Текст книги "Черный ящик"
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Она помогла мне подняться в мою комнату, снять одежду (джинсы и трикотажную рубашку с изображением Попаи– морехода). И лечь на мою кровать из досок. Уходя, она заставила меня пообещать, что я позову ее, если ночью будут сильные боли (Боаз укрепил у моей кровати конец веревки. Если я дерну за нее, зазвенят жестяные кружки, подвешенные у изголовья Иланы на первом этаже).
Это свое обещание я не сдержал. Но я встал, подтащил стул и просидел несколько часов у темного окна, стекла которого прикреплены к раме лейкопластырем. Я пытался вобрать в себя ночь и выяснить, что это вытворяет там, на востоке, луна с горами Менашше. Мать моя имела обыкновение сидеть вот так в ее последнее лето…
Можете ли Вы представить себе, каково это – швырнуть три ручные гранаты в бункер, переполненный египтянами? А затем ворваться внутрь с автоматом, изрыгающим огонь, – среди криков, стонов и предсмертного хрипения? Когда и одежда, и лицо, и волосы твои обрызганы разлетевшимися мозгами и кровью? Когда ботинок твой погружается в развороченное брюхо, откуда, пузырясь, вытекает густая кровь?…
До двух часов ночи сидел я у окна, вслушиваясь в голоса собранной Боазом компании. У тлеющего костра, который был разведен в саду, пели они песни, мне не знакомые. Девушка играла на гитаре. Самого Боаза я не заметил, да и голоса его не слышал. Может, он забрался на крышу, уединившись со своим телескопом. А может, спустился к морю. (У него есть небольшой плотик, сработанный без единого гвоздя. Он несет его до самого берега – в пяти километрах отсюда – на спине. Когда он был ребенком, я учил его строить «Кон – Тики» – из легкого дерева, связанного веревками. Оказывается, он не забыл.)
В два часа ночи весь дом окутала тьма и глубокая тишина. Только лягушки не унимались. И какие-то собаки вдалеке, которым отвечали наши псы во дворе. Лиса и шакал, которые рыскали здесь по ночам в дни моего детства, исчезли, и даже памяти о них не осталось.
До рассвета просидел я у этого окна, закутавшись в шерстяное одеяло, словно еврей во время молитвы. Я воображал, будто слышу шум моря. Хотя, наверняка, это был всего лишь ветер в кронах пальм. Я размышлял о жалобах, прозвучавших в Вашем письме. Если бы у меня еще оставалось время, я вытащил бы Вас из будки часового. Сделал бы Вас генералом. Вручил бы вам ключи, а сам отправился бы философствовать в пустыню. Либо занял бы Ваше место кассира в кинотеатре. Хотели бы Вы поменяться местами, господин Сомо?
Маленькая коммуна «хиппи» даже в дневное время обитает рядом со мной словно бы шепотом, на цыпочках. Словно я – это привидение, вырвавшееся из подвала и предпочитающее гнездиться в комнатах. А уж комнат здесь – предостаточно. Большинство из них все еще заброшены. В их оконные проемы прорастают ветви смоковницы и тутового дерева.
Мне симпатичен тот стиль, в котором Боаз ведет здесь дела, – не управляет, а только выступает в роли первого среди равных. Приятно мне их пение в кухне, за работой или у разведенного во дворе костра, возле которого они сидят до полуночи. И звуки губной гармошки. И дым, когда они что-то варят. И даже павлин, расхаживающий здесь по комнатам и лестницам среди армии голубей, как глупый самодовольный полководец.
И устремленный в небо телескоп, что установлен на крыше. (Мне хотелось бы вскарабкаться туда. Я хочу попросить Боаза, чтобы он пригласил меня на маленькую экскурсию к звездам. Хотя я мало что понимаю во всем воинстве Небесном, кроме, пожалуй, правил ориентироваться по звездам в ночных походах.) Главное в том, что мне не одолеть веревочной лестницы. У меня то и дело начинается головокружение. Даже когда я пытаюсь самостоятельно передвигаться между постелью и окном. А кроме того, Боаз избегает вступать со мной в разговоры, произнося лишь: «Доброе утро… Как здоровье?.. Не нужно ли чего-нибудь в городском магазине?» (Этим утром я попросил стол, чтобы поставить на него свою портативную машинку, на которой и пишу это письмо. Спустя полтора часа он поднялся ко мне со столом, который соорудил из ящиков и эвкалиптовых веток – с наклонной, чтобы мне было удобно, подставкой для ног. По собственной инициативе он купил мне вентилятор.)
Большую часть времени он, по-видимому, работает в джунглях, которые некогда были плантацией: вырубает сухостой, подрезает ветки, очищает землю от камней (корзину с собранными камнями он носит на обнаженном плече и выглядит, словно живое воплощение титана Атласа), окапывает деревья, катит одноколесную тачку с мусором. Иногда его можно увидеть во флигеле: он перемешивает лопатой или широкой мотыгой цемент со щебенкой и гравием, заливает бетоном сетку из железных прутьев, которые он сам связал, чтобы настлать новый пол.
Бывает, что в конце дня я вижу его на верхушке одного из старых эвкалиптов, посаженных моим отцом пятьдесят лет тому назад, – Боаз сидит там на стуле, который он подвесил на высоте восьми метров, и, к моему удивлению, читает какую-то книгу. Или считает близко проплывающие облака. Или разговаривает с птицами на их языке.
Однажды я остановил его у сарая, где хранятся инструменты. Спросил, что он читает. Боаз дернул плечом и ответил нехотя:
– Книгу. А что?
Я поинтересовался, какую книгу.
– Книгу по языку.
– То есть?
– Грамматика… Как одолеть правописание, и все такое…
– Можно ли читать «книгу по языку», словно это обычная книга для чтения, за которой проводят время?
– Слова и все такое, – он одарил меня своей медленной улыбкой, – это все равно как узнавать про людей. Откуда они пришли. Кто чей родственник. Как каждый из них ведет себя в разных ситуациях. И кроме того…
Он замолкает. Отправляет правую руку в длинное путешествие вокруг своего мощного черепа, почесывает ею левый висок – движение нелепое, но, вместе с тем, почти царственное.
– И кроме того, нет такой вещи: «провести время». Время вообще провести нельзя.
– Нельзя? Что это значит?
– Откуда мне знать? Может, все наоборот. Может, это мы проходим сквозь время. Я знаю? Может, это время проводит людей… Нет ли у тебя желания посидеть немного – перебрать семена? Это в амбаре. В тени. Но только тогда, когда тебе хочется что-то делать. Или, может, тебе будет нетрудно складывать пустые мешки?
Так я был включен – более или менее – в их трудовой распорядок (около получаса – каждое утро, если боли не слишком сильны; случается мне, сидя там, и задремать).
Девушки, живущие здесь: две или три из них – американки, одна – француженка. И есть такая, что видится мне израильской гимназисткой из хорошей семьи, которую привел сюда романтический побег из дому. Или желание самореализации, которое может быть альтернативой самоубийству. Все они – по-видимому, его любовницы. Возможно, что и юноши – тоже. Но что смыслит в этом человек вроде меня? (В его возрасте я все еще был онанирующим девственником. Наверное, и с Вами, господин Сомо, происходило нечто подобное? Я даже женился девственником. А как это было у Вас, мой господин?)
Боаз, по моим оценкам, приближается к метру девяносто пять и весит, по меньшей мере, девяносто килограммов. Но при этом движения его легки и напоминают повадки барса. Дни и ночи расхаживает он босиком и, кроме выцветшей набедренной повязки, на нем нет никакой одежды. Его вьющиеся волосы цвета тусклого золота ниспадают до плеч. Его белокурая мягкая борода, полузакрытые глаза, губы, которые не сжаты, а наоборот, слегка приоткрыты – все это придает ему облик Иисуса со скандинавских икон.
И все-таки он как бы погружен в сон. Он здесь и не здесь. И молчит. Кроме телесной мощи, я не нахожу в нем никакого сходства с моим по-медвежьи грузным отцом. Напротив, чем-то неуловимым он похож на Илану. Быть может, нежностью голоса. Или своим размашистым, пружинящим шагом. Или своей полусонной улыбкой, которая кажется мне одновременно и детской, и лукавой. «Ты восстановишь фонтан, Боаз?» – «Не знаю. Может быть. Почему бы и нет?» – «А флюгер, что был на крыше?» – «Может быть. А что такое флюгер?»
За окном моей комнаты – грядки лука и перца. Куры разгуливают вокруг и клюют – словно это арабская деревня. Всякие беспородные собаки, приблудившиеся сюда издалека, нашли тут и пищу, и ласку. Эвкалипты. Кипарисы. Оливы. Смоковницы. Тутовое дерево. А дальше – запущенная плантация. Красные крыши на противоположном холме, метрах в восьмистах отсюда. Горы Менашше. Леса. И там, на западе, легкий пар или дымок у линии горизонта…
Даже ксилофон из бутылок в мансарде, в той самой комнате, где сорок один год назад зимней ночью умерла моя мать, даже он, кажется мне, метит точно в цель. Впрочем, его странные звуки, по-видимому, нацелены только в меня. Если Вы нарисовали в своем воображении картины разврата, которому в полумраке днем и ночью предается Ваша жена в объятиях жестокого дьявола, – то вот Вам простая правда: нет никакого полумрака, а есть либо пронзительный свет лета, либо – тьма. Что же до дьявола, он по большей части спит, находясь под воздействием болеутоляющих средств, привезенных из Америки. (Кроме лекарств, кроме его портативной пишущей машинки, пижамы и трубки, – все остальное до сих пор в нераспакованных чемоданах, брошенных в углу комнаты. Да и трубка служит ему не для курения, а для того, чтобы держать ее в зубах. Курение вызывает у него рвоту.) А когда заснуть ему не удается? Лежит он на своей кровати из досок, уставившись в пространство, у окна. Недолго – пока хватает сил – перебирает семена в прохладном амбаре во дворе. Дьявол– скиталец, чье наказание – не находить покоя. Одурманенный таблетками. Вежливый, притихший дьявол, изо всех сил старающийся не быть обузой, почти обходительный. Быть может, уподобился он своему отцу, превратившемуся из медведя в овцу в своем санатории на горе Кармель.
А то, потрепанный и исхудавший, опираясь на свою новую палку, в сандалиях, изготовленных его сыном из куска автопокрышки и веревок, в вылинявших джинсах, в подростковой рубашке, на которой нарисован Попай-мореход, тащится он из комнаты в комнату. Из коридора – в вестибюль. Из отремонтированного крыла дома – в сад. Останавливается, чтобы побеседовать с Вашей дочерью. Пытается научить ее игре в камешки. Дает ей поносить свои наручные часы. И продолжает свой путь, пересчитывая и каталогизируя тени своего детства и своей юности. Здесь была башня, где содержались шелковичные черви… Здесь он зарезал и похоронил попугая… Здесь он запускал (а потом – подорвал с помощью пороха, набранного из патронных гильз) электрическую железную дорогу, которую привез ему отец из Италии. Здесь он прятался два дня и целую ночь после того, как отец ударил его. Сюда он, бывало, приходил онанировать. Здесь он завоевывал Западную Европу, втыкая в карту булавки и стрелы. Здесь он сжег живую мышь в мышеловке. А здесь он показал свой член внучке слуги– армянина и пощупал, словно в обмороке, ее промежность. Здесь с его помощью приземлились завоеватели с Марса, а тут он тайно испытал первую еврейскую атомную бомбу. Там он однажды обругал своего отца, за что получил сокрушительный удар в нос и потом валялся к одиночестве, окровавленный, словно поросенок. А здесь он спрятал легкие сандалии, найденные им в вещах, оставшихся после матери (и вот позавчера он обнаружил под колеблющимися плитками пола их сгнившие остатки). Здесь уединялся он с Жюлем Верном и покорял далекие острова. А тут, в тесном пространстве под задней лестницей, скрючился он и плакал, скрытый от глаз людских, плакал последний раз в своей жизни: когда отец казнил его обезьянку…
Ибо в этом доме он вырос. А теперь пришел умереть в нем.
Бывает и так… Без двадцати восемь, после заката и перед тем, как там, у горизонта, над морем, дотлеют последние головешки солнечного костра… И непременно на разбитой скамье, поближе к обрыву, напротив фруктового сада, превратившегося в субтропический лес, который под руками Боаза начал приобретать свой первоначальный облик. Есть там и груда камней на том месте, где прежде был колодец. Не колодец, а яма для сбора воды, которую выкопал отец, намереваясь в будущем собирать здесь дождевую воду. Илана сядет рядом. И две его застывших руки окажутся между ее ладоней: ибо случается, что она и я – словно двое детей, стесняющихся друг друга, – мы молчаливо сплетаем наши руки. Ведь Вы, человек благородной души, не помянете ей это злом…
К пока я пишу эти листки, что перед Вами, я все более склонен прислушаться к моему сыну, который вчера сказал мне своим ровным невозмутимым тоном, что вместо того, чтобы гнить в больнице «Хадасса» (это, наверняка, мне уже не поможет), лучше уж оставаться здесь, «словить», как он говорит, немного покоя.
Не мешает ли им мое присутствие?
– Ты платишь.
Не хотят ли они, чтобы я был им чем-нибудь полезен? Например, вел какие-либо занятия? Читал лекции?
– Но ведь здесь никто не указывает другому, что ему делать.
Делать? Но я ведь почти ничего не делаю?
– Самое лучшее для тебя – сидеть спокойно.
Итак, я останусь здесь. Пребывать в покое. Не проявите ли Вы свое милосердие – не позволите ли им остаться здесь еще немного? Каждый день я буду забавлять Вашу дочь. Я создам для нее театр теней: на стене появятся образы чудовищ, сотворенные моими пальцами (этому меня научил Закхейм, когда мне было шесть или семь лет). Я по-прежнему буду обмениваться с ней соображениями о природе огня и воды и о том, что снится ящерицам. Она изготовит мне лекарства из грязи, мыльной воды и шишек. И каждый день, в час, когда задует вечерний ветер, я буду сидеть с Иланой на скамейке и слушать, как шумят сосны.
Речь идет о весьма кратком отрезке времени.
И Ваше полное право – отказать и потребовать, чтобы они вернулись без промедления.
Кстати, Боаз предлагает, чтобы и Вы присоединились к нам. По его словам, Вы сможете внести свой вклад – Ваш опыт строительного рабочего здесь может быть очень полезен. Однако, есть одно условие: Вы не станете инспектором по соблюдению кашерности – так говорит Боаз. А что Вы думаете на этот счет?
Если Вы того потребуете, я немедленно отправлю их на такси в Иерусалим и не стану на Вас сердиться (да и какое у меня право сердиться на Вас?).
Знаете ли, господин мой? Я приемлю свою смерть. Не поймите превратно: речь идет не о желании умереть и тому подобном (это ведь трудности не представляет: у меня есть отличный пистолет, подаренный мне однажды неким генералом из Пентагона), нет, речь о совершенно ином желании – вообще не существовать. Ретроактивно уничтожить свое присутствие. Сделать так, словно я и не появлялся на свет. Перейти изначально в некое иное модальное состояние – эвкалипт, к примеру. Или пустынный холм в Галилее. Или камень на поверхности Луны.
Кстати, Клане и Ифат отвел Боаз лучшую часть дома: он разместил их на первом этаже в полукруглой комнате с венецианскими окнами, из которых видны крыши домов соседнего, прямо под нами расположенного киббуца, банановые плантации, полоска берега и море. (Чайки на рассвете. Глубокое сияние в полдень. Голубоватая дымка к вечеру.) «Когда-то в этой комнате была грандиозная библиотека моего отца (хотя я никогда не видел, чтобы он открывал книгу). Теперь эту комнату выкрасили в какой-то пронзительно голубой цвет. Старая рыбацкая сеть украшает се высокий потолок. А еще в этой комнате, кроме четырех постелей, застланных шерстяными армейскими одеялами, да рассохшейся облупившейся тумбочки, свалены в кучу мешки с химическими удобрениями. И стоят несколько бочек солярки. Какая-то влюбленная девушка нарисовала во всю стену портрет Боаза – обнаженный и окруженный нимбом, шествует он с закрытыми глазами по тихим водам.
Но вместо того, чтобы шествовать по воде, он проходит сейчас под моим окном и садится за руль маленького трактора, который приобрел совсем недавно (на мои деньги). Тащит дисковый плуг. А дочка Ваша, словно маленькая обезьянка, – в его объятиях, ручки ее – на руле трактора между его руками. Кстати, она уже научилась ездить верхом на осле, почти без посторонней помощи. Такой маленький послушный ослик. (Вчера в темноте я по ошибке принял его за собаку и даже едва не погладил. С каких это пор я занимаюсь тем, что глажу собак? Или ослов?) Однажды возле Бир-Томаде, в Синае, какой-то глупый верблюд забрел в мою зону огня. Медленно-медленно передвигая ноги, тащился он по склонам холмистой гряды – на прицельном расстоянии в две тысячи метров. Чуть пониже бочки, что служила нам целью во время учебной стрельбы. «Пушкарь» бахнул по нему двумя снарядами и промахнулся. Радист-заряжающий попросил дать ему попробовать – и промазал. Тут уж я ударился в амбицию: спустился на сидение стрелка и выстрелил. Но и я не попал. Верблюд остановился и взглядом, исполненным неизъяснимого покоя, измерил расстояние до места, где приземлялись снаряды. Четвертым выстрелом я размозжил ему голову, снеся ее с высокой шеи. В бинокль мне хорошо был виден фонтан крови высотою в один– два метра. Обезглавленная шея еще поворачивалась из стороны в сторону, словно искала снесенную голову, затем, обернувшись назад, облила кровью горб, подобно тому, как слон хоботом поливает свою спину., и, наконец, с какой-то утонченной медлительностью подломил он свои тонкие передние ноги, подвернул под себя задние, рухнул, приземлившись на брюхо, воткнул шею, фонтанирующую кровью, в песок – и так застыл на склоне, словно странный монумент, который я безуспешно пытался разнести тремя дополнительными снарядами. Внезапно в «мертвой зоне» появился какой-то бедуин, размахивающий руками, и я приказал прекратить огонь и убираться восвояси…
Вот снова ветер с моря прошелся по ксилофону из бутылок. Я останавливаюсь, отрываюсь от пишущей машинки, чтобы спросить себя: не повредился ли я в уме? С какой стати изливать мне душу перед Вами? Сочинять для Вас исповедь? Из болезненного желания стать посмешищем в Ваших глазах? Или, напротив, получить отпущение грехов? От Вас? Месье Сомо, на чем основана Ваша слепая уверенность в существовании «Божественного Провидения»? Искупления? Воздаяния и наказания? Или милосердия? Где Вы наскребли все это? Вы соизволите представить мне доказательства? Совершите маленькое чудо? Превратите посох мой в змия? А жену Вашу – в соляной столб, наверное? Либо Вы встанете и признаете, что все это – лишь глупость, невежество, недомыслие, обман, унижение и кошмар.
Закхейм описал мне Вас как хитрого, амбициозного фанатика, при этом не лишенного иезуитских талантов и тонкого политического инстинкта. Но, по утверждению Боаза, Вы – не более, чем нудный тип с добрым сердцем. Илана – в своем обычном стиле – наделяет Вас едва ли не святостью архангела Гавриила. Или, по крайней мере, нимбом тайного праведника. Впрочем, пребывая в ином настроении, она находит в Вас и левантийские черты. И Вам удалось возбудить во мне определенное любопытство.
Но что такое святость, господин Сомо? Около девяти лет потратил я на бесплодные поиски более или менее подходящего определения. Лишенного каких бы то ни было эмоций. Быть может, найду я благорасположение в глазах Ваших, и Вы согласитесь просветить меня? Ибо и по сию пору нет у меня об этом ни малейшего представления. Даже то определение святости, что приведено в словаре, кажется мне мелким и пустым, если не тавтологическим в основе своей. И все еще жива во мне некая потребность – успеть кое-что расшифровать. Хотя время мое подошло к концу. И все-таки: святость? Или стремление к цели? Милосердие? Что понимает волк в луне, на которую он воет, вытянув шею? Что знает ночная бабочка об огне, в который она попадает? Убийца верблюдов – об Избавлении? Сможете ли Вы помочь мне?
Только без велеречивых проповедей, Вы, бурдюк, полный лицемерия, осмелившийся хвалиться передо мной тем, что никогда не пролили и капли крови. Не тронули и волоса на голове араба. Освобождающий Эрец-Исраэль – подобострастным лизанием… Выметающий всех этих чужаков со Святой Земли нашептываниями да заклинаниями, сдобренными моими деньгами. Очищающий наделы предков наших рафинированным оливковым маслом. Трахающий мою жену, наследующий мой дом, спасающий моего сына, инвестирующий мои капиталы и при этом поливающий меня библейскими сентенциями, призванными потрясти меня низостью моего морального падения. Вы доводите меня до полной потери сил. Раздражаете, словно комар. Вы не в состоянии сказать мне ничего нового. Я уже давно перестал заниматься Вам подобными и перешел к более сложным типам. Берите деньги и убирайтесь от меня подальше.
Что же до меня, то что нового могу сказать Вам я, кроме того, что скоро сдохну? Вы, в своем письме, желаете, «дабы досталась мне чаша сия». И вот, и в самом деле, она досталась мне и уже почти пуста. Вы обличаете меня за то, что отобрал у вас «безмолвную овечку» да последние крохи, составляющие Вашу трапезу. Но, по сути, именно я подбираю крохи с Вашего кашерного стола. Вы угрожаете мне, что «вскоре предстану перед собственной судьбой», а я уже и стою-то с трудом. Вы слышите колокола, а колокола – они здесь, как раз надо мною. Что еще попросите Вы, господин мой? Съесть жертвоприношения мертвых?
И, кстати, о жертвоприношениях мертвых: дорогой наш Закхейм оценивает меня приблизительно в два миллиона долларов. Так что даже после отчисления половины в пользу Боаза, Ваша доля «жертвоприношений мертвых» воистину – какой-то пустячок. Вы сможете мотаться в лимузине между Вашими «первыми ростками Избавления».
Закхейм и его желтоволосая дочь грозят приземлиться здесь еще на этой неделе: он полон решимости отвезти меня «даже силой» на своей машине в Иерусалим, чтобы я прошел в больнице «Хадасса» курс облучения и заодно вернул Вам утерянных овечек Ваших. Только я, со своей стороны, в процессе написания письма окончательно решил: остаюсь здесь. Чего искать мне в Иерусалиме? Околевать среди слюнявых пророков и заходящихся лаем мессианских безумцев? Я остаюсь у своего сына. Буду складывать мешки до конца. Перебирать редиску. Сматывать старые веревки. Возможно, пошлю кого-нибудь, чтобы привезли мне сюда из Хайфы этого шута, который был моим отцом: мы сможем организовать здесь марафонский биллиардный турнир, пока я не свалюсь и не умру. Позволите ей остаться со мной еще немного? Пожалуйста? Быть может, Вы будете удостоены за это дополнительного купона, который зачтется в Книге Ваших добрых дел?
Боаз рассказывал мне (с какой-то кривой усмешкой, выражающей нечто среднее между скукой и презрением), что одна из его здешних возлюбленных в прошлом была ученицей старого гуру из штата Висконсин, который, по ее словам, умел изгонять смертельные болезни с помощью жалящих пчел. И я, к собственному изумлению, нынешним утром тешился тем, что тыкал палкой в улей. Да только пчелы Боаза – рассеянные и сонные, подобно мне, или убежденные сторонники мира, подобно ему, – все жужжали и жужжали вокруг меня, но так и не соизволили ужалить. Быть может, запах смерти, исходящей от меня, отталкивает их. Или нет у этих пчел желания излечивать маловеров?
Вот так, незаметно, вновь овладел мною мой старый бес: превратить любую глупую пчелу в носителя теологической проблемы – только лишь для того, чтобы наброситься на нее, скрежеща зубами, и изничтожить ее самое вместе с теологической проблемой. И из этого опустошительного уничтожения извлечь новую проблему, которую я поспешу раздолбать прямой наводкой, одним снарядом. Девять лет я сражаюсь с Макиавелли, разлагаю на составные части Гоббса и Локка, распарываю по швам Маркса – одержимый страстью доказать раз и навсегда, что не эгоизм, не низость и не жестокость, заложенные в нашей природе, превращают нас в биологический вид, уничтожающий самого себя. Мы истребляем самих себя (и вскоре сотрем, наконец-то, начисто и себя, и нам подобных) как раз в силу присущих нам «благородных» устремлений. Из-за религиозных войн. Из-за жгучей потребности «быть спасенными». Из-за всех безумств Избавления, призванных, казалось бы, спасти, освободить человека от зла, угрожающего его существованию. Что они такое, все эти безумства? Всего лишь маскировка, скрывающая всеобщее отсутствие фундаментального ТАЛАНТА К ЖИЗНИ. Талант, которым наделена любая кошка. Мы же – подобно китам, выбрасывающимся на сушу в каком-то импульсивном порыве массового самоубийства, – страдаем от прогрессивного паралича, поразившего наш ТАЛАНТ К ЖИЗНИ. А отсюда и столь распространенное стремление истребить и утратить все, что у нас есть, дабы пробить дорогу в некие сферы Избавления, которых нет, никогда не было, и существование которых вообще несбыточно. С упоением принести в жертву наши жизни, охватить ближних пламенем экстаза – ради туманных, обманчивых грез, обещающих нам «Землю Обетованную». Такой – или ему подобный – мираж считается «превыше самой жизни». А что НЕ считается у нас превыше самой жизни? В городе Упсала, в четвертом веке, поднялись два монаха и в одну ночь зарезали девяносто восемь сирот, а затем сожгли самих себя, потому что голубая лиса возникла в окне монастыря, своим появлением подав знак, что Дева ждет их. Стало быть: устилать вновь и вновь землю «ковром из наших расплескавшихся мозгов, словно белыми розами», – ковром, предназначенным для чистых шагов некоего неземного Избавителя (строки – из поэмы местного фанатика, который и в самом деле приложил усилия и добился успеха, организовав себе чудесное извержение собственных мозгов, – с помощью двадцати пистолетных пуль, всаженных британцами в его голову). Или другая местная формула: «Так как покой – это тина болотная, отдай свою кровь и свою душу во имя сокрытого Великолепия». Что есть сокрытое Великолепие, господин Сомо? В своем ли Вы уме? Взгляните как-нибудь на Вашу дочь: она и есть сокрытое Великолепие. И нет иного. Жаль тратить на Вас слова. Вы ее убьете. Убьете все живое на земле. И назовете это «родовыми муками Мессии», и скажете: «Справедлив Суд небесный». Возможно, что Вы даже до меня доберетесь: Вам удастся убить, не пролив ни капли крови. Кинете в кипящее оливковое масло, трижды пробормотав: «Свят, свят, свят».
Сейчас был короткий перерыв на обед. Босоногая девушка, которую зовут Сандра, поднялась ко мне в комнату и, улыбаясь улыбкой человека, погруженного в грезы, поставила передо мной жестяной чайник, наполненный душистой настойкой из трав, и тарелку, прикрытую другой тарелкой. Крутое яйцо, разрезанное пополам. Маслины. Нарезанные помидоры и огурцы. Кружочки лука. Два ломтика хлеба домашней выпечки, поверх которых – козий сыр с чесноком. И мед в маленьком блюдечке. Я откусил кусочек, отпил и налил себе еще. Сандра, в арабском платье «галабия», продолжала стоять и разглядывать меня с нескрываемым любопытством. Быть может, получила инструкции – посчитать, сколько раз я откушу. Несмотря на это, она, словно побаиваясь меня, осталась стоять у двери, не закрыв ее за собой. Я решил завязать с ней легкую беседу. Хоть я и не очень искушен в легких беседах с незнакомыми людьми.
Можно ли узнать, откуда она?
Омаха. Штат Небраска.
Известно ли ее родителям, где она находится и чем занимается?
Значит, так: ее родители – не совсем ее родители.
То есть?
Вторая жена ее отца и новый муж ее матери дали ей некую сумму денег, чтобы она в конце года записалась в колледж.
И чему она собирается учиться?
Пока еще не знает. А вообще-то тут она учится многому.
Чему, к примеру? Введению в примитивное сельское хозяйство?
Понимать себя. Немного. А также разобраться в том, что есть«meaning of life».
Согласится ли она просветить меня? В чем же этот самый «meaning»?
Но ведь это, по ее мнению, «не стоит облекать в слова».
Быть может, она укажет мне общее направление? Даст намек?
К этому каждый должен прийти сам. Разве нет?
У нее наивная привычка заканчивать каждую фразу вопросом, но это не вопрос, ею задаваемый, а удивление человека, испытываемое им от своих же собственных слов.
Я настаиваю на своей просьбе: услышать хотя бы легкий намек по поводу смысла жизни.
Смущена. Моргает. И улыбается, словно увещевает меня: «Отступитесь». Очень красива. И застенчива. На удивление инфантильна. Заливается румянцем и пожимает плечами, когда я предлагаю ей присесть на минутку. И возлюбленная моего сына, одна из его возлюбленных, остается стоять на пороге, настороженная, словно преследуемая лань. Готовность к бегству заставляет ее трепетать. Еще одно слово – и она исчезнет. Но я настаиваю:
– С чего же начать, Сандра?
– Я думаю – просто сначала.
– Где же начало?
– Я думаю, там… возможно, так далеко, как способна проникнуть ваша память.
– До моего обрезания – этого достаточно? Или следует поискать еще раньше? (Я давно устал от этих банальностей.)
– До того момента, когда вас впервые обидели, разве не так?
– Обидели? Погоди секунду. Сядь. Так случилось, что я – из тех, кто обижает. Не из тех, кого обижают.
Но она отказывается присесть. Ее ждут внизу. Боаз. И друзья. Сегодня все мобилизованы – они собираются сообща отрыть заваленный колодец. Тот, что с водой.
– Так, быть может, поговорим потом? Кстати, возможно, тебе нужны деньги? Не пойми меня превратно. Ну так что? Мы сможем немного поговорить вечером?
– Это возможно, – говорит она с удивлением в голосе, игнорируя мое предложение насчет денег. И после мечтательного раздумья спрашивает с осторожностью:
– О чем тут говорить?
И собирает посуду, и мой обед, к которому я почти не притронулся, и выходит из комнаты подпрыгивающей походкой (чай и мед она все-таки соизволила мне оставить). За дверью, из темноты коридора она добавляет: «Never mind. Be in peace. It’s simple».
Чокнутая. А быть может, накурилась наркотиков. Еще несколько лет, и явятся сюда русские и сожрут их без соли.
И все-таки: где же начало?
Его первое детское воспоминание – картина знойного летнего дня, сдобренного горьким дымом костров из эвкалиптовых веток, разожженных на спуске прилегающего к усадьбе двора. Дым, смешавшийся с легкой мглой, принесенной сухим ветром пустыни – хамсином. Плотное облако летающих муравьев – быть может, это была саранча? – опускается на голову мальчика, на плечи, на колени, не прикрытые короткими штанишками, на босые ноги, на пальцы рук, занятые разрыванием кротовьих нор…
Или – осколок стекла, найденный им на земле в саду: с помощью этого стекла он сфокусировал солнечные лучи и зажег клочок бумаги от пачки сигарет («Саймон Артц»?). Густая тень упала на него и заслонила весь мир. Его отец. Который затоптал огонь. И разгневанный, как библейский Иегова, ударил его по голове.
И сад: чего там только не росло! Морской лук и щавель – каждый в свое время. Цикламены, и турмус, и крестовник – в конце зимы. Белые маргаритки. И маки. И цветок, который у нас называют «кровь Маккавеев»… Но все они были презираемы моим отцом, и он выпалывал их ради грядок своих роз, редких, экзотических сортов, которые заказывал он на Дальнем Востоке, а быть может – в Андах. И были насекомые, мелкие кишащие создания, и ящерицы, и перевернутые кафедральные соборы, сотканные из паутины, и черепахи, и змеи, пойманные мальчиком, – он держал их в погребе, в жестяных и стеклянных банках. Случалось, они убегали из погреба, прятались в расселинах камней, а то и селились в самом доме, отвоевав себе часть территории. И шелковичные черви, которых собирал он в густой листве тутовника, надеясь превратить их в бабочек, но всегда, без каких бы то ни было приключений, у него оставались от них только зловонные тусклые пятна…






