор рыбнадзора Сидоров-Нерсесян и егерь охотничьего хозяйства Федор Шишов, более известный как Монах (живет с молодости бобылем) и Робинзон. Второе прозвище родилось после возникновения здесь волжского водохранилища, когда Монах не стал переселяться из зоны затопления и остался на острове один.
Организующей и направляющей силой всей деятельности по окончательному вылову гигантской рыбы (или животного) стал начальник штаба Иван Никитич Балагуров. Прибавилось забот и у его заместителя Межова. Что касается исполнительских служб и подразделений, то самая тяжелая нагрузка выпала на долю Мытарина (оргвопросы), Веткина и Сени Хромкина (мат.-тех. обеспечение). Это, разумеется, не значит, что остальные службы при сем лишь присутствовали. Работы всем хватало.
Милиция, включая работников ГАИ, расставила свои посты по трассе будущего движения чудо-рыбы от Ивановки до Хмелевки, протяженностью на девять с лишним километров. Здесь же были запланированы для работы два милицейских патруля на мотоциклах. Штатных работников не хватило, и к ним присоединили наиболее активных дружинников.
Начальник узла связи был в отпуске, его замещал человек вялый, и поэтому обеспечение связи, по просьбе Межова, взял на себя военком майор Примак. Он был артиллеристом по специальности, но командиры артподразделений тоже имеют дело со связью, к тому же Примак отличался мобильностью, дисциплинированностью, и налаженная им связь стала действовать уже на другой день. Для этого он, по согласованию с вышестоящим начальством, вызвал из запаса бывших связистов-радистов и связистов-проволочников, сформировал отдельный взвод связи и принял командование им. Бывший предводитель районной комсомолии, а ныне заведующий отделом культуры А. Ручьев в тот же день провел два ответственных мероприятия: 1. создал из артистов-любителей районного Дома, культуры агитбригаду с назначением давать по два концерта ежедневно – в обед и вечером; 2. провел беседу с коллективом самодеятельного духового оркестра под руководством ветврача Столбова, игравшего на похоронах и свадьбах, чтобы они разучили соответствующие моменту музыкальные произведения (лучше марши) и уже завтра утром стояли на берегу Ивановского залива для музыкального сопровождения рыболовной кампании.
Утром следующего дня Ручьев запланировал быть со своими работниками на подъеме чудо-рыбы и проконтролировать игру духового оркестра.
Старый врач Илиади, потомок заблудившихся в бескрайней России греков, знаменитый большим носом, тоже потрудился знатно. Он создал три медицинских стационарных поста по трассе движения рыбы, организовал подвижной пост на базе машины «скорой помощи», а для связистов и хозяйственников собрал походные аптечки. Ну и плакаты санитарного просвещения, конечно, приготовил.
Менее яркий, но самый хлопотный участок был у Заботкина. В его обязанности входило организовать общественное питание на берегу залива и по всей трассе движения, обеспечить рабочих и специалистов табачными изделиями, питьевой водой, квасом и другими безалкогольными напитками, наладить продажу товаров первой необходимости. Все это предлагалось сделать к завтрашнему дню.
Хозяйственный и сметливый Заботкин, в войну начальник ПФС[8]8
Продовольственно-фуражное снабжение.
[Закрыть] полка, не был богом, но при необходимости мог стать его заместителем по хозяйственной части. Практически за полдня на берегу залива под знакомой уже раскидистой ветлой возникло просторное, из легких фанерных щитов, уютное кафе, где были горячий чай, кофе, какао и бутерброды с хеком. Хозяйничала в кафе бойкая Клавка Маёшкина, известная не только крикливостью, вороватостью и излишней наблюдательностью, но и агрессивной красотой. Сильный мужской пол частенько отступал под ее коварно-зазывным напором и сдавался на милость победительницы. Кроме того, Клавка была находчивой и распорядительной. Вокруг кафе по ее настоянию были расставлены под нарядными тентами столики и стулья – чего людям томиться в помещении, – она же предложила организовать здесь продажу пива (вон какая жара!) и мороженого и потребовала дать кафе веселенькое название.
Наречь новорожденное кафе оказалось делом непростым. Заботкин предложил – «Приятного аппетита», Парфенька – «Серебряная блесна», кормачи Бугорков и Лапкин – «Будем здоровы», Федя-Вася – «Образцовое», Сеня Хромкин – «Пищеварительное обеспечение процесса»…
Самым кратким и обоснованным оказалось предложение Витяя: «Лукерья». Ему все обрадовались, а Степаны Лапкин и Бугорков в радости даже обиделись на себя: такая досадная недогадливость, рядом же лежало!
Витяй взял банку с белилами, вскочил на стол и вывел кистью по голубому фронтону кафе крупное, белоснежное – «ЛУКЕРЬЯ».
– Хорошо, – оценил хозяйственный Заботкин. – Завтра у Барского куста велено поставить мне летний ресторан-столовую. Не наречешь ли?
– Надо подумать, – сказал Витяй.
Думали опять коллективно, серьезно, с большей, чем прежде, ответственностью (ресторан все-таки – не кафе), и победил на этот раз сам Мытарин. Его «Очевидное – невероятное» нашли самым подходящим и одобрили.
В обсуждении участвовал и длинноносый, задумчивый, постоянно глядящий под ноги Веткин, который вместе с Сеней и двумя слесарями устанавливал на косогоре ленточные транспортеры. Присутствовали здесь и референты Мытарина по специальным вопросам Сидоров-Нерсесян и егерь Шишов (Монах-Робинзон), седобородый, нелюдимый старик, с овчаркой у правой ноги и с ружьем за спиной.
Референты уже не раз осматривали добычу, и порознь и вместе, спорили в присутствии Мытарина и без него, но единого мнения не выработали.
Сидоров-Нерсесян справедливо доказывал, что поймана именно рыба, потому что у нее, слушай, есть жабры, а не легкие; есть плавники, а не копыта; жила в воде, а не на лугах, слушай, не в лесу. Что тут непонятного?
Монах, тоже справедливо, говорил, что непонятно тут все. Почему она такая безразмерная? Почему, если это рыба, питается она утятами? Почему у ней голубые глаза? Почему те глаза с веками, как у коровы или другого зверя? Почему розовые плавники состоят из пяти перьев и похожи на женские ладони? Почему эти ладони только у головы, а дальше идет гладкое тело? Почему она не подохла и не уснула во время вытаскивания? Ведь пока ее тащили по берегу, пока обматывали вокруг ствола ветлы, пока Витяй накачал в цистерну воды, пока засунули в ту цистерну, прошло, наверно, с полчаса, если н€ больше. Значит, возможно, и даже наверно у ней есть легкие. Подумай, ты с дипломом, а мы техникумов не проходили, товарищ Сидоров-Нерсесян. Всю жизнь мы находимся с природой, а не в конторах, но мы тоже читаем книжки про животный и растительный мир нашей земли. И в этом мире есть двоякодышащие, как это чудородие. По гладкости и ровной толщине тела его можно назвать пресмыкающимся. Если же откровенно, напрямую, то это форменный гад. Вон у него и желтый обруч-венец за головой, как у болотного ужа.
– Какой уж? Она же плавает, слушай!
– Ужи тоже плавают. А этот змей и утят жрет. Так, Василий? – Монах обернулся к заведующему фермой Тоськину.
– Истинная правда, голубок. Штук шестьсот уже слопала. С самой весны продовольствуется.
– Вот видишь!
– Ты, слушай, эти штучки-дрючки брось, я рыбнадзор, персонал, она в заливе поймана, а не в лесу, старый леший. Рыба это! Соглашайся единогласно, а то я, слушай…
– Грозишь. А если я собакой затравлю? Дамка! Овчарка зарычала и готовно выдвинулась, загораживая собой хозяина.
– Пенек горелого леса!
Мытарин встал между ними.
– Вот это уже лишнее. Вы научные консультанты, референты, на вас возложены такие задачи… Парфений Иванович, ты опытный рыбак, как ты назовешь свою добычу?
– Не знаю, – сказал неглаженый и небритый Парфенька, опуская виновато голову. Семируков не помог ему, требовал отдать рыбу в колхоз. – Пой-малась она на блесну, конечно, а шла спокойно, как корова на веревке, не сопротивлялась.
– Видишь: как корова!
– А почему не сопротивлялась?
– Должно быть, от боли. Ошалела в первую минуту. А потом уж Голубок с Витяем держали ее под зебры.
– А могла она вырваться?
– Как не могла, такая-то чудовища. Она враз бы их в воду покидала.
– Почему же она не сделала этого? Не хотела?
– Хотела или нет, а не сопротивлялась. Наверно, все же не хотела. В газете вон писали, киты на берег выбрасываются. Сами выкидываются, киты-то.
– А почему, как считаешь?
– Так ведь это в Австралии, там капитализьм, там деваться им некуда. У нас, конечно, дело другое, но и у нас, если на откровенность, Волгу заговняли, жрать этому зверю нечего, утята надоели, дышать чижало…
На этом разговор закончился: из совхоза прибыли грузовики с досками, и Мытарин пошел встречать их, чтобы организовать разгрузку и наладить изготовление деревянных желобов для рыбы.
IXСветлая полночная тишина застыла над уснувшим волжским заливом. Широкий серп молодого месяца уже выстелил от леса до прибрежных кустов косую лимонную тропинку, конец ее упирался в темное тело рыбы, толстой гнутой трубой исчезающее в воде. В нескольких шагах от него, в сторонке, шарили, искали что-то в траве и в кустах отсветы костра, отталкивая от себя плотную стену серого сумрака. У костра безмолвными тенями сидели первые дежурные – старик Чернов, присланный из Хмелевки Мытариным, и Монах со своей Дамкой, вызвавшийся сторожить сам. Кто еще знающий мог найтись, когда Парфенька валился с ног от усталости. Инспектор рыбнадзора больше мастер запрещать да не пускать, здесь же надо было сохранить в живом виде хотя бы до утра этот, как определил Витяй, рыбообразный организм.
Они только что сменили воду в цистерне, и пожарник с Федей-Васей легли под ветлу спать, а Монах присел у костра рядом с Черновым.
– Тихо, Кириллыч?
– Слава богу, тихо, – ответил Чернов, глядя на огонь.
Они были годками, старики на восьмом десятке, родились и всю жизнь прожили в Хмелевке. Монах – безвыездно, бессуетно, а Чернов отлучался на семь лет (гражданская и Отечественная войны) и потом суетился, как все хмелевцы: народил кучу детей, растил их, работал то в колхозе, то в совхозе, и вот незаметно состарился, стал сторожем. А Монах никогда не был и не будет сторожем чего-то малого, он считал себя стражем всей жизни, причем жизни природной, естественной, потому что стоял не на проезжей части людского сонмища, а у обочины и глядел на Чернова и других односельчан как бы со стороны. Он не воевал, не имел семьи и детей (жена умерла первыми родами через год после свадьбы), жил бобылем на острове, и вот тоже состарился и сидит рядом с Черновым. Рядом, но не вместе.
Монах не зря произвел себя в стражи природной жизни, в охранника и защитника лесов, речек, зверья, птицы – по своей должности егеря, по склонности к уединению, по подозрительности к ненасытным людям он был действительно верным заступником природы, потому что самоотверженно охранял и защищал ее много лет. Защищал от людей. В том числе и от таких работящих трудолюбов, как Иван Кириллович Чернов. По своей честности и крестьянской хозяйственности они не вредят природе умышленно, но, как правильно пишут в газетах, у людей постоянно растущие потребности, которые они стремятся удовлетворить; у людей семьи, дети, их тоже надо накормить-напоить, обуть-одеть, повеселить, и все это не творится, как у бога, из ничего, за все это платит кормилица-природа. Дорого платит. Иногда безвозмездно дорого – по человеческому безбожию и неразумию, по безоглядному хозяйничанью, по обидной бестолковости. И эти люди, его односельчане, даже не считают себя виноватыми, хотя и боятся Монаха стар и млад, особенно в лесу. Знают: заметит какой непорядок – пеняй на себя, не помилует.
– Вся беда от нас самих, – сказал Чернов раздумчиво. – Народ у нас смелый, веселый и бестолковый, как Васька Буслаев!
Монах вздрогнул от этих нечаянных слов и подозрительно поглядел на Чернова: вот паразит, подслушал его тайные мысли!
– Какой Васька?
– А из былины из старой. В книжке прочитал. Буйный Васька-то был, хотя и героем стал. В кого пошел, неизвестно. Отец Буслай девяносто лет жил в Новгороде тихо-мирно, как дворянин или, к примеру, помещик. А сын Васька, хоть и учен был и песельник, а поводился с пьяницами и сам стал пьяницей и мотом. Оно – конечно, когда и погулять, как не в молодости, да ведь и меру надо знать, не только о себе думать, о своих удовольствиях. А он дружину завел хоробрую, тридцать молодцев без единого, тридцатый, значит, Васька. Или первый. Потому как все они были пьянь, оторви да брось, все без понятия добра. Положим, нонче тоже пьют по-черному, да ведь нонешней былью не оправдаешь прошлое преданье, сами должны отвечать. Ну вот. И Васька со своей дружиной хороброй захотели «пить и есть из готового» и устроили бой со своими новгородскими мужиками, чтобы те, если будут побиты, платили этой пьяни три тыщи рублев в год. По сотне на брата-дружинника, стало быть. Для города оно, конечно, не так уж и много, да с какой стати три-то тыщи… А под старость молиться в Ерусалим ездил: душу надо было спасать. Вот ведь!.. Охо-хо-хо! А мы и о душе не думаем.
И опять замолчал, ни о чем не спрашивая, не советуясь. Стало быть, теми же тропками кружит, в том же темном лесу жизни блукает.
Монах наклонился к костру, посовал в середину его несгоревшие концы сучьев, подкинул еще несколько веток сушняка и опять уставился на огонь. Дамка сидела рядом и, следя за прыгающими и качающимися языками пламени, не по-собачьи серьезно думала о чем-то большом и важном.
А может, и не думала, потому что, как и хозяин, была просто заворожена огнем.
Великое, ни с чем не сравнимое действие производит теплое, пляшущее пламя костра. Чернов, Монах и его Дамка очарованно и бездумно глядели на огонь (вот так еще смотрят на текучую воду) и, отрешенные от всего мира, от самих себя, были сейчас родными и равными не только друг другу, но и земле, костру, воде, безмолвному лесу, молодому месяцу – всему окружающему миру. Они не сознавали этого, они вообще сейчас ничего не сознавали, потому что в эти минуты отключается ненужный разум, со всеми его заботами, страхами и радостями, они даже ничего не чувствовали, если не считать идущей от костра пахучей солнечной теплоты и уюта, потому что их самих не было, они растворились в этом молчащем мире, стали его частичками, но не отдельными, не отъединенными каждая своей оболочкой, а слитными в одно целое, бесконечное и безначальное. И было это безразмерное живое целое почти не познанным, не имеющим названия, драматичным, и видимым проявлением его стал вот этот чарующий древний процесс: изгибались и ворочались на красных углях охваченные жарким пламенем ветки, с треском разлетались в пахучем дыму золотые искры, качались, то вытягиваясь, то приседая, живые лепестки огня, и было от костра тепло и светло среди ночного сумрака безбрежного мира. И когда позади них раздался тревожный человеческий крик, а впереди, в заливе, плеснулась рыба, они все трое переглянулись и, уже очнувшиеся, уже в этом разъединенном мире в своей индивидуальной сущности, опять сблизились этим предупреждающим криком опасности, и Дамка, как самая близкая к изначальному, самая чуткая, угрожающе гавкнула и отважно кинулась на крик, защищая хозяина и его товарища, а за Дамкой вскочили старики.
Монах был проворней в этом деле – егерь, охотник – и агрессивней по характеру, он зарядил на ходу двустволку и бабахнул в небо из одного ствола, чтобы ободрить Дамку и остановить прокравшегося к рыбе злодея. И сделал он правильно. Тут же послышался сдавленный крик, шумная возня, рычанье Дамки и уже отчаянное: «Караул, убивают!»
Голос мужской, знакомый. Монах, задыхаясь, остановился.
У водовозной машины, рядом с длинным транспортером, Дамка катала по траве Степку Лапкина. Он втянул голову в плечи, защищая лицо и шею, неловко отбивался от наседавшей овчарки и кричал суматошно:
– Караул! Разбой! Спасите!.. Да что же ты, тварь такая… Ой-ёой-ёой!
А в сторону колхозной уткофермы удалялся топот, угадывались две человеческие фигуры. А топот почему-то был одного человека.
Монах оттащил за ошейник разгоряченную Дамку и услышал отдаленный крик:
– Стой, стрелять буду! – Это приказывал Федя-Вася.
Подошел запыхавшийся Чернов, увидел сидящего на траве Лапкина.
– Кого тут убивают, тебя, что ли?
– Убери волкодава, дядя, убери скорее, дедушка! – Лапкин, сидя, пятился к машине. – Мы же так только, шутейно. Убери зверя!
Монах подтянул за ошейник овчарку к ноге, презрительно бросил:
– Вставай, басурман. И не дрожи. Умел пакостить, умей и отвечать.
Лапкин опасливо поднялся.
– Мы отведать хотели, дедушка… Мы маненько. Дядя Степан Бугорков подбил, я не хотел. Вот ей-богу!
– Тьфу! – Монах презрительно плюнул ему под ноги и увидел, что Лапкин стоит босиком и что-то делает руками сзади. – Повернись спиной!
– Не надо, дедушка, я больше не буду, ей-богу!
– Внучек нашелся. Повернись, говорю!
Лапкин со стыдливой церемонностью повернулся, и Монах, грешник, не удержался от смеха, а медлительный Чернов покачал головой: Лапкин старался прикрыть одной рукой белые ягодицы, а другой подбирал свисающие длинные лоскутья – от штанов сзади осталась только опушка, стянутая ремнем.
– Молодец Дамка! – похвалил Монах. – Таких стервецов душить надо без разговору.
Чернов не одобрял такой крайности, но и не осуждал Монаха: где нет строгости, там и твердого порядка не добьешься. Положим, одной строгостью порядка тоже не наведешь, сознательность должна быть, но опять же сознательностью без строгости ничего не сделаешь. Она, сознательность-то, у каждого своя, а строгость Монаха, как закон, одна для всех.
Бесшумной тенью появился в сопровождении маленького Феди-Васи квадратный Бугорков, тоже, как и Лапкин, босой. Вот почему не слышно было второго топота. Этот, если в сапогах, бухал бы на всю ивановскую округу.
– Еще один, стало быть, – сказал Монах. – Пошли тогда ближе к свету.
– Одноделец будет, – сказал Федя-Вася. – А одноделец, он кто? Сообщник преступника. А сообщник кто? Такой же преступник. А ну оба – шагом марш к «Лукерье»!
– Я на стреме стоял только, – пробурчал Бугорков, мелко ступая босыми ногами: мокрая от росы трава была прохладной. – Степка, сопляк, меня подбил, ити его мамушку.
– Врет, ей-богу, врет! Он первый: давай, говорит, закуску сорганизуем.
– Ну и что? Я про закусь в общем сказал, а ты сразу к этой рыбе обратился. Может, я огурцов хотел на закусь. Рыбу-то, ее варить еще надо, жарить, а огурцы режь и ешь. А можно кусать не резамши.
– Ку-усать! А ножик кто мне точил? Для огурцов, да?
Они вышли к кафе «Лукерья», встали под лампочкой у раздаточного окна, и Федя-Вася достал болтавшуюся у колен планшетку, раскрыл ее, не торопясь, стал раскладывать на прилавке вооружение: папку для протоколов, двуствольную самописку, очки.
Тут все было ясно. Мужики хотели взять себе долю от общей добычи (они считали ее общей, поскольку помогали засовывать голову в цистерну), но не учли, что она умеет защищаться. Едва Лапкин с ножом прикоснулся к ней, его током отбросило в сторону метра на два. А может, от неожиданности сам отскочил. Он хотел бежать, но упал и не мог подняться, даже крикнуть не мог.
– Как это не мог, когда заорал, будто тебя режут.
– Это я потом, когда собака схватила.
– А собака-то как узнала? Мы же на цыпочках подкрадывались, босиком, тихохонько.
– Хватит пререкаться, – приказал Федя-Вася. – Нас дело ждет, а не пустое говоренье. Какое дело? Во-первых, составим подробный протокол…
Монах усмехнулся:
– И тут бумаги. Ты что, не видишь, что это сволочи?!
– Извините, гражданин Шишов, но определять – дело не наше.
– Как не наше, когда они разбойничают!
– Что же, по-вашему, делать?
– Расстрелять! – И для убедительности взломил двустволку, вставил патрон в правый ствол. – Обоих поставим у дамбы, хоронить не надо, место глубокое.
– Можно, – понял его Чернов. – И знать никто не узнает. Чего с ними, с пьяницами…
Лапкин с Бугорковым заполошио переглянулись: этот Монах, говорят, пощады не знает, на расправу скор, не зря его все боятся. И уже хотели бухнуться в ноги, да помешал прямодушный Федя-Вася:
– Расстрелять без суда и следствия? Извините, гражданин Шишов, но это называется как? Это называется самосуд. А на самосуд мы не пойдем. Не имеем права.
– Тогда выпороть крапивой, – предложил Чернов.
– И это будет самосуд. Почему? А потому что состав преступления не соответствует размеру и форме наказания. Крапивой порют кого? Ребятишек, когда они озоруют или в чужой сад-огород лазиют. А тут мы видим что? Взрослых людей и злоумышленное преступление. Какое? Вышеизвестное, за которое накажет суд по соответствующей статье.
– Крючок ты, – сказал Монах с сожалением. – Старый милицейский крючок. Пошли, Кириллыч, от него подальше.
И Монах с Черновым в сопровождении Дамки пошли к берегу, где красно пульсировали, то вспухая, то утишаясь, живые угли потухающего костра.