355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Маркуша » Грешные ангелы » Текст книги (страница 6)
Грешные ангелы
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:28

Текст книги "Грешные ангелы"


Автор книги: Анатолий Маркуша



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

17

На войне приходилось думать о самом разном. И вспоминать – тоже, и грустить и улыбаться неожиданно…

Когда у нас с Наташей произошел очередной крупный конфликт, я поклялся больше не замечать эту воображалу. Все. Точка. И тут, что называется, на меня положила глаз Галя.

Плотная, рослая, лупоглазая, аккуратистка – все тетрадки в блестящих обертках, промокашки на ленточках, и туфельки начищены, и голова волосок к волоску причесана – это была Галя.

Вообще-то не могу сказать, чтобы она мне нравилась, но не мог ходить Абаза в отставниках, поэтому я легко откликнулся на Галино предложение заняться… фотографией.

Тогда фотография была повальным увлечением среди ребят. Скорее всего, потому, что наши заводы только-только начали выпускать дешевые фотоаппараты. У Гали аппарат был.

Снимать мне не показалось особенно интересным, а вот заниматься в домашней лаборатории Галиного отца – да. Покоряла магия красного фонаря, будоражили запахи реактивов, впечатлял процесс проявления пластинок, когда из ничего возникало что-то.

У Гали был занятный отец – толстый, краснолицый, веселый. Шутил он всегда и по любому поводу. А я жалел Семена Ильича: мне казалось, что своим заразительным оптимизмом он старается обмануть себя и окружающих, спрятать какую-то боль, обиду, возможно, страх…

Однажды мы показывали Галиному отцу наши первые снимки. Он аккуратно брал за уголки каждую карточку, поворачивал к свету и комментировал:

– Похоже надело… Передержка… Передержка… Резкость – хорошо, а диафрагмочка маловата… Передержка, опять… Слушайте, ребята, попробуйте печатать на дневной бумаге. – Тут он как-то подозрительно шмыгнул носом и пояснил: – Накрываете форматку негативом, выставляете на солнышко… минуты три в вашем распоряжении… так что бегом в лабораторию.

– Для чего в лабораторию? – спросила Галя, она больше моего понимала в делах фотографических.

– Как для чего? Целоваться! Откуда у вас иначе столько передержек.

Семен Ильич подал блестящую идею.

Хоть и минуло уже очень много времени, но я всякий поцелуй и сегодня ощущаю с едва уловимым привкусом фотографических химикалий.

Вскоре, однако, увлеченность фотографией пошла на убыль. А с годами обернулась резкой неприязнью.

Особенно я не люблю старые фотографии. Причина тому – особая.

В крошечном, только что отбитом у противника местечке мы искали пристанище и хотя бы относительное тепло.

Все здания были изувечены если не артиллерийским, то обыкновенным огнем, отовсюду в небо смотрели голые, обожженные печные трубы, отвратительно пахло кладбищенским тленом. Деваться было решительно некуда.

Наконец подвернулся странно покосившийся домишко, точнее, едва прикрытая подобием крыши половина дома.

Зашли. Ничего не взорвалось, мы всегда опасались заминированных помещений. Ничего не провалилось. Внутри сохранилось даже что-то от былой жизни. Разграбленный шкаф, поломанные стулья, зеленый ковер, на две трети засыпанный обвалившейся с потолка штукатуркой.

Все эти подробности лишь скользнули по сознанию, а навсегда поразило другое: фотографии неведомых обитателей дома – старая женщина в платке, немолодой грузный мужчина, девочка, еще девочка…

У всех портретов были прострелены глаза.

Не знаю, с какой дистанции метил немец, но даже если с пяти шагов, стрелял этот сукин сын все равно здорово.

Мы ночевали в тех развалинах.

Несколько раз я просыпался. Помимо воли тянулся взглядом к расстрелянным лицам. И тяжелая волна тоски и обиды ударяла в голову.

Утром я предложил моему попутчику похоронить фотографии.

Он как-то странно поглядел на меня:

– Сдурел? Бумагу хоронить… где это видано?..

И мы ушли.

А память осталась.

С тех пор не люблю смотреть на старые снимки, да куда от них денешься?!

Взялся недавно разбирать стол, и пожалуйста – фотография! Моя. Я – молодой, глазастый. На щенка похож. Гимнастерка туго-туго стянута офицерским ремнем, бриджи – с Каспийское море! Голенища сапог подрезаны. Пилотка – на правом ухе. Ну-у, карикатура, пародия, а ведь в те годы казалось, в самый раз видок. Мода такая была!

Между прочим, летчикам-инструкторам, находившимся на казарменном положении, разрешалось носить только короткую прическу. Обычно мы стриглись «боксом» – затылок до макушки под машинку, а надо лбом торчал чубчик.

У меня были рыжеватые, довольно густые волосы, закручивавшиеся кольцами. И определить истинную длину чубчика представлялось затруднительным. Егоров, повышенный в должности и опекавший нас, утверждал, как прежде, что мой чуб превышает четыре дозволенных сантиметра, а я настаивал: если кудри не растягивать, то прическа в норме – возвышается над черепом не более чем на три сантиметра. Спорили постоянно. Наверное, излишне яростно.


В конце концов старшина Егоров взвился и, как говорит одна моя приятельница – в прошлом летчица, встал на рога! И решительно рявкнул:

– Сегодня к шестнадцати ноль-ноль постричься и доложить! Вам ясно, сержант Абаза? Повторите приказание.

Приказание старшины я повторил, все мне было ясно, только стричься не стал.

Дальше фронта не загонят, резонно рассудил я. И вообще кто есть Егоров и кто – Абаза? Как-никак я был летчиком-инструктором. А в авиации с незапамятных времен повелось: инструктор – бог! Пусть он рядовой, пусть разжалованный офицер или, напротив, генерал, все едино: прежде инструктор, а потом – остальное.

Посмотрим, кто – кого.

Но в армии не может быть невыполненных приказаний, такое противно самой идее вооруженных сил. Невыполненное приказание – деяние преступное, преследуемое судебно. Нет сомнения, в армейских законах старшина Егоров разбирался не хуже моего. И еще он твердо знал: любая попытка не выполнить приказ – чрезвычайное происшествие, при том из самых тяжелых. Без последствий такое не оставляют.

Вероятно, отправляясь к комэску, старшина рассчитывал, что будет не только поддержан, но и поощрен за старание.

Шалевич был занят, думал о чем-то своем, к рапорту Егорова он отнесся без особого внимания и, я думаю, сказал примерно так:

– Это не разговор: «А сержант не выполняет!» На то вы и поставлены старшиной, чтобы выполняли ваши приказания.

В уставе сказано – в случае прямого неповиновения начальник имеет право применить силу, вплоть до оружия: заставить. Но попробуй примени – не расхлебаешься потом. Да и то подумать – из-за какой-то стрижки вязать человека. Но и авторитет старшинский надо сохранять…

Вечером была баня. Лучший в армии день. Кроме всего прочего, есть в банном ритуале великолепная раскованность, настоящий демократизм. Голые, со снятыми погонами, лишенные званий, люди чувствуют себя свободно и равноправно. Кто служил, помнит – в банном пару все равны!

И надо еще поискать подхалима, который отважится выговорить здесь: «А не позволите ли, товарищ капитан (или лейтенант), спинку вам потереть?»

Короче, была баня, я склонился над шайкой, собираясь намыливать голову, когда почувствовал: кто-то схватил меня за волосы и ткнул в голову чем-то жестким и острым.

Долго не раздумывая, повинуясь лишь защитному инстинкту, я развернулся и врезал обидчику шайкой.

Разлепив веки, обнаружил: в мыльной воде, стекавшей по кафельному полу, лежало бездыханное тело старшины Егорова. Рядом валялась блестящая машинка для стрижки волос. Признаюсь, такого поворота событий я никак не ожидал.

«Запевай веселей, запевала, эту песенку юных бойцов…»

Да-а, неприятность вышла громадная.

В рапорте Егоров написал: «Нанес мне физическое оскорбление по голове, когда я добивался от сержанта Абазы безусловного выполнения приказания, начав укорачивать его прическу, превышавшую установленную норму высоты над черепом…»

По всем нормам армейской жизни эта история должна была обойтись мне дорого. Я перепугался и даже не слишком иронизировал по поводу стиля и оборотов егоровского рапорта.

Спасибо Шалевичу: своею властью он дал мне всего пять суток гауптвахты и закрыл дело.

А вскоре мы с ним улетели на фронт.

Если бы не попалась на глаза старая фотография сержанта Абазы, летчика-инструктора образца 1941 года, в дурных бриджах, в укороченных сапожках, с пилоткой, прицепленной, можно сказать, к уху, наверное, я бы ничего и не вспомнил. Выходит, старые снимки могут не только огорчать…

Большие неприятности, маленькие? Как определить? Ведь человека наказывают люди. И у каждого свое представление о справедливости. У каждого своя совесть.

Что сделала жизнь со старшиной Егоровым? Не знаю. Что сделал он со своей жизнью? Не хочу гадать. В конце концов, Егоров в моей судьбе всего лишь ряд эпизодов, пусть не самых приятных, пусть даже весьма неприятных, но, так или иначе, ничего он во мне не сдвинул, не изменил.

Наше последнее общение запомнилось, однако. Я лежал на койке. Лежал в гимнастерке и сапогах. Это было, конечно, очередное нарушение. Только мне было все равно: утром разбился Аксенов. Мой курсант. Он разбился на сорок втором самостоятельном полете. Почему? Больше ни о чем думать я не мог.

Вошел Егоров, увидел меня и спросил:

– Что вы делаете, Абаза?

– «Погружался я в море клевера, окруженный сказками пчел, но ветер, зовущий с севера, мое детское сердце нашел…»

– Абаза! – В голосе старшины что-то изменилось.

– «Призывал я на битву равнинную – побороться с дыханьем небес. Показал мне дорогу пустынную, уходящую в темный лес…»

– Абаза! Послушай, Абаза… ты чего?

– «Я иду по ней косогорами, я смотрю неустанно вперед…» И тут Егоров начал медленно пятиться, отходить к двери, не сводя с меня глаз. Я поднялся с койки.

– «Впереди с невинными взорами мое детское сердце идет», – читал я в тоске и отчаянии Блока.

Играя скулами, Егоров продолжал отступать. А я шел на него, смотрел ему в лицо и продолжал:

– «Пусть глаза утомятся бессонные, запоет, заалеет пыль… Мне цветы и пчелы влюбленные рассказали не сказку – быль». Больше мы никогда не виделись.

18

Посыльный пришел уже по темному времени, сказал:

– Майор Носов срочно требует вас к себе, – и тут же исчез. Это было странно. Зачем я мог понадобиться командиру на ночь глядя? Собрался и пошел.

Темно кругом, светомаскировку соблюдали строго. И тишина, будто никакой войны нету. И запахи удивительные – хвои, травы, воды, – все перемешалось.

В землянке горела яркая керосиновая лампа. Стоял густой табачный дух. Кроме Носова в землянке находились солдат-оружейник из первой эскадрильи, фамилии я его не знал, Лялька Брябрина – штабная девица. Оба что-то усердно чертили, а Носов хмуро курил, перекладывал на столе какие-то бумажки. Одно я мог сказать с уверенностью – командир сильно чем-то недоволен.

Точно, недоволен и сомневается… Будьте уверены, Носова я изучил как свои пять пальцев. Кстати, это было не так трудно: таиться он совершенно не умел, хотя иногда и старался.

Доложить мне, как положено, командир не дал, нетерпеливо махнул рукой и сразу:

– Верно, что ты рисовать мастер, как Брябрина говорит? На всякий случай я неопределенно повел плечом – считайте, мол, как знаете.

– Вот они. – Носов кивнул в сторону солдата и Ляльки, строившей мне непонятные гримасы. – Делают заготовки – чертят сетку прицела, увеличенную в пять раз. К утру надо изготовить не меньше ста таких сеток и в каждую вписать по «сто девятому» в ракурсах от одной четверти до трех четвертей и на дистанциях от пятидесяти до трехсот метров; потом в тех же позициях нарисовать «сто десятый» и «Ю-восемьдесят восьмой», конечно, «Ю-восемьдесят седьмой», желательно «Дорнье» тоже успеть. Считай, Абаза, это тебе специальное задание. Очень прошу к шести ноль-ноль уложиться.

Мы прилежно трудились всю ночь.

Сначала недоумевали – к чему бы? Пробовали гадать. Потом гадать надоело, и мы чисто механически шлепали сетки прицела и силуэты боевых самолетов противника в разных положениях.

Часа в четыре Брябрина притащила с кухни чайник горяченного черного чая, мы взяли маленький тайм-аут.

К шести ноль-ноль задание было выполнено.

И сразу же в землянке, провонявшей керосином, появился командир полка. Носов был чисто выбрит, от него пахло одеколоном и здоровьем.

Командира сопровождал опухший Семивол.

Носов поглядел на груду готовых рисунков и, не щадя самолюбия начальника воздушно-стрелковой службы, в нашем присутствии сказал недобро:

– Не водку жрать, а этим вот заниматься ты должен был. Ты, а не я и не он. – Носов ткнул пальцем в мою сторону. – Ясно? Бери, Семивол, Брябрину, и прибивайте картинки на стоянках первой и второй эскадрилий. А ты, – он снова ткнул пальцем в меня, – прибьешь у себя в третьей, И смотри, Брябрина, чтобы не пришпандорили с начальником вверх ногами.

Семивол сделал было протестующий жест, только Носов не дал ему даже рта раскрыть:

– Не суетись… авторитет что дышло, куда повернул, туда и вышло… Нажираться до свинского состояния не надо! Иди.

К семи часам все всаженные в перекрестья изображения самолетов противника заполнили стоянки.

А немного позже на аэродроме приземлился Ли-2. Прибыла инспекция. И началось: ходили, смотрели, спрашивали, шелестели документами, принюхивались (между прочим, не к одному Семиволу)…

– Как это понимать? – удивленно разглядывая нашу ночную работу, поинтересовался главный – тучный, празднично обмундированный генерал. – И для чего в таком количестве?

– Многократно поступающее на сетчатку глаза изображение способствует выработке автоматизированного навыка… – неожиданно голосом Шалевича произнес Носов.

– Умствуете, – заметил генерал, – на обыкновенную наглядную агитацию, как у всех людей… на такую времени не нашли, художниками не разжились.

Носов молчал.

«Только бы не прорвало батю, – подумал я, – с ним случается, и тогда уж Носова не остановить».

Но, видно, и залетный генерал что-то почувствовал и, сглаживая неловкость, поинтересовался миролюбиво:

– Кто же все эти чудища изображал? – Понятно, ему было в высшей степени наплевать кто. А спросил он так, для отвода глаз, играя в заинтересованность.

Нежданно-негаданно я очутился перед начальством. Генерал поинтересовался, какую должность занимаю, сколько боевых вылетов сделал, какие имею результаты, и высказал что-то не слишком глубокомысленное о пользе истребителей, сбивающих противника, после чего спросил совсем уже мирно:

– Так сколько времени, только честно, вы угрохали на эту картинную галерею?

– Втроем всю ночь старались, – беспечно ответил я. И только по бешеному взгляду Носова сообразил, что сморозил не то.

«Вот, черт возьми, – подумал я, – надо как-то исправлять положение».

– Такая форма наглядной агитации, – сказал я, – товарищ генерал, самая убедительная: читать ничего не надо, думать тоже, сама в голову входит и остается там.

– Еще один теоретик, – усмехнулся генерал. – А в редколлегии боевого листка тоже сотрудничаете?

– Стараюсь обходить, товарищ генерал.

– Почему же?

– Я – летчик, товарищ генерал, мое дело – летать, по возможности их, – я показал на изображение «Дорнье», – уговаривать…

Инспектирующий не удостоил меня ответом. Он отвернулся и пошел прочь.

В пространном акте инспекции, в частности, было потом записано и такое: «Среди некоторой части летного состава наблюдается недооценка агитационной работы средствами изобразительного характера – плакатами, лозунгами, призывами, этой одной из наиболее действенных форм воспитания личного состава. Со стороны некоторых летчиков имеют место отдельные случаи чванливого самоутверждения, к сожалению, не пресекаемые старшими офицерами».

Сделав свое дело, комиссия уехала. Как ни странно, но с этого дня Носов стал время от времени обращаться ко мне не просто по фамилии, а с некоторой издевочкой в голосе:

– Позвольте узнать, что думает по этому вопросу летчик Абаза?

«Летчик Абаза» звучало со множеством оттенков, но всегда активно иронически. Впрочем, настоящего зла Носов не таил, хотя именно с моей подачи схлопотал то ли «замечание», то ли «на вид».

Чтобы расстроиться всерьез, Носову нужна была неприятность покрупнее, а мелкое взыскание – плевать: как дали, так и спишут к очередному празднику.

После войны мы встретились лишь однажды. Лучше бы той встречи и не было. Но, как говорят, из песни слова не выбросишь.

На базаре в Чернигове, куда я завернул с дочкой за сливами, к нам подошел опустившийся, запойный мужик, заглянул мне в лицо тусклыми глазами и хрипло спросил:

– Летчик?

Был я в штатском, никакими «профессиональными чертами» вроде не отмечен, так что удивился и сказал:

– Допустим.

– На «лавочкиных» летал… – не то поинтересовался, не то сообщил неожиданный собеседник. – Отстегни трешничек.

Испытывая странное чувство неловкости и, как ни глупо, некоторого удовлетворения – узнают! – я сунул мужику пятерку.

Он взял деньги и ухмыльнулся:

– А летчик Абаза – на высоте!

И тогда только я сообразил: это же Носов! Наш Носов, лишенный крыльев.

Поговорить не пришлось: Носов поспешно удалился, даже не обернувшись.

Увы, боевые потери случались разные.

19

Когда-то по городу бродили китайцы – показывали фокусы, жонглировали во дворах. У них были непроницаемые, будто изваянные лица. Их представления шли в торжественном молчании. Когда зевак собиралось много и они начинали невольно теснить артистов, фокусник или жонглер брал в руки веревку с ярким деревянным шариком на конце и так ловко раскручивал шарик, что он свистел под самыми носами у зрителей и заставлял всех пятиться, расширяя свободный круг.

Мне нравились молчаливые китайцы, их незатейливый репертуар, игрушки из гофрированной бумаги – веера, шары, рыбы, драконы, которыми китайцы приторговывали по ходу дела. Но больше всего, можно сказать, на всю жизнь, поразил меня старик – между двумя кольями ему протягивали веревку и он, легко балансируя желтыми веерами, ходил по этой веревке, присаживался, ложился… Было что-то колдовское в непринужденности, с какой он держался на ничтожной опоре.

Возможно, этот номер особенно нравился мне потому, что сам я отличался исключительной косолапостью – спотыкался, падал, все на свете ронял.

В нашем дворе был газон, огороженный проволокой, натянутой на железных штырях. Загородочка чисто символическая, высотой в каких-нибудь двадцать пять или тридцать сантиметров. И я надумал: а не освоить ли мне искусство баланса сначала на этой невинной проволоке?

Кто-то разъяснил мне назначение вееров. Вооружившись двумя старыми вениками, я начал упражнения. Поначалу, едва вскочив на проволоку, я вынужден был тут же соскакивать, но постепенно мне стало удаваться задерживаться, сколько-то стоять и даже двигаться. В конце концов, хоть и с грехом пополам, я выучился ходить по проволоке между штырями, поворачиваться, подпрыгивать и следовать в обратном направлении.

Мои упражнения прервала зима.

Весной я сделал очень важное открытие – оказывается, смотреть надо не под ноги, а в самый дальний конец проволоки, и тогда ощущение равновесия делается острее, а вместе с тем, как бы это лучше выразиться, спокойнее себя чувствуешь.

К концу второго лета я заметно преуспел в своих стараниях. Во всяком случае, ходил, бегал, поворачивался на проволоке почти без осечек. Верно, садиться, а тем более ложиться, как старику китайцу, мне не удавалось, не дошел до такой кондиции…

На полевой аэродром прилетела к нам бригада цирковых артистов. Праздник! В будни войны ворвалась вдруг веселая, дурашливая струя из такого далекого детства. Пожалуй, никаких других артистов, а прилетали к нам и певцы, и танцоры, и декламаторы, не принимали так сердечно, так радостно, так по-свойски, как цирковых.

В программе был и такой номер – девушка плясала на туго натянутой проволоке, лихо носилась между двух довольно высоких опор и в заключение крутила заднее сальто.

Справедливости ради не стану называть ту акробатку необыкновенной красавицей, не буду слишком уж превозносить ее мастерство. И сейчас станет ясно почему…

А пока: карельский лес, над головами хмурое прохладное небо и ожидание – поднимут или не поднимут по тревоге: я смотрел выступление артистов из кабины дежурного истребителя, затянутый в подвесные ремни парашюта, пристегнутый к сиденью страховочным поясом, со шлемофоном на голове, все это и сделало свое дело.

Исполнительница номера на проволоке показалась мне королевой красоты, феей и вообще…

Потом, когда мы принимали наших гостей в летной столовой, я из кожи вон лез, чтобы она меня заметила, и угощал, и подливал, и вертелся. Может быть, перестарался в своем усердии. Но – от чистого сердца.

После ужина все вышли на свежий воздух, как-то сама собой возникла музыка. Завертелись танцы.

Признаюсь, я никогда не любил, да толком и не умел танцевать, так что постарался увести свою королеву подальше от танцующих, опасаясь «перехвата». И это мне удалось.


Совсем не помню, о чем мы говорили, даже не уверен, был ли какой-нибудь разговор. Зато помню другое: капонир, маскировочная сеть, натянутая на десятимиллиметровом стальном тросе. Помню, как я схватил пару шлемофонов – по одному в каждую руку, – поднялся на откос с намерением пройти по тросу на глазах королевы.

Иду. Покрываюсь легкой испариной, преодолеваю отвратительную дрожь в коленях. Иду. И мне кажется, что длина троса не пятнадцать метров, как было на самом деле, а все триста. Однако иду, прикидываю: осталось еще шага три… можно бегом, так легче. Пробегаю, спрыгиваю на землю и… подворачиваю ногу. Вместо объятий королевы, на которые я рассчитывал, попадаю в госпиталь с переломом ключицы.

Перелом ключицы – штука сама по себе достаточно неприятная, но если прибавить: следствие (не было ли преднамеренного членовредительства – акции в военное время трибунальной), бесконечных вопросов доброжелателей (как тебя угораздило?) и не менее настойчивого любопытства недоброжелателей (а циркачка пожалеть успела?), долгого нелетного состояния, мучительных раздумий и одиночества, то приходится признать – так я сам себе устроил одну из крупнейших неприятностей в жизни.

А какой долгий след тянется за теми днями!

С недавних пор замечаю: внук Алешка имеет тенденцию к жонглированию, упражнениям на равновесие и вообще ко всякого рода цирковым номерам.

И раздирают меня противоречия: помогать человеку или препятствовать?

Конечно, я хочу, чтобы мальчишка рос смелым и ловким. Но с другой стороны – упражнения на проволоке, даже самой невысокой, таят в себе порядочный процент неустранимого риска…

Знаю, знаю и не устаю повторять: без риска нет воспитания! Слова правильные, только душа все равно в тревоге…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю