Текст книги "Черный ящик"
Автор книги: Амос Оз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Много лет перевожу я Амоса Оза. Эта работа, как и само общение с ним, доставляет мне неизъяснимое наслаждение. Потому что Амос – прежде всего – поэт. И его мышление, его писательские приемы – это мышление поэта. Может быть, именно поэтому ему удалось с такой виртуозностью и глубиной воссоздать образ мышления израильтян в целой плеяде сложнейших человеческих характеров. И, может быть, именно поэтому такой нежностью и тонкостью отличаются созданные им женские образы.
Но есть еще один аспект прозы Амоса Оза, который меня всегда поражает: ее "русскость".
"Все, что я написал, безусловно, имеет русские корни", – признается сам Амос в своем эссе "Опаленные Россией" (1993 год), где он говорит о русских истоках израильской культуры.
… Помню, как за десять лет до написания этого эссе, еще во время моей работы над первым переводом повести "До самой смерти", я это почувствовал и сказал Амосу, что он пишет "по-русски". Грустно улыбнувшись, Амос тихо произнес: "Когда-то мой покойный отец говорил мне об этом. Но я отмахнулся, дескать, я уроженец Иерусалима, киббуцник, солдат, израильтянин каждой своей клеточкой – откуда бы во мне эта "русскость"? А вот, поди ж ты, надо было мне дожить до тех времен, когда приедут евреи из России, выучат иврит, прочтут мои книги, почувствуют и уловят в них то, что было так понятно моему отцу, родившемуся в России, хорошо знавшему русскую культуру и русскую литературу".
Амос Оз – автор семнадцати книг; из восьми его романов назовем такие: "Мой Михаэль", "Коснуться воды, коснуться ветра", "Познать женщину", "Третье состояние", "Не говори: "Ночь"; ему принадлежат три сборника рассказов и две детские повести: "Сумхи" (удостоенная целого ряда наград, в том числе и Медали Ганса Христиана Андерсена) и "Пантера в подвале", вышедшая в свет в конце 1995 года и уже заслужившая восторженные отзывы читателей и критиков. Книги его печатались более чем в тридцати странах на двадцати восьми языках, он – лауреат многих престижных литературных премий, израильских и зарубежных, почетный доктор нескольких университетов, член ряда академий и среди них – Израильской Академии языка иврит. С 1987 года Оз – профессор университета им. Бен-Гуриона в Беер-Шеве, где заведует кафедрой современной ивритской литературы. Русскоязычному читателю в Израиле и за ею пределами известны не только романы и повести Амоса Оза, но и его эссе, критические статьи и интервью, снискавшие ему славу искрометного полемиста.
Амос Оз – член редколлегии русскоязычного журнала "Континент", куда в свое время пригласил его покойный В.Е.Максимов и где впервые за пределами Израиля был напечатан по-русски отрывок из его книги публицистики, статьи об ивритской литературе.
"Черный ящик" – это седьмая книга Амоса Оза, переведенная мною. На русском и украинском языках уже вышли в свет повести "До самой смерти", "Сумхи" и роман "Мой Михаэль". Но "Черный ящик", с его многоплановостью и многозначностью, с его безупречно тонкой индивидуализацией не только характеров, но и стиля каждого из героев, – подлинный вызов переводчику.
Я надеюсь, что читатель оценит сложность героев этого "романа в письмах" и неординарность ситуаций, в которые они попадают.
Уверен, что он ощутит тонкий аромат озовской прозы и насладится полифоничностью романа, вызвавшего столько споров в израильской и зарубежной периодике и заслужившего самые восторженные отзывы местной и мировой критики. "Черный ящик" давно стал бестселлером и был удостоен множества премий, в частности – премии "Фемина", присуждаемой Французской академией. И, конечно же, читатель найдет в этой книге и то, что выше я назвал "русскостыо" прозы Амоса Оза, и не только потому, что колоритная личность Володи Чудонского, "царя", "казака" (остальные эпитеты читатель сам отыщет в тексте романа) – уроженца Российской империи, выписана рельефно и ярко, но, главным образом, потому, что, зрелый мастер, Амос Оз в этом романе, по-моему, творчески следует лучшим традициям русской литературы – традициям Ф.М.Достоевского, А.П.Чехова, Л.Н.Толстого.
И еще одно. Этот перевод выглядел бы совсем по-иному, не сведи меня судьба с замечательным иерусалимским литератором Инной Шофман, которая вдумчиво и внимательно отнеслась к рукописи перевода и вложила немало душевных сил, чтобы текст в наибольшей степени отвечал не только "букве", но и – прежде всего! – духу подлинника. Долгие часы провели мы с ней за обсуждением русского и ивритского текстов, стремясь достигнуть максимальной адекватности в русском переводе. Низкий ей за это поклон и моя самая сердечная благодарность.
Итак, дорогой читатель, впереди – новая встреча с замечательным израильским писателем. И, надеюсь, не последняя.
Виктор Радуцкий
Иерусалим, 1996
В безмолвии ночном не дрогнет даже лист.
Лишь слух души моей болезненно остер.
Лишь надо мною плач твой коршуном навис.
Как над добычей, крылья распростер.
Иду, потерянный, тревогою томим,
И, как слепец, что сбит с пути поводырем,
Я слышу: время голосом твоим,
Дразня, зовет меня со всех сторон.
В твоем рыданье мрак, в нем жертвенная кровь.
Лицо сокрыв и все отринув разом.
Ты в плач свой прячешься – под горький этот кров
В беспамятстве, в тоске, теряя разум.
Д-ру Александру А. Гидону
Отделение политологии
Университет штата Иллинойс
Чикаго, Иллинойс, США
5.2.76, Иерусалим
Здравствуй, Алек!
Если ты не уничтожил это письмо в то самое мгновение, как узнал мой почерк на конверте, значит, любопытство сильнее даже ненависти. Или твоя ненависть нуждается в свежем горючем материале?
Теперь ты бледнеешь, сжимаешь, по обыкновению, свои волчьи челюсти, так что губы становятся совсем не видны, и набрасываешься на эти строки, чтобы понять, чего я хочу от тебя, чего я осмеливаюсь хотеть от тебя после семи лет полного молчания.
А все, чего я хочу, чтобы ты знал: Боаз в трудной ситуации. Чтобы ты срочно помог ему. Ни мой муж, ни я ничего сделать не можем, потому что он прервал с нами все контакты. Как и ты.
Теперь ты можешь прекратить чтение и швырнуть письмо прямо в огонь. (Почему-то я всегда представляю тебя в удлиненной, полной книг комнате, ты сидишь один у черного письменного стола, а за окном – плоское пустынное пространство, покрытое белым снегом. Ни холмика, ни деревца, лишь сверкающий чистый снег. И огонь пылает в камине слева от тебя, и пустой стакан, и пустая бутылка на пустом столе перед тобой. Вся картина – в черно-белых тонах. И ты сам – похожий на монаха, аскетичный, высокий, весь – черно-белый.)
В это мгновение ты, издав какое-то чисто английское восклицание, комкаешь письмо и метко швыряешь его в огонь: ибо, что тебе до Боаза? Кроме того, ведь ты не веришь ни одному моему слову. Ты устремляешь взгляд своих серых глаз на колеблющиеся языки пламени и говоришь себе: "Вновь она пытается обвести меня вокруг пальца. Эта самка никогда не отступится и не даст мне покоя".
И в самом деле, зачем мне писать тебе?
От полного отчаяния, Алек. А ведь в том, что касается отчаяния, ты специалист мирового класса. Да, я, конечно, читала, – как и весь мир, – твою книгу "Отчаявшееся насилие. Сравнительное исследование фанатизма", однако сейчас я имею в виду не эту книгу, а тот материал, из которого высечена твоя душа: заледенелое отчаяние. Арктическое отчаяние.
Ты все еще продолжаешь читать? Чтобы оживить свою ненависть к нам? Вкушать злорадство маленькими глотками, будто наслаждаясь хорошим виски? Если это так, то мне, пожалуй, следует перестать задирать тебя и полностью сосредоточиться на Боазе.
Сказать правду, у меня нет ни малейшего представления о том, что ты знаешь и чего не знаешь. Не удивлюсь, если окажется, что тебе известна любая мелочь: ведь ты требуешь – и получаешь! – от своего адвоката Закхейма ежемесячный отчет о нашей жизни. Все эти годы ты держишь нас на экране своего радара. Но я не удивлюсь и в том случае, если ты ничего не знаешь: ни о том, что я вышла замуж за человека, которого зовут Михаэль Сомо, ни о том, что у меня родилась дочь, ни о том, что случилось с Боазом. Ведь это вполне в твоем духе: одним резким движением повернуться к нам спиной и навсегда, с корнем вырвать нас из своей жизни.
После того, как ты выгнал нас, я с Боазом отправилась в киббуц, где живет моя сестра с мужем. (В целом мире не было у нас места, где преклонить главу, и денег тоже не было.) Я прожила там шесть месяцев и вернулась в Иерусалим. Работала в книжном магазине. А Боаз оставался в киббуце еще пять лет, пока не исполнилось ему тринадцать. Каждые три недели я ездила к нему. Так продолжалось, пока я не вышла замуж за Мишеля, – с тех пор мальчик называет меня шлюхой. Как и ты. Ни разу не приехал он к нам в Иерусалим. Когда узнал, что родилась у нас дочь (Мадлен-Ифат), с треском швырнул телефонную трубку.
А два года назад он вдруг появился у нас зимой, в час ночи, чтобы объявить мне: с киббуцом покончено, и теперь либо я запишу его в сельскохозяйственную школу, либо он станет "жить на улице, и больше ты обо мне никогда не услышишь".
Муж мой проснулся и предложил ему снять промокшую одежду, перекусить, выкупаться, лечь спать, а завтра утром – поговорим. А мальчик (уже тогда – в свои тринадцать с половиной – он был широкоплечим, намного выше Мишеля) ответил ему, словно раздавил насекомое: "А ты кто такой? Кто с тобой разговаривает?" Мишель рассмеялся и сказал: "Выйди-ка на минутку из дома, любезный, успокойся, смени кассету, вновь постучи в дверь и зайди – как человек, а не как горилла".
Боаз двинулся к двери, но я стала между ним и выходом. Я знала, что меня он не тронет. Девочка проснулась и заплакала, Мишель пошел сменить ей пеленку и разогреть на кухне молоко. Я сказала: "Хорошо, Боаз, будет тебе сельскохозяйственная школа, если ты этого так хочешь". Мишель, в майке и трусах, с успокоившейся девочкой на руках, добавил: "Но при условии, что сначала ты попросишь у мамы прощения, хорошенько попросишь, а затем скажешь спасибо. Ведь не лошадь же ты?" А Боаз – с унаследованной от тебя гримасой омерзения, отчаяния и издевки – прошептал мне: "И этому типу ты позволяешь трахать себя каждую ночь?" И тут же протянул руку, легко коснулся моих волос и другим голосом, при воспоминании о котором у меня сжимается сердце, сказал: "А девочка ваша довольно мила".
Затем (по протекции брата Мишеля) мы определили Боаза в "Тлалим", среднюю школу с сельскохозяйственным уклоном. Это было два года тому назад, в начале семьдесят четвертого, вскоре после войны, когда ты – так мне рассказывали – вернулся в Израиль, чтобы участвовать в боях, командовал танковым батальоном в Синае, после чего снова бежал из страны.
Мы также уступили требованию Боаза не навещать его. Платили за обучение и помалкивали. То есть платил Мишель, а если точнее, то не совсем Мишель…
Ни одной весточки не получили мы от Боаза на протяжении этих двух лет. Только тревожные сообщения от его директрисы: мальчик склонен к насилию… мальчик не поладил с ночным сторожем и пробил ему голову… мальчик исчезает но ночам… на него заведено дело в полиции, и теперь он находится под наблюдением инспектора полиции по делам несовершеннолетних… ему придется оставить учебное заведение… Этот мальчик – настоящее чудовище…
А что помнишь ты, Алек? Когда ты видел его в последний раз, это было существо восьми лет, светленькое, тонкое и длинное, как стебелек. Часами напролет молчаливо стоял он на табурете, склонившись над твоим письменным столом и сосредоточенно мастеря, – чтобы угодить тебе, – модели деревянных самолетов по книжке "Сделай сам", которую ты принес ему. Он был осторожен, дисциплинирован, почти труслив, хотя уже тогда, в восьмилетнем возрасте, был способен скрывать обиду с какой-то решительной, молчаливой сдержанностью.
Между тем, в нем словно таилась генетическая бомба замедленного действия. Теперь Боазу шестнадцать лет, его рост – метр девяносто два (и тут он еще не сказал своего последнего слова), он зол и дик, его поразительная физическая сила взращена ненавистью и одиночеством. Сегодня утром случилось то, что (я давно это знала) должно было случиться, – раздался телефонный звонок: решено исключить его из школы, потому что он напал на одну из учительниц. Мне отказались сообщить подробности происшествия.
Итак, я немедленно поехала туда, но Боаз не захотел со мной встретиться. Просто послал кого-то, чтобы мне передали: "У меня нет никаких дел с этой проституткой". Имел ли он в виду учительницу? Или слова эти были обращены ко мне? Этого я не знаю. Выяснилось, что не совсем "напал": отпустил какую-то соленую остроту, заработал от учительницы пощечину и тут же вернул ей две. Я умоляла, чтобы исключение из школы отложили до тех пор, пока я не найду ему нового места. Надо мной сжалились и дали отсрочку на две недели.
Мишель сказал, что, если я захочу, Боаз может жить здесь, с нами (несмотря на то, что мы с маленькой дочкой живем в квартирке из полутора комнат, за которую все еще выплачиваем долг по ипотечной ссуде). Но ведь ты знаешь не хуже меня, что Боаз не согласится. Мальчик ненавидит меня. Да и тебя тоже. Так что все-таки у нас есть кое-что общее – у тебя и у меня. Весьма сожалею.
Нет никаких шансов, что его примут в другую школу, – ведь в полиции на него заведено два дела, и инспектор по делам несовершеннолетних не спускает с него глаз. Я пишу тебе, так как не знаю, что мне делать. Я пишу тебе, хотя ты и не станешь этого читать, а если прочтешь – не ответишь. Самое большее – велишь своему адвокату Закхейму направить в мой адрес официальное письмо, в котором имеют честь напомнить мне, что клиент адвоката Закхейма продолжает отрицать свое отцовство, поскольку анализы крови не дали однозначного ответа, и именно я в свое время решительно отказалась провести анализ тканей. Шах и мат.
К тому же, развод освободил тебя от всякой ответственности перед Боазом и от всяких обязательств по отношению ко мне. Все это я помню наизусть, Алек. Нет у меня никаких надежд. Я пишу тебе – словно стою у окна и беседую с горами. Или обращаюсь к межзвездной тьме. Отчаяние – это твоя область. Если хочешь – определи и для меня место в твоей классификации.
Ты все еще жаждешь мести? Если это так, то в данный момент я подставляю тебе вторую щеку. И свою, и Боаза. Пожалуйста, бей изо всех сил.
Нет, я все-таки пошлю тебе это письмо, хотя минуту назад отложила перо и решила отступить. Ведь мне нечего терять. Все пути предо мной закрыты. Пойми: ведь если даже полицейскому инспектору или социальному работнику удастся убедить Боаза пройти какой-нибудь "курс реабилитации", принять помощь, устроиться в другое учебное заведение (а я не верю, что это им удастся), – у меня все равно нет денег.
А у тебя их много, Алек.
И нет у меня связей, в то время как ты можешь сдвинуть с места любое дело с помощью трех телефонных звонков. Ты – умный и сильный. Или был умным и сильным – семь лет тому назад. (Мне рассказали, что ты перенес две операции, но не могли объяснить – какие. Надеюсь, что теперь ты в порядке).
Больше я распространяться не стану, чтобы ты не воспринял мои слова как лицемерие, самоуничижение. Лесть. А я и не отрицаю, Алек: я готова пресмыкаться перед тобой – сколько тебе угодно. Я готова сделать все, что ты потребуешь. И именно это я имею в виду: "все". Лишь бы ты спас своего сына.
Будь я поумнее, я бы зачеркнула слова "своего сына" и, чтобы не раздражать тебя, написала вместо них "Боаза". Но смогу ли я зачеркнуть правду? Ты – его отец. Что же до моего ума. То ведь ты давно уже решил про себя, что я полностью свихнулась.
Теперь я изложу свое предложение: отныне я готова признаться письменно, в присутствии нотариуса, если ты этого хочешь, что Боаз – сын любого человека, на которого ты мне укажешь. Самоуважение убито во мне уже давно. Я подпишу любую бумагу, которую положит передо мной твой адвокат, если взамен этого ты немедленно согласишься оказать Боазу первую помощь. Скажем так: гуманитарную помощь. Скажем: акт милосердия по отношению к совершенно чужому ребенку.
И вправду, когда я перестаю писать и задумываюсь о нем, Боаз видится мне чужим и странным. Я настаиваю на этом определении: Боаз – странный ребенок. Не ребенок. Странный человек. Меня он называет шлюхой. Тебя он называет собакой. А Мишеля – "маленький сутенер". Себе же он взял (даже в документах) мою девичью фамилию (Боаз Брандштетер). А учебное заведение, куда мы с таким трудом его определили по его же просьбе, он называет "чертов остров".
А теперь я открою тебе кое-что, и ты можешь использовать это против меня. Родители мужа ежемесячно посылают нам из Парижа немного денег, чтобы мы могли содержать Боаза в этой школе, хотя они никогда его не видели, а Боаз даже не слышал об их существовании. Люди они очень небогатые (эмигранты из Алжира), у них, кроме Мишеля, еще пятеро детей и восемь внуков – во Франции и в Израиле.
Послушай, Алек. О том, что было в прошлом, я в этом письме не скажу ни слова. Кроме одного, о чем я никогда не забуду, хотя ты наверняка теряешься в догадках – откуда и каким образом мне стало это известно. За два месяца до развода Боаз был помещен в больницу "Шаарей цедек" в связи с болезнью почек. Болезнь проходила с тяжелыми осложнениями. Без моего ведома ты отправился к профессору Блюменталю, чтобы узнать, может ли взрослый человек, в случае необходимости, пожертвовать свою почку восьмилетнему ребенку. Ты собирался пожертвовать своей почкой, предупредив профессора, что у тебя есть лишь одно условие: ни я, ни ребенок никогда не должны узнать об этом. Я и в самом деле не знала, пока не подружилась с доктором Адорно, ассистентом профессора Блюменталя, тем самым молодым доктором, которого ты собирался привлечь к суду за преступную халатность при лечении Боаза. Если ты все еще читаешь, то в эту минуту ты наверняка становишься еще бледнее, резким движением хватаешь зажигалку, подносишь огонь к губам, забыв, что трубка твоя осталась лежать на столе, и заново убеждаешься, что был прав: "Ну конечно, доктор Адорно. Кто же еще?"
И если ты до сих пор не уничтожил мое письмо, то именно теперь – самый подходящий момент, чтобы уничтожить его. А заодно – и меня. И Боаза. А потом Боаз выздоровел, а вслед за тем ты изгнал нас из своей виллы, отобрал у нас свое имя, вычеркнул нас из своей жизни.
Тебе не пришлось пожертвовать своей почкой. Но я верю, что ты всерьез собирался сделать это. Потому что у тебя, Алек, все очень серьезно. Этого у тебя не отнять – твоей серьезности.
Я снова заискиваю? Если хочешь, я готова признать это: заискиваю. Пресмыкаюсь. На коленях пред тобою, а лоб касается пола. Как тогда. Как в наши лучшие дни.
Потому что терять мне нечего. И то, что я пресмыкаюсь, не имеет для меня никакого значения. Я сделаю все, что ты мне прикажешь. Только не медли, потому что через две недели его выбросят на улицу. А там уже кое-кто ждет его.
Ведь в мире нет ничего, что было бы тебе не по силам. Пошли твоего адвоката, это чудовище. Быть может, по твоей протекции, примут Боаза в морское училище. (Есть у него странная тяга к морю, еще с самого раннего детства. Ты помнишь, Алек, в Ашкелоне, лето накануне Шестидневной войны? Тот водоворот? Рыбаков? Рыбачью барку?) И последнее, перед тем, как я запечатаю письмо: я буду спать с тобой, если ты этого захочешь. Когда захочешь. И как захочешь. (Мой муж знает об этом письме и даже поощрял мое желание написать тебе – кроме последней фразы.) А теперь – если тебе захочется – ты можешь меня уничтожить. Сделай фотокопию этого письма, подчеркни последнюю фразу своим красным карандашом и пошли моему мужу. Это отлично сработает. Признаюсь: я обманывала, когда писала прежде, что терять мне нечего.
Значит так, Алек, теперь мы всецело в твоих руках. Даже моя маленькая дочка. И ты сделаешь с нами все, что только захочешь.
Илана (Сомо)
* * *
Госпоже Илане Брандштетер-Сомо
ул. ТАРНАЗ, 7,
Иерусалим, Израиль
Экспресс Лондон, 18.2.76
Госпожа!
Вчера мне было переслано из США Ваше письмо от 5.2 сего года. Я отвечу лишь на небольшую часть тех вопросов, которые Вы затронули в нем.
Утром я говорил но телефону с одним из своих знакомых в Израиле. Следствием этой беседы было то, что вскоре мне позвонила по собственной инициативе директор сельскохозяйственной школы, в которой учится Ваш сын. Мы пришли к соглашению, что исключение из школы отменяется, вместо этого в его личное дело будет занесено строгое предупреждение. Тем не менее, если выяснится, что Ваш сын предпочитает – как Вы на это туманно намекаете в письме, – морское учебное заведение, у меня есть веские основания предполагать, что это вполне возможно (при посредстве адвоката Закхейма). Адвокат Закхейм переведет Вам чек на две тысячи долларов (в израильских лирах и на имя Вашего мужа). Вашего мужа просят письменно подтвердить получение указанной суммы как безвозмездной ссуды ввиду вашего трудного положения. Но это ни в коем случае не может стать прецедентом, либо выражением неких обязательств, которые мы принимаем на себя. Ваш муж должен также дать свои заверения, что с Вашей стороны не последует никаких новых требований в будущем. (Я надеюсь, что бедное и весьма многочисленное семейство из Парижа не собирается пойти по Вашим стопам и просить у меня финансовой поддержки.) Что же до остального, что содержится в Вашем письме, – главным образом грубой лжи, грубых противоречий, да и просто грубостей – я обхожу все это молчанием.
А. А. Гидон (подпись)
P.S. Ваше письмо хранится у меня.
* * *
Д-ру Александру А. Гидону
Лондонская школа экономики
Лондон, Англия
27.2.76, Иерусалим
Здравствуй, Алек!
Как тебе известно, на прошлой неделе мы подписали бумаги, представленные нам твоим адвокатом, и получили деньги.
Но Боаз бросил сельскохозяйственную школу, и вот уже несколько дней он работает на оптовом рынке в Тель-Авиве у одного торговца овощами, женатого на двоюродной сестре Мишеля. Мишель устроил эту работу в соответствии с желанием Боаза.
Случилось это так: после того, как директриса объявила Боазу, что исключение из школы заменяется предупреждением, Боаз просто собрал свои вещи и исчез. Мишель позвонил в полицию (есть у него там несколько родственников), они проверили и сообщили нам, что мальчик у них, заключен в тюрьму Абу Кабир за хранение краденого. Приятель брата Мишеля, занимающий видный пост в полиции Тель-Авива, поговорил с инспектором по делам несовершеннолетних, под наблюдением которого находился Боаз. После целого ряда всяких сложностей нам удалось вытащить его под залог.
Для этого залога мы использовали часть твоих денег. Я знаю, что, давая деньги, ты не это имел в виду, но других средств у нас просто нет: Мишель – всего-навсего недипломированный учитель французского языка в государственной религиозной школе, и зарплаты его – после выплаты ипотечной ссуды – едва хватает на еду. А ведь есть еще у нас и маленькая дочка (Мадлен-Ифат, двух с половиной лет).
Я хочу, чтобы ты знал: Боаз понятия не имеет, откуда пришли деньги, чтобы освободить его под залог. А если бы это стало ему известно, я думаю, он плюнул бы и на деньга, и на полицейского инспектора, и на Мишеля. На всех разом. Он и без того поначалу отказался выйти на свободу и потребовал, чтобы его "оставили в покое".
Мишель поехал без меня в Абу Кабир. Приятель его брата (тот, что занимает видный пост в полиции) устроил так, чтобы Мишель и Боаз могли поговорить с глазу на глаз в канцелярии тюрьмы. Мишель сказал ему: "Посмотри, может, ты вообще позабыл, кто я. Так вот, я – Михаэль Сомо, и краем уха я слышал, что за моей спиной ты называешь меня "мамин сутенер". Ты можешь называть меня так, не таясь, прямо в лицо, если это поможет тебе хоть немного успокоиться. Я, со своей стороны, мог бы сказать тебе, что ты – псих на все сто процентов. Так мы и будем стоять друг против друга и ругаться до самого вечера, и тебе меня не одолеть, потому что я могу ругаться и по-французски, и по-арабски, а ты даже иврита не знаешь толком. Что же будет после того, как исчерпаешь ты запас ругательств? Может, будет лучше, если наберешь побольше воздуха в легкие, успокоишься и попытаешься объяснить мне, что ты хочешь получить от этой жизни. А затем я скажу тебе, что мы с твоей матерью можем тебе дать. Глядишь, вдруг и договоримся?"
Боаз ответил, что он от жизни ничего не хочет и меньше всего ему хочется, чтобы приходили к нему всякие типы с вопросами о том, что он хочет от жизни.
И тут Мишель, которого жизнь никогда не баловала, поступил весьма разумно: он поднялся, собираясь уходить, и сказал Боазу: "Раз так, будь здоров, голубчик. По мне – пусть упрячут тебя в закрытое заведение для умственно отсталых или трудновоспитуемых. И кончим на этом. Я пошел".
Боаз еще пытался возражать: "Ну и что? Я убью кого-нибудь и убегу". Но Мишель, повернувшись к нему уже от двери, проговорил тихо: "Смотри, милок, я – не твоя мать, я тебе не отец, я тебе никто, так что не ломай со мной комедию, потому что мне это безразлично. Давай решай в течение шестидесяти секунд – хочешь ли ты выйти под залог. Да или нет. По мне – убивай кого хочешь, но, если можно, постарайся не причинять другим вреда. А теперь – привет".
И когда Боаз сказал ему: "Погоди минутку", – Мишель тут же понял, что парень моргнул первым. Эти игры он знает лучше всех нас, потому что выпало ему долгое время видеть изнанку жизни, и страдания сделали его человеком-алмазом – твердым и обаятельным (да, и в постели тоже, если тебе любопытно узнать). Боаз сказал ему: "Если я тебе и вправду безразличен, зачем же было приезжать из Иерусалима и освобождать меня под залог?" А Мишель рассмеялся, стоя у двери: "Ладно, два-ноль в твою пользу. Все дело в том, что я приехал посмотреть, какого гения родила твоя мать, может, случаем, и у моей дочки есть кое-какие задатки. Ну, так ты идешь или нет?"
Так вот и вышло, что Мишель освободил его с помощью твоих денег, пригласил его в китайский кошерный ресторан, открывшийся недавно в Тель-Авиве, а затем они пошли в кино (и тот, кто сидел за ними, мог бы подумать, что Боаз – отец, а Мишель – его сын).
Ночью Мишель вернулся в Иерусалим и рассказал мне все. А Боаз устроился у торговца на овощном оптовом рынке, на улице Карлебах, у того, что женат на двоюродной сестре Мишеля. Боаз заявил, что именно этого он хочет: работать, зарабатывать деньга и ни от кого не зависеть. На что Мишель ему тут же ответил, не советуясь со мной: "Это мне очень нравится, и это я тебе устрою сегодня же вечером, здесь, в Тель-Авиве". И устроил.
Ночует Боаз в планетарии, в Рамат-Авиве: один из ответственных сотрудников этого заведения женат на девушке, которая училась с Мишелем в Париже в пятидесятые годы. А у Боаза есть какая-то тяга к планетарию – нет, нет, не к звездам, а к телескопам и прочей оптике.
Я пишу тебе это письмо, и Мишель знает об этом. Он говорит, что поскольку ты дал деньги, наш долг – сообщить тебе, как распоряжаются твоими деньгами.
Я думаю, что это письмо ты прочтешь три раза подряд. Я думаю, то, что Мишель сумел наладить связь с Боазом, бьет тебя под самые ребра.
Я думаю, что и мое первое письмо ты читал три раза подряд. Мне доставляет удовольствие сама мысль о том, что мои письма приводят тебя в ярость. Ярость делает тебя мужественным и привлекательным. Но одновременно и ребячливым, что очень трогательно: ты начинаешь растрачивать физические силы на такие хрупкие предметы, как авторучка, очки, трубка. И тратишь ты свои усилия не на то, чтобы разбить эти предметы на мелкие осколки, – нет, силы твои уходят на то, чтобы сдержаться, чтобы переместить очки, авторучку, трубку на два сантиметра вправо или на три сантиметра влево. Эта напрасная трата сил – одно из моих прекрасных воспоминаний.
Я испытываю удовольствие, представляя, как ты сдерживаешься сейчас, читая мое письмо, сидя там, в своей черно-белой комнате, между огнем и снегом. Если есть у тебя женщина, с которой ты спишь, то признаюсь: в эту минуту я испытываю ревность. Я ревную даже к тому, что твои руки проделывают с трубкой, авторучкой, очками, листками моего письма, которые ты держишь своими сильными пальцами.
Но я возвращаюсь к Боазу. Пишу тебе, как и обещала Мишелю. Когда нам возвратят сумму, внесенную в качестве залога, все присланные тобой деньги будут вложены в сберегательную программу на имя твоего сына. Если он захочет учиться, мы сможем оплачивать его учебу из этих денег. Если он, несмотря на свой юный возраст, захочет снять комнату в Тель-Авиве или здесь, в Иерусалиме, мы снимем ему комнату на твои деньги. На свои нужды мы ничего твоего не возьмем. Если все это приемлемо для тебя, можешь мне даже не отвечать. Если же нет – извести меня заранее, до того, как мы воспользуемся деньгами, и мы тогда все возвратим твоему адвокату, уж как-нибудь устроимся (хотя наше материальное положение достаточно скверное).
А теперь у меня осталась всего лишь одна просьба.
Либо ты уничтожишь это, а также и предыдущее мое письмо, либо, – если ты решил их использовать, – делай это тотчас, немедленно, не тяни. Каждый прошедший день, каждая ночь – это еще одна высота и еще одна глубина, которые смерть отвоевывает у нас. Время идет, Алек, и оба мы все больше блекнем.
И еще кое-что: ты писал, что на ложь и противоречия в моем письме ты можешь ответить лишь презрительным молчанием. Твое молчание, Алек, а также твое презрение вдруг отозвались во мне тревогой: неужели за все эти годы, во всех местах, где ты побывал, не нашел ты ни единой живой души, что предложила бы тебе – пусть раз в тысячу лет! – хотя бы песчинку нежности? Жаль мне тебя, Алек. Ужасны наши дела: я – преступница, а ты и твой сын столь жестоко наказаны. Если хочешь – зачеркни "твой сын" и напиши "Боаз". Если хочешь – зачеркни все. Что до меня – без колебаний сделай все, что облегчит твои страдания.
Илана
* * *
Господину Мишелю Анри Сомо
ул. ТАРНАЗ, 7,
Иерусалим, Израиль
Заказное
7.3.1976, Женева
Уважаемый господин!
С Вашею ведома – по ее утверждению – и при Вашем поощрении супруга Ваша посчитала нужным направить в мой адрес два длинных и весьма запутанных письма, которые не делают ей чести.
Если мне удалось проникнуть в суть ее туманных речей, то, но моему впечатлению, и второе ее письмо практически написано для того, чтобы намекнуть мне о вашем тяжелом материальном положении. И я полагаю, что это Вы, господин мой, дергаете за ниточки и стоите за всеми ее просьбами.
Обстоятельства позволяют мне (без особых жертв с моей стороны) прийти на помощь и на сей раз. Я дал распоряжение своему адвокату Закхейму перевести на Ваш счет дополнительную безвозмездную ссуду в размере пяти тысяч долларов (на Ваше имя, в израильских лирах). Если и это окажется недостаточным, то попрошу Вас, господин мой, не обращаться ко мне опять через посредство Вашей жены и не прибегать к многозначительным выражениям, а уведомить меня (через господина Закхейма), какова конечная необходимая сумма, способная решить Ваши проблемы. Если Вы будете столь любезны и назовете приемлемую сумму, вполне вероятно, что я сочту возможным пойти Вам в какой-то мере навстречу. Все это – при условии, что Вы не станете вынуждать меня искать ответ на вопрос о мотивах, в силу которых я даю деньги, а также избавите меня от выражений чувства благодарности в присущем левантийцам стиле. Я же, со своей стороны, воздержусь, разумеется, от каких бы то ни было категоричных суждений по поводу идеалов и принципов, позволяющих Вам просить и получать от меня безвозмездные денежные ссуды.