Текст книги "Голова в облаках"
Автор книги: Анатолий Жуков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
Парфенька, поспешивший вслед за учеными, догнал их уже у самого входа в кабинет Балагурова и тут с ужасом обнаружил, что пиджак и штиблеты оставил на берегу, идет босиком. Прячась за спиной старого профессора, он на цыпочках прошел за ним до длинного стола и присел рядом, поджав босые ноги под стул. Народу в кабинете собралось много, все взгляды были обращены на ученых-ихтиологов, и прокравшегося Парфеньку, несмотря на его пунцовую рубаху, не заметили. Должно быть, примелькался он за эти дни.
– Товарищи! – Балагуров почтительно встал за своим столом. – На сегодняшнем заседании мы рады видеть и приветствовать многоуважаемого члена Ихтиологической комиссии Министерства рыбного хозяйства СССР, члена научного совета по проблемам ихтиологии и гидробиологии Академии наук СССР, доктора наук, профессора товарища Сомова Андрея Кирилловича. – Он захлопал, и за ним дружно ударили руководящими руками директора, секретари. – Мы рады видеть также его молодого соратника, кандидата наук Хладнокровного Дмитрия Константиновича.
Аплодисменты были пожиже, и старый профессор махнул рукой: хватит, мол, попусту терять время, займемся делом. Балагуров понял его, кратко пояснил положение в районе в связи с гигантской рыбой и предоставил слово ученым.
– Прошу вас, Дима, – предложил профессор угрюмому кандидату.
Тот встал, высокий, сутулый, и кратко доложил результаты предварительного обследования. Длина вынутой на сушу рыбы 9427 метров, толщина 72 сантиметра в обхвате, воспринимает звуки с частотой до 10 000 Гц, биоэлектрический потенциал напряжением 37–40 вольт, имеет как особенность подвижные глазные веки с ресницами, голубые глаза, две ноздри, два пятилепестковых плавника, расположенных в 17 сантиметрах от головы, четырехрядные зубы верхней и нижней челюстей, тело покрыто плотной чешуей, диаметр чешуйки 0,5 см. Обследование в заливе, надводное и подводное, с целью определения размеров оставшегося в воде тела, пока не завершено. В заливе находится ориентировочно еще километров сорок рыбы…
– Со-оро-ок! – ахнули слушатели.
– …а из залива она уходит ниже по водохранилищу на неизвестное пока расстояние.
– Вот это да-а!
– Тише, товарищи. Слово имеет профессор Сомов.
Старик вставать не стал, заговорил устало с места:
– Это не щука, вообще не рыба или не вполне рыба, а какой-то новый вид, новый организм…
– Вот же! Мой Витяй тоже так называет – организьмой!
– Благодарю, коллега, за поддержку, – сказал профессор. – Это некий промежуточный вид, не имеющий отношения к хищникам. Прежде питался зоопланктоном, зубов не имел, были лишь пластинки.
– Вроде острых мелких шипов, – уточнил Парфенька и нагнулся к уху профессора: – Вы им не своим языком говорите, а нашим. Не поймут.
Профессор оглянулся на него с улыбкой, подумал и кивнул:
– Да, вроде острых мелких шипов, если угодно. Они увеличивались в размерах и превращались в собственно зубы постепенно, эти изменения-превращения носили функциональный характер приспособления к быстро меняющимся условиям жизнеобитания этого пресноводного животного. Двоякодышащего. Возможно, и двоякодышащим оно стало вследствие таких изменений, хотя на это требуется много времени.
– Хорошо бы его вскрыть, препарировать, – сказал кандидат мечтательно.
– Вы, ученые, и так уж все вскрыли и подразделили на составные элементы, – сказал Балагуров. – Давайте, что узнали с внешнего осмотра.
Профессор кивнул:
– Хорошо. В этом биологическом феномене странным образом сочетаются признаки рыбы, пресноводного животного и пресмыкающегося. Очень гибкий в смысле приспособляемости вид, очень стойкий. Как рыба он имеет жабры, чешуйное покрытие кожи, плавники у головы и, судя по тому, что воспринимает звуки до десяти тысяч герц, веберов аппарат.[12]12
Веберов аппарат у рыб воспринимает, трансформирует в механические смещения и передает внутреннему уху вибрации стенок плавательного пузыря как резонатора звука. Назван по имени немецкого анатома Э. Вебера. Рыба; без веберова аппарата воспринимает звуки с частотой до 2500 Гц.
[Закрыть] Это явно самец, потому что звукообразовательные функции плавательного пузыря свойственны только самцам. Ведет явно не придонный образ жизни, иначе у него просто не было бы плавательного пузыря, как нет его у всех придонных рыб. И биоэлектрический потенциал, конечно… Мы знаем электрических скатов, есть так называемый электрический сом, в Южной Америке водится исполинский угорь со своей походной «миниэлектростанцией».
– А долго они живут? – спросил Мытарин.
– Сравнительно долго.
– Под Парижем есть старушка Грациелла Инцирилло, больше ста десяти лет живет, хотя там мало долгожителей.
– Позвольте, при чем тут какая-то Грациелла, когда речь о рыбах?
– Вы же сказали, сравнительно. А с чем?
– Товарищи! – Балагуров постучал карандашом по столу. – Прошу не отвлекаться, у нас мало времени. Продолжайте, товарищ Сомов.
Профессор стал говорить о признаках пресмыкающихся, а Парфенька, нагнувшись вперед и склонив набочок голову, заглядывал ему в рот. Это надо же: понаблюдал один день и узнал столько, сколько даже самому Парфеньке не под силу. А он ли уж – с рождения у Волги – не знает рыб! Ну, шустер годок, шустер!
– Как пресноводное животное оно имеет ноздри, легкие, сердце, вероятно, трехкамерное,[13]13
Как у большинства земвоводных, с двумя предсердиями и одним желудочком. У рыб сердце двухкамерное.
[Закрыть] теплокровность, подвижное глазное веко с ресницами, подвижный язык. Если учесть колоссальную длину тела, то можно предположить, что сердец у него множество, однотипных, в последовательном, через определенную длину, расположении и синхронном режиме работы.
– А почему у ней плавники из пяти перьев, как человечьи ладони? – спросил Парфенька. – Может, на этом месте руки были?
– Этого пока объяснить не могу. От кистеперой рыбы здесь ничего нет. Вообще это молодой вид, его трудно сравнивать с реликтовыми, доисторическими. Как я уже говорил в порядке предположения, это не хищник, а некий промежуточный вид. Причем размеры прежде были небольшими. Питался зоопланктоном, мелкой сорной рыбой и, между прочим, содействовал очищению пресных вод. Но поскольку загрязнение вод идет по возрастающей, запасы зоопланктона и его качественно-видовой состав изменились, и эта рыба-животное из помощника человека превратилась во врага. Причем злейшего, гораздо злее, чем настоящие хищники, потому что произошли быстрые изменения, мутации, а они требуют больших энергетических затрат, которые не мог восполнить прежний пищевой рацион. Произошел генетический сдвиг в сторону гигантизма, и вот она, пожирая все живое, в том числе и ваших утят, стала стремительно расти.
– А нельзя ее вернуть, – Балагуров хохотнул, – на вегетарианский путь? Хищник все-таки нас не устраивает.
Тут вскочил Заботкин, протестующе замахал руками:
– Она же маленькая станет, Иван Никитич! Зачем она тогда?
– Теперь уже не станет. И потом, я за такую, чтобы была большая, как сейчас, безразмерная, а питалась чтобы прежним планктоном и водорослями, травкой. Как вы считаете, профессор?
– Не знаю. Но создание благоприятного биологического режима в реке никому не помешает.
– Как же не помешает, когда эта ваша мутация произошла из-за изменения жизненного режима в реке!
– Да, многое зависит от того, как быстро меняются кормовые условия водоема, температурный и кислородный режим, шумовой фон. Вы сказали, что хищник вам не подходит, потому что он уничтожил значительную часть рыбы в Волге и принялся за ваших утят. С этой точки зрения мы видим регресс…
– Какой же регресс, когда она в тысячи, в миллионы раз больше леща, например, судака или щуки и, может, вкуснее?
– А сколько она съела этих лещей и судаков, вы знаете? Или вас такой хищник устраивает? Только чем вы теперь будете его кормить, утятами? Он же вас разорит.
– Что же вы предлагаете?
– Выпустить…
Ах, какое неосторожное слово сказал товарищ Сомов, ученый человек, профессор! Разве можно, не подготовив надлежащим образом аудиторию, выдавать такое предложение! Вероятно, надеялся тут же обосновать его, да кто теперь станет слушать какие-то обоснования, соображения, когда вынесен приговор надеждам людей, их планам, их работе.
– Тащим, тащим и за здорово живешь выпустить – дудки!
– А утят на кого списывать?
– Тыща машин, полторы тыщи людей вкалывают.
– А наши трактора с трактористами! А косилки, волокуши…
– Я, слушай, тоже протест заявляю: зачем выпускать хищника!
– Мы кафе и столовую-ресторан спешно построили, общественное питание наладили…
– А бензин? А смазочные? А запчасти?… На бога списывать?
– Им с Шатуновым, видно, наплевать: поймали, показали, поманили, и с приветом! После таких-то трат, после такой районной натуги!
– А читателям что скажем?.
– Шатунов, стервец, вредит! Теперь с сенокосом управились бы.
– Об охране природы тоже пора подумать, а мы больше о хозяйстве, о делах. Придет время – спохватимся.
– Не пугай. У нас вон какая территория, с любой напастью справимся, не пропадем.
– Вот она и избаловала, немереная эта территория.
– Товарищи, товарищи, что за базар! – Балагуров застучал торцом карандаша по гулкому, как барабан, столу, дождался тишины. – Давайте высказываться по порядку. Ты, Мытарин, первый. Коротко, в двух словах. А тебя, Юрьевна, попросим вести протокол.
Давний секретарь райисполкома Клавдия Юрьевна Ручьева, худая прокуренная старуха, кивнула седой головой, раскрыла блокнот и пошла ковырять быстроногие стенографические крючки, за которыми стояли хозяйственные слова хмелевцев.
МЫТАРИН: – Большое дело у нас налажено хорошо, и надо его завершить во что бы то ни стало.
– Да чего тут рассуждать, время терять!
– Правильно, тащить ее, заразу…
БАЛАГУРОВ: – Опять базар! А ну прекратить немедленно! Кто следующий? Ты, Заботкин?
ЗАБОТКИН: – Я предлагаю Ъынуть ее до конца и пустить в реализацию. Не только самим хватит, но и соседей накормим.
ШИШОВ (МОНАХ): – Мы и так уж все живое сожрали. Выпустить на волю. Ученый профессор правильно сказал, пускай живет как знает. А Парфеньку пора наказать для острастки. Одна большая рыба завелась, и ту поймал, негодник. Она в Красной книге должна быть…
СУХОСТОЕВ: – Слышь, Мытарин! А ты говорил, зачем протокол!
СЕМИРУКОВ: – Глупости. Поймали, а теперь выпускать – дудки! Я предлагаю тащить дальше. И зачислить ее в счет плана всем колхозам и совхозам района, а не одному Мытарину. Слишком жирно ему будет. А вы, товарищ Сухостоев, выпустите моих кормачей Лапкина и Бугоркова, нам работать надо. Какие они преступники, сдуру полезли.
МЕЖОВ: – Да, вы уж разберитесь, подполковник. Оштрафуйте их, как за мелкое хулиганство… На ферме одни престарелые птичницы остались, Машутка с Дашуткой.
ИЛИАДИ: – Как врач я должен сказать, что человек, состоящий, грубо говоря, из трех частей, подчиняется трем основным факторам: физиологическим, временным и социальным…
БАЛАГУРОВ: – Вопрос сложный, и давайте обсудим его в другой раз, у нас мало времени. Следующий? Ты, Сеня?
С. БУРЕЛОМОВ (ХРОМКИН): – Антирыбное ивановское тело есть экологическая драма в виде наказания без преступления, поскольку человеческий вред природе наносится не по злому намерению умысла, а без понятия вредности действия, по причине легкомысленного недомыслия человечества.
РУЧЬЕВ: – Позвольте мне. Мы согласны проводить культурное обеспечение работающих на рыбе и дальше, если…
БАШМАКОВ: – Вы еще, понимаешь, не обеспечивали, а уже, извини-подвинься, «и дальше». Из молодых да ранний.
БАЛАГУРОВ: – Не отвлекайтесь, говорите по существу. После опроса сделаем перерыв, подведем итоги и наметим план дальнейшей работы по вылову рыбы или животного…
Парфенька подался к профессору и шепнул на ухо, можно ли выпустить воду из цистерны. Ведь если у рыбы имеются ноздри и легкие, то пусть воздухом и дышит вволю, чего ей мучиться, а нам каждые полчаса воду менять.
Профессор согласно кивнул.
Парфенька вздохнул и с нетерпением стал ждать перекура. И как это он сам не додумался до такой малости, когда и ноздри на виду и веками хлопает как корова! В первый-то день с полчаса, поди, лежала на траве, пока в цистерну засунули. А что пасть сперва разевала, так ведь блесна там, больно. Да-а, не просто поверить в такую двуосную чудовищу, которая и в воде и на земле жить может, тут грамота нужна профессорская. Не зря им денежки-то платят, и немалые, должно быть. Но почему же она пену в воде делала, показывала, что задыхается?…
Едва Балагуров объявил перерыв, Парфенька выскочил в приемную, скатился по лестнице вниз и оказался у рыбовозки. Витяй дремал, сидя в кабине.
– Сынок, спускай воду на землю. Она так дышать будет.
– Ты, батяня, не того? – Витяй, зевая, покрутил пальцем у виска.
– Спускай, притворялась она. Я с самим профессором говорил. – Парфенька уже влез на цистерну и заглядывал в щель горловины. – У ей и легкие, говорит, есть, и сердец много, а ноздри я сам видал. Откручивай и стой там, я скажу, когда стопорить.
Витяй нехотя вылез из кабины, потянулся с хрустом и оханьем, потом пошел и отвернул позади машины сливную пробку. Вместе с шумом хлынувшей воды Парфенька услышал беспокойный плеск в цистерне, увидел, как рыба подняла из опадающей воды голову, помотала ею, как лошадь, и фыркнула. Мелкие брызги попали даже в лицо Парфеньки. А ведь ей жарко будет, подумал он, ощущая босыми ногами горячую жесткость цистерны. И когда вытекло примерно две трети воды и на поверхности показались кольца тугого рыбьего тела, он крикнул «стоп». Витяй завернул пробку и влез наверх к отцу. Склонившись над горловиной, они увидели, как рыба ополоснула у самого дна зеленую башку, захлопнула жаберные крышки и, положив голову поверх высунувшихся из воды колец своего тела, опять несколько раз фыркнула. Из узких ноздрей разлетелись переплетенные веера брызг, и затем послышалось спокойное, как у спящего человека, дыхание.
– Форсунки прочистила и перешла на другой рабочий режим, – сказал Витяй с завистью. – Хорошо устроилась!
– Хорошо, – согласился Парфенька и вдруг понял, почему она задыхалась в цистерне, если долго не меняли воду: кислорода для жабров не хватало, а дышать легкими она не имела возможности. Какое тут притворство, когда голову не высунешь. В цистерну же сама полезла не с охоты, а с испугу, от меня пряталась, от других людей.
– Тогда, может, ее и не поливать, батяня? Шкура-то у ней, как у змеи, чего ей сделается.
– Поливать, но реже. Когда не жарко, обойдется.
Парфенька спустился с цистерны на землю и поспешил в управление обрадовать начальство своими новостями. Ведь теперь запросто можно снять большинство пожарных и водовозных машин, оставить только парочку на всякий случай. Балагуров с Межовым сразу возрадуются до небес.
Он легко одолел крутую лестницу, перешагнул высокий порог приемной, но последнего барьера – двойных дверей кабинета Балагурова – не взял: дежурный инструктор из новеньких, увидев босоногого морщинистого старичка в подвернутых до колен штанах, не признал в нем героя и выпроводил опять на лестницу.
– Я же здесь был! – сопротивлялся Парфенька.
– Не знаю, не видел.
– Да как же, когда я на улицу к рыбе отлучался!
– Ничего не знаю. Сейчас здесь серьезное совещание, дедушка, все руководители собрались, ученые из Москвы. Не мешай.
– Как же, милый человек, я помешаю, когда рыбак, а оба рыбных ученых мои знакомцы! Профессор-то Сомов годок мне, ровесник.
– Друг, еще скажешь, – улыбнулся дежурный. – Иди, иди, без тебя обойдемся. – И, вытеснив за порог, захлопнул перед ним дверь приемной. Такой молодой бугай.
Что тут будешь делать – кричать, доказывать? Не такой Парфенька человек, чтобы качать права перед зеленым, как огурец, начальничком. Обойдемся, говорит. Ну и пусть обходятся. А не обойдутся, так сами прибегут как миленькие, и тогда Парфенька еще подумает, спешить им навстречу или погодить.
Он спустился вниз, чтобы не видел Витяй, прошел через задний двор и свернул к заливу. Тут он пожалел молодого дежурного и подумал, что виноват сам: будь он в костюме, как все люди, и в штиблетах, любой дежурный бы пропустил, а так что же, тут не проходной двор.
У ветлы за огородом вдовы Кукурузиной никого не было, но знакомый треножник с холстом и широкий цветной зонтик оказались на месте. Поодаль у кустов лежали штиблеты и пиджак. Никто не позарился, не взял.
Парфенька поглядел на холст и невольно улыбнулся, узнав Ивана Рыжих. Он стоял как живой, в рыбацких броднях и брезентовой робе, отставив одну ногу в сторону, и, подбоченясь, глядел с улыбкой прямо на Парфеньку. И довольный, довольный! Наверно, оттого, что поменялся с Федькой Чертом местами. Ну и пусть так стоит весь век, на жаре, без отдыху.
Парфенька стянул прилипшую к телу рубаху, снял штаны и безбоязненно плюхнулся в воду – хорошо-то как, прохладно! И нырнул за кустами, а потом поплыл резво, как молодой. Возвращаясь к берегу, увидел знакомую фигуру очкастого художника в белом костюме.
– Что же вы, товарищ рыбак, от меня бегаете? – встретил он Парфеньку. – И нельзя столько купаться. Вы же целую четушку выпили!
– Сколько? – Парфенька вылез на берег и запрыгал на одной ноге, выливая из ушей воду.
– Вы что, забыли? А закусывали одной карамелькой. Ужасно! Ужасно! Вы же могли утонуть!
– Мы привычные. – Парфенька отвернулся, скрывая улыбку.
– Поразительно! Вы же совсем трезвый. Только вроде бы уменьшились – это купанье так действует, да?
– А что же еще. Купанье – первое средство отрезвенья.
– Ничего не понимаю. Но мы уже потеряли время. Давайте, пожалуйста, работать.
– А что ж, давайте, постою, – сказал Парфенька, одеваясь.
– Я всегда предполагал, что простые люди благородны и скромны. Сейчас я приготовлю новый холст, и мы сделаем еще один, э-э… набросочек. Вы только не убегайте, потерпите уж, пожалуйста, для общего дела…
XVIIНа другой день рыбу повезли дальше. То есть не рыбу, какая же рыба, если дышит, как человек, голова почти лошадиная, а глаза красивей, чем у коровы – чудо, безразмерное чудо, как и написал Витяй на боку цистерны, соскоблив прежнее название.
Парфенька ехал вместе с сыном, но не в кабине, а наверху, на самой цистерне, где изобретательный Сеня Хромкин соорудил ему будку чуть больше собачьей, из которой он наблюдал за безразмерным чудом.
– Сидеть тебе тут до окончательности мероприятия антирыбного организма современности, – сказал Сеня. – Неудобное настоящее есть следствие безобразия прошлого легкомыслия и темная причина будущей неизвестной жизни и смерти.
А Витяй ляпнул несуразное:
– Тебя, батяня, Васька Баран святым хочет сделать. Говорят, послал представление в Комитет Святого Духа, чтобы, как умрешь, твои мощи перенесли на берег Ивановского залива, к «Лукерье». Там часовню или церковь святого Парфения возведут, и мы станем поклоняться твоим нетленным мощам. Конечно, если ничего не случится.
– Не случится, – сказал Парфенька, пристраивая в ногах термос с квасом. – И чудо-рыбу довезем куда надо.
Его уверенность основывалась на сознании собственного беспредельного трудолюбия, он верил в техническую сметку и умелость Сени Хромкина и инженера Веткина, в дельность руководства могучего Мытарина, в хозяйственные способности находчивого Заботкина, в добросовестную работу своего Витяя и других шоферов, слесарей, плотников, связистов… Не все они работали одинаково, но колонна с упорной настойчивостью двигалась вперед, правда, не так быстро, как мечталось начальникам, но все-таки двигалась.
Мытарин, практический руководитель колонны, размышляя о медлительности движения, вычертил соответствующий график и увидел неутешительную закономерность: по мере удаления колонны от Ивановки скорость ее движения замедлялась. Если в первый день было пройдено 3,6 км, во второй 3,3, в третий – 2,5, то в четвертый, пятый, шестой и седьмой соответственно – 2,9, 2,8, 2,7, 2,5 км. Чем дальше, тем медленней. В отличие от космической ракеты. Потому что предыдущее движение здесь не разгоняло колонну, а тормозило ее: с ростом числа машин и людей усложнялось управление, связь, материальное и техническое обслуживание…
В четвертый – седьмой дни скорость могла бы упасть много ниже, но благотворно сказывался нелегкий опыт, к тому же добычу, поскольку она не рыба, перестали поливать, а ко всему к этому наступила прохладная, с освежающими дождями погода.
В следующую неделю движение стабилизировалось на скорости два километра в день – благодаря тому что на первом отрезке пути от Ивановки до Хмелевки вместо грузовиков поставили собранные со всех ближайших районов ленточные конвейеры, транспортеры, переоборудованные зернопогрузчики, самодельные – спасибо Сене Хромкину и Веткину – катки, которые включались в действие одновременно. Грузовики и обслуживающие их люди работать с такой синхронностью не могли. И чем больше росло их число, тем ниже падал их кпд. Почему, товарищи инженеры?
– Потому, – ответил Мытарину хмурый Веткин, – что мы в одной упряжке, и каждый из нас должен работать одинаково добросовестно и успешно. Каждый! Если хотя бы один будет неумехой, лодырем, разгильдяем и остановится – встанет вся колонна. Вся! Иначе не получится, товарищ начальник, мы связаны общим грузом, живым безразмерным по длине грузом, – мы его разорвем, раздавим, уничтожим, если будем действовать несогласованно или недобросовестно. Каждый в отдельности и все вместе.
– Много еще надо для нашей согласованности, – вздохнул Мытарин.
– Немало. Но кое-чего мы уже достигли.
Такие общие вопросы беспокоили далеко не всех. Руководители отраслей обслуживания бились над своими проблемами, которые казались им куда важнее. Тот же Заботкин с утра до ночи хлопотал, чтобы накормить и напоить растущую армию работников-нахлебников, которая сейчас не заботилась о себе и села на полное обеспечение райпотребсоюза. Сухостоеву и его милиционерам – они отвечали за сохранность безразмерного чуда – эта армия казалась потенциальным носителем общественного беспорядка, потому что она больше стояла, чем ехала – по два-то километра в день, – а от безделья чего только не захочется людям, особенно молодым и здоровым. Правда, их внимание на какое-то время занимал Анатолий Ручьев со своими самодеятельными артистами, но его концерты проводились только по вечерам и настраивали людей скорее на игриво-легкомысленный лад, чем на выполнение скучных инструкций и кодексов. О нарушениях правил пожарной безопасности докладывал по начальству т. Башмаков. Такое-то, понимаешь, скопление работающих машин и людей, их заправляют горючим и кормят пищей, а они, извини-подвинься; производят выхлопы с искрами и бросают из кабин окурки без правил соблюдения.
Росли с каждым днем трудности и у связистов, механиков, слесарен, заправщиков. И эти трудности и все, что делалось на дороге, эхом отзывалось в учреждениях Хмелевки, и чрезвычайный штаб во главе с Балагуровым заседал ежедневно.
Здесь размышляли над всеми вопросами и сложностями мероприятия. Чудо чудом, но ведь надо еще и жить, есть-пить, выполнять свои планы и обязательства. Технари своей рационализацией высвободили тракторы и часть грузовиков для полевых и транспортных работ, но еще много машин не хватало – именно тех, что ползли по дороге, тянули безразмерное чудо, то есть работали почти вхолостую, потому что трех-, пяти– или семитонный грузовик вез 200–250 килограммов полезного груза. И многоопытные экономисты, бухгалтеры, серьезные трезвые люди, озадаченно почесывали затылки в поисках подходящей статьи, по какой можно бы пустить бензин, зарплату, амортизацию машин и материально-техническое обеспечение всего этого мероприятия. Дорого, слишком дорого.
– Дешевле не получится, – говорил Балагуров, стараясь убедить себя и других. – Тут все впервые, все внове: и сама невиданная чудо-рыба, и ловля-транспортировка ее, и содержание в пути… Приладиться надо, усовершенствоваться во всем.
– А если пустить ее самоходом? – предложил Межов. – Снять с машин, положить на землю, и пускай ползет в нужном направлении.
Профессор Сомов, оставшийся здесь научным консультантом, уточнил:
– В нужном кому? Если самому животному – поползет охотно, а если нам – придется везти. Разные у нас направления.
– Нет, – сказал Балагуров. – Все дело в том, что едем мы слишком медленно. А чем медленней движение, тем дороже путь.
– Все-таки лучше выпустить, – сказал профессор.
И опять начался спор, потому что вопрос-то задели нешуточный: тянуть дальше или выпустить? Для пресноводного животного это – жить или не жить, а для хмелевцев – как жить: изо всех сил тащить дальше дорогостоящее чудо или отказаться от него. То есть махнуть рукой на громадные расходы и потери, забыть о радости и воодушевлении, с какими была встречена весть о чуде, похоронить надежды на достигнутый впервые в мире идеал и связанную с этим идеалом выгоду.
Трудный вопрос, проклятый вопрос.
И колонна продолжала двигаться дальше, рабочие трудились, печалились, радовались, руководители и специалисты заседали, руководили, думали – все о том же безразмерном чуде, потому что оно не кончалось и не давало нужных выгод, а лишь обещало их. Со временем люди привыкли к этой безрезультативности, и когда однажды утром Парфенька, несколько дней пролежавший дома с гриппозным насморком, вернулся на головную машину и не нашел в цистерне своей прекрасной наяды, то все почувствовали тайное облегчение. Не то чтобы радостное, нет, была тут и горечь напрасной надежды, и обида от такого непредвиденного исхода, и разочарование, но главенствовало чувство облегчения: не надо больше тянуть это бесконечное чудовище, не надо ничего ждать и можно вернуться к привычным бытовым заботам, к прежней своей жизни.
Но от сказочной наяды отказались не сразу, выяснили, когда, как, куда исчезла. Предполагали, что в одну из ночей, когда движение колонны прекращалось, она уползла в залив на территории Суходольского района, но это предположение легко опровергалось: никто ее ни в том заливе, ни в основном русле Волги не видел, дорога до залива находилась в десятке километров, кругом хлебные нивы, остался бы след, да и не успеет она вытянуть из Ивановского залива за одну ночь бесконечное свое тело.
– А если назад втянулась, слушай? – предположил Сидоров-Нерсесян. – Если на прежнее место захотела?
Эта версия была ближе к истине, хотя профессор Сомов и не сразу принял ее. Во-первых, движение вспять не так уж удобно, а во-вторых, она могла бы возвратиться гораздо раньше, в первые дни, а не сейчас, когда ее увезли за многие десятки километров.
– Она не дура, – сказал Витяй Шатунов. – Зачем возвращаться назад когда тебя утятами кормят, везут, поливают чистой водичкой. И любопытно: куда привезут, что сделают. Я бы на ее месте так и ехал.
– И все-таки она уползла. Почему?
– Да надоело ждать, профессор, лежать без движения надоело. Она же красивая была, вольная, где хотела, там и плавала. Может, у ней дружок был. Или подружка.
– Подружка. Мы уже установили, что это самец.
– Ну да! С такими-то глазами, с длинными ресницами?! Как смекаешь, батяня?
Парфенька представил прекрасную изумрудно-янтарную голову, с золотым венцом вокруг, небесные, чарующие глаза, обрамленные черными ресницами, и всхлипнул. Самец или самка, все равно не воротишь. Он как-то сразу поверил, что никогда больше не увидит свое сокровище.
В тот же день он узнал, что в Ивановке кормачи Степа Лапкин и Степан Трофимович Бугорков видели рыбу в своем заливе. Вчера поздним вечером, рассказывали они, когда огороженные железной сеткой транспортеры с Лукерьей уже не работали, вдруг оттуда послышался шум и они увидели, что Лукерья сползает обратно в залив – быстро-быстро. Лапкин хотел перелезть через ограду и задержать, но Бугорков напомнил о подписке, данной ими в милиции, не подходить к рыбовидному чуду, и тот послушался. Тогда они кинулись за своим начальником. Голубок уже спал, но все же внял их тревоге. Когда он прибежал на берег, Лукерья (или наяда, как хочешь теперь зови) уже сползала с последнего транспортера. У самого берега она прощально подняла голову, повела глазами на небо, на Ивановку, улыбнулась и тихо, без плеска скрылась под водой.
Рассказу кормачей Парфенька не поверил бы, но Голубок был мужик положительный, он врать не станет и ничего не утаит. Вот даже грустную улыбку заметил. Как же еще ей улыбаться, когда прощалась, как не погрустить!
Парфенька, не скрывая слез, рассказал об этом Сене Хромкину, и тот, сочувствуя ему, предположил, что наяда стала уползать назад с того дня, как заболел Парфенька. Ведь желоба-то мы покрыли, чтобы ее не беспокоить, и цистерну покрыли, вот она и отползала потихоньку назад, когда ее везли вперед в незримую безвестность. Может, потому, что привыкла к сердечному вниманию Парфеньки, а тут его не стало, беспечный Витяй посадил в кабину Светку Пуговкину и о наяде уже не думал. Все последние дни головные грузовики двигались, должно быть, уже пустые.
Так это было или нет, теперь не важно. Парфенька долго и тяжело переживал эту потерю, ежедневно сидел у залива с удочками в надежде увидеть голубоглазую чудо-рыбу или хотя бы услышать удалой ее всплеск. Но тих был волжский залив у Ивановки. Парфенька менял привады, наживки, блесны на спиннинге, менял рыболовные места и терпеливо ждал сказочной поклевки.
– Не видать? – сочувственно спрашивал Голубок. И, не дождавшись ответа, успокаивал самого себя: – Значит, далеко уплыла, утята целее будут.
Парфенька молча собирал снасти и отправлялся на велосипеде домой. Но на другой день приезжал опять.
– Не горюй, Парфен Иваныч, – утешал по доброте Голубок. – Дело ее вольное, природное, пусть плавает. Волга у нас просторная…
Может, и вправду пускай плавает, подумал однажды Парфенька, что это я все ловлю и ловлю, будто нанятый.
И на следующий день не поехал, дал себе отгул. А потом погода испортилась, а потом пришла ненастная осень, а за осенью – зима.
Парфенька понемногу успокоился, оснастил короткие зимние удочки и стал ловить с мужиками ершей и окуньков со льда у дальней горы. Дело спокойное, отпускное. Сидит удит, отдыхает, но как-то незаметно отключается, задумывается, и перед глазами опять встает солнечный летний день, зеленый залив у Ивановки и сказочная изумрудно-янтарная его Лукерья-наяда, прекрасная, как мечта. Глядит на нее Парфенька, любуется, и так хорошо ему, так утешно, что ничего больше не надо. Одна только забота: как ей там, подо льдом, не душно? До весны ведь еще далеко.
И торопливо поднимается с рыбацкого ящика, распахивает валенком снег и сверлит на ее долю лишнюю лунку.