Текст книги "Гана"
Автор книги: Алена Морнштайнова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Тетя, громко всхлипывая, бросилась мимо меня в спальню и захлопнула за собой дверь. Дядя Ярек, даже не посмотрев в мою сторону, взял с вешалки фуражку и вышел.
Я осталась стоять в прихожей и слушать громкие всхлипывания, доносившиеся из спальни. Мне было очень страшно, ведь я понимала, что дальше у Горачеков остаться не смогу. Я боялась, что меня отведут в городской комитет и отправят в детский дом. А в детском доме будет целая толпа таких вот Ид.
Я свернулась калачиком на кровати, плакала и в душе молила маму, чтобы она не оставляла меня одну, чтобы пришла за мной. Видимо, я задремала, потому что разбудил меня звонок в дверь и мамин голос из прихожей:
– Я пришла за Мирой.
Я вскочила и бросилась к двери. Когда тетя Ивана отошла в сторону, я увидела худую фигуру в длинном черном свитере.
Это вернулась тетя Гана.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Февраль – май 1954
Через неделю после празднования дня рождения своей сестры Розы моя тетя Гана Геле-рова встала в семь утра, оделась, налила себе чашку кофе с молоком и съела кусок хлеба. После завтрака она посидела немного неподвижно, уставившись в пустоту, потом встряхнулась, вернулась к реальности, отрезала тонкий ломтик от черствеющей буханки, купленной на прошлой неделе, и сунула его в карман теплого черного свитера.
Она старательно вымыла за собой посуду, протерла стол, подмела пол и оглядела кухню, чтобы удостовериться, что все в порядке. Потом пошла в спальню закрыть окно и застелить кровать. Она выбивала подушку и думала о своей матери, моей бабушке Эльзе, которая всегда говорила, что постель должна сначала хорошенько проветриться, и никогда не следует стелить ее, пока она еще теплая.
Гана провела рукой по белому одеялу и почувствовала, что пол под ней пошатнулся. Она вздохнула поглубже, выпрямилась и отправилась в кладовку за хозяйственной сумкой. Был понедельник, а по понедельникам она всегда ходила за свежим хлебом в булочную в соседнем доме и за самыми необходимыми мелочами в магазин за площадью.
Больше она никуда не ходила. Людей она не любила и не доверяла им. Только иногда заходила в гости к сестре. Правда, Роза к ней заглядывала почти каждый день, но у нее была своя жизнь, которая Ганы не касалась.
Только в День поминовения усопших Гана, поддавшись на уговоры Розы, шла с ней на кладбище положить букетик цветов на мамину могилу. Впрочем, зачем туда ходить чаще, если никто понятия не имеет, где на самом деле покоится тело их матери? Какой смысл поклоняться имени, выведенному золотом на холодном мраморе?
Снимая сумку с вешалки, она почувствовала внезапную слабость. Но это ее совсем не встревожило. Одышка, темнота в глазах, дрожь в руках и ногах, спазмы в желудке – все эти симптомы были ей хорошо знакомы. Она давно смирилась со своими расстройствами и хворями и привыкла к мысли, что у других женщин есть муж и дети, а у нее болезни.
Гана присела на стул и стала ждать, когда слабость пройдет. Рано или поздно всегда проходит. Она по привычке сунула руку в карман, отломила кусочек корки и сунула в рот. Ее затошнило, голова закружилась, а кухня заходила ходуном. Гана осторожно встала, прошла от стола к стене и, опираясь на мебель, двинулась к спальне. Качало все сильнее, бросало из стороны в сторону, колени подкашивались. Наконец она нащупала изголовье кровати и в последний момент рухнула на аккуратно застеленное одеяло. Тут же сознание у нее затуманилось, и Гана провалилась в другой мир.
Теперь она уже была не дома, а в поезде. Поезд гудел, дергался, через открытые окна внутрь струился ледяной воздух, и Гана задрожала от холода. Она замечала только холод и ритмичный стук железных колес, мчавшихся по рельсам и уносивших ее в места, откуда не было дороги назад. Потом кто-то в поезде погасил свет, и всё поглотила тьма. Из полутьмы выступали фигуры, они говорили с ней, тянули ее туда, куда она не хотела возвращаться. Она затыкала уши, убегала от них, но спрятаться было некуда.
Вечером булочница вспомнила, что утром так и не пришла за хлебом эта странная ведьма Гелерова, которая и поздороваться-то нормально не умеет, но потом переключилась на двадцать три кроны, которых недоставало в кассе к концу дня.
А продавщица в магазине вообще не заметила отсутствия Ганы Гелеровой, хотя каждый понедельник в начале десятого она как штык являлась в магазин. Продавщицу гораздо больше беспокоило, что покупатели, несмотря на предупреждения и призывы санитарной службы, трогают руками весь товар, а ей приходится в этой суете еще за ними следить и делать замечания, чтобы не схлопотать неприятности.
Жители города были погружены в свои заботы, так что никто не заметил, что два вечера подряд окна в квартире их соседки Ганы Гелеровой оставались темными, а шторы не задернутыми.
Когда я поднималась по лестнице к ее квартире, она бредила и в жару лихорадки боролась со своими кошмарами. Она не воспринимала, что приехал толстый врач и ее повезли в больницу. К тому времени она уже оказалась на рубеже, оставалось всего несколько шагов до той невидимой стены, чтобы найти своих близких и наконец узнать, как закончилась жизнь ее матери Эльзы и дедушки с бабушкой.
Пока я топталась на тротуаре площади, которая в ту пору называлась Сталинградской, и высматривала высокую фигуру своего спасителя, тетю Гану привезли в районную больницу. Инфекционное отделение было переполнено. Больные лежали в коридорах, а персонал был изможден и перепуган не меньше пациентов, так что «скорую» сразу от проходной перенаправили в больницу в Градиште. Толстый врач вышел, поскольку рассудил, что в его присутствии нет никакой нужды: все равно эта пациентка при смерти, и ей, в отличие от других, уже ничем не поможешь. Больная была настолько обессилена лихорадкой и несколькими днями без еды и питья, что не оставляла доктору никаких надежд.
В тот момент, когда я в темном коридоре нашего дома отчаянно пыталась нашарить ключи, тетю Гану принимали в больнице города Градиште. Сестры сняли с нее черный свитер, платье, чулки и белье, все это запихнули в мешок и отправили на дезинфекцию. Потом ее помыли, надели сорочку, заставили выпить немного сладкого чая и отвезли в палату, где ей предстояло ждать смерти.
Я в тот вечер засыпала в темном чулане на втором этаже дома, похожего на корабль, и мне даже во сне не могло привидеться, что я уже не вернусь домой.
Тетя Гана лежала с двумя другими умирающими в тесной больничной палате и боролась с ночными кошмарами. Она отчаянно отпихивала руки, которые снова и снова выталкивали ее из вагона поезда, хваталась за железные двери, но пальцы ее совсем не слушались. Все тело ныло, по щекам текли слезы, рот скривился от страха, а в голове билась одна-единственная мысль: «Нет, только не туда, туда я уже не вернусь, уж лучше умереть».
Потом ее кто-то толкнул, и Гана выпала на холодную бетонную платформу. Она собрала последние силы, поднялась и поковыляла подальше от поезда. Крики за ее спиной не утихали, но, когда она оглянулась, погони за собой не увидела. Она понимала, что, если уж сбегать, то нужно как можно быстрее убраться отсюда. Дверь на вокзал оказалась открыта, Гана побежала по длинному залу в поисках другого выхода. Все двери были заперты, а на окнах решетки. Силы ей уже отказывали. Ноги сделались ватные, колени подламывались, а руки дрожали. Она ковыляла от одной двери к другой, пока наконец одна не поддалась.
Она оказалась в маленькой комнате, облицованной белой плиткой. По правой стороне тянулся ряд умывальников, по левой – кабинки с унитазами. Окно в стене напротив было открыто и без решетки. Она захлопнула за собой дверь, но голоса преследователей не утихали. Она понимала, что они уже за дверью и вот-вот ворвутся и схватят ее. Осталась последняя возможность.
Она пододвинула стул, который стоял в углу, прямо к окну, вскарабкалась на него, села на подоконник и перекинула одну ногу. Глянула в окно и увидела в темноте очертания мезиржичской площади. Только пересечь ее – и она окажется у себя дома, в безопасности. Запрет за собой дверь и уже никогда никому не откроет.
Гана перебросила вторую ногу, скользнула на карниз, который тянулся вдоль всего периметра здания, и потихоньку, прижавшись спиной к шероховатой стене, двинулась от окна прочь. Только через несколько шагов она посмотрела вниз. Площадь исчезла. Под ногами простиралась бездонная пропасть. Она зажмурилась, но было уже поздно. Невидимая сила ужа схватила ее и потянула в бездну.
Ганина койка стояла в дальнем конце палаты, за кроватями двух других тяжелобольных. Сестра каждый час заглядывала в палату, прислушивалась к сиплому дыханию и стонам умирающих, но отделение было переполнено теми, кому ее помощь была гораздо нужнее, так что внутрь она не заходила и Ганино исчезновение вообще не заметила.
Только рано утром кочегар, возвращаясь с ночной смены в котельне, чуть не споткнулся о безжизненное женское тело на газоне перед зданием больницы. Преодолев первый испуг, он бросился стучаться в приемное отделение «скорой помощи» на первом этаже. Ему открыли, он ворвался внутрь и сказал, заикаясь:
– У вас там какой-то труп снаружи лежит. Похоже, выпал из окна.
Дежуривший в ту ночь заспанный доктор Яролим, которому удалось уснуть не больше часа назад, после ухода последнего пациента, по испуганному виду кочегара сразу понял, что на этот раз старик не пьян, как это частенько случалось. Он кивнул сестре, чтобы она немедленно вызвала санитара, и быстро направился к выходу.
Гана лежала на спине, широко раскинув руки, ночная рубашка задралась, а седая голова склонилась набок. Доктор не стал выяснять, жива она или нет, схватил под мышки и вместе с санитаром уложил холодное исхудавшее тело на носилки, набросил сверху простыню и занес внутрь. Потом они выпроводили кочегара, запретив ему под угрозой увольнения рассказывать о том, чего он стал случайным свидетелем.
–> Уж я-то знаю, что такое врачебная тайна, никому ни слова, – божился кочегар, но уже в полдень под влиянием можжевеловой водки, которой он заливал шок, позабыл о своем обещании и подробно рассказывал о своей ужасной находке не только жене и соседям, но и собутыльникам в привокзальной пивной.
Доктор Яролим работал в больнице много лет. Мечты о красоте и важности профессии врача и помощи людям за долгие годы практики обернулись будничной рутиной, но он все еще любил свою работу. Отличительной чертой его характера было упрямство, и именно оно заставляло его бросить вызов року, отражавшемуся на полумертвом лице этой тощей седовласой женщины. Он не захотел оставлять ее умирать несмотря на то, что нашептывали ему коллеги и сестры, которые понимали, что падение пациентки из окна – это их промах, который им рано или поздно кто-нибудь припомнит.
– Не тратьте время попусту, – говорили они. – Ей с самого начала суждено было умереть.
Доктор Яролим осмотрел костлявое тело со следами мук, через которые не должна проходить ни одна живая душа, засучил рукав испачканной ночной рубашки и нащупал почти незаметный пульс. Он повернул голову Ганы с боку на бок, ощупал руки и ноги и сразу отправил ее на рентген. Доктор лично проводил тележку с больной по длинному коридору к лифту, подтолкнул ее к кабинету и нервным стуком в дверь добился, чтобы их приняли. Потом подгонял лаборанток, как будто они могли ускорить химические процессы, долго изучал снимки и с удовлетворением пришел к выводу, что у этой женщины с волосами старухи и телом мученицы, которой на самом деле всего тридцать пять, после падения с третьего этажа сломаны только две малоберцовые кости, правая рука и несколько ребер.
Был почти полдень, когда доктор Яролим лично отвез Гану, всю загипсованную и все еще без сознания, обратно в инфекционное отделение, передал ее заведующему и язвительно заметил:
– Теперь, надеюсь, она от вас никуда не убежит.
– Вам ли не знать, коллега, что, когда у пациентов жар…
– Знаю-знаю, – перебил его Яролим. – Но, коллега коллегой, а если она умрет, я вас покрывать не буду.
Каждый раз, когда кто-то из больных проигрывал свою борьбу с тифом и сестра прикрывала тело несчастного простыней и увозила, все пациенты самых разных вероисповеданий и политических взглядов в страхе обращались к тому, в существование которого им теперь страстно хотелось уверовать.
Они молитвенно складывали руки и просили, чтоб он отвел от них беду и позволил вернуться к прежней жизни.
Спустя несколько дней тетя Гана оправилась от лихорадки и начала воспринимать окружающий мир. Молитвенно сложить руки она все равно не могла, так как правая рука у нее была по локоть в гипсе. Впрочем, она бы все равно не молилась. Она не понимала, как можно обращаться к существу, которого в лучшем случае нету, а в худшем – которое само насылает эти муки или, хоть оно и всесильно, никак им не препятствует.
Между тем эпидемия тифа отступала, смертей становилось все меньше, и пациенты постепенно выписывались из больницы домой. Вот и Гана, состояние которой недавно не внушало никаких надежд, теперь быстро приходила в себя, но позаботиться о себе сама была еще не в состоянии, поскольку обе ноги у нее сковала гипсовая броня.
Она ничего не знала о семье своей сестры, но совсем не удивлялась, что за время болезни ее никто не навестил, потому что посещения в инфекционном отделении были запрещены. Она не помнила, откуда взялись переломы, и только по крупицам, больше от других пациентов, чем от персонала, узнавала о том, как бродила в бреду по коридорам и, убегая в беспамятстве от мнимых преследователей, выпала из окна третьего этажа. Но поскольку ее блуждания по коридорам и падения никто не видел, слухи ходили самые разные. Одни говорили, что Гана пыталась покончить с собой, другие, наоборот, утверждали, что на нее кто-то напал. Встречались и версии, что тут не обошлось без потусторонних сил, поскольку многие больные, охваченные лихорадкой, тоже бредили и не могли отличить в своих воспоминаниях, что правда, а что сон. Вскоре пациенты стали так бояться, что даже в туалет ходили по двое.
В конце концов пришлось вмешаться доктору Яролиму и официально объяснить Гане, что с ней приключилось на самом деле.
Гане бы и в голову не пришло винить в своем падении кого-то, кроме себя, и за это сестры отделения были ей так благодарны, что ухаживали за молчаливой женщиной, будто она им сестра родная.
Только к середине мая кости ног у Ганы окрепли настолько, что выдерживали вес ее тощего тела, рука двигалась, хоть и не выпрямлялась полностью, и ребра срослись, так что ночью она могла поворачиваться на бок, а днем глубоко дышать. Гана давно отвыкла прислушиваться к своим ощущениям, научилась способности не думать о будущем и при дневном свете забывать о прошлом. Только порой внезапное воспоминание заставало ее врасплох, будто окутывая ее темным одеялом и примораживая к месту. Она привыкла не привязываться ни к вещам, ни к людям, поэтому пребывание в больнице было для нее вполне сносно и возвращение домой не вызывало никаких чувств и ожиданий.
«Скорая помощь» привезла ее прямо к дому. Гана кивнула водителю на прощание. А тот захлопнул дверь и уехал, радуясь, что избавился от этой странной женщины. Он любил поболтать со своими пассажирами, но эта бабенка за всю дорогу не шелохнулась и не произнесла ни слова. Если бы она не сидела так прямо, он бы решил, что она умерла. Водителю то и дело приходилось на нее поглядывать, и это так выбило его из колеи, что он несколько раз чуть не врезался. В следующий раз он не будет сажать пациентов в кабину. Пусть лучше сидят себе спокойно сзади.
Гана сжала в руках сумку и направилась к дому. Она и не подумала вдохнуть поглубже весенний воздух или осмотреть площадь родного города. Не пыталась узнать новости, ее не занимало, как пережили эпидемию ее соседи и знакомые. Она сразу вошла в квартиру на втором этаже, открыла окна, чтобы выветрить затхлый запах, и, только взглянув на неприбранную постель и засохшую кливию, единственный цветок, который у нее был, потому что когда-то давно сестра подарила его на день рождения, она впервые задумалась, почему же Роза сюда ни разу не зашла. Гана сидела за столом на кухне, смотрела на авоську, которая все еще лежала там, где она ее почти три месяца назад уронила, и размышляла.
Роза была ее единственной уцелевшей родней – не считая, конечно, Розиных противных отпрысков. Роза была на несколько лет моложе, и когда-то давно их мать вбила себе в голову, что младшая дочь болезненная, и очень за нее беспокоилась, так что Гана все детство ее опекала. А потом все как-то перевернулось. Когда в живых остались только они вдвоем, у Ганы недоставало сил даже о себе позаботиться, не говоря уж о ком-то еще. А у Розы вдруг оказалось много сил и любви. Она любила своих детей, мужа, и еще хватало с лихвой любви на сестру. Роза ухаживала за Ганой, как за своим четвертым ребенком, хотя она этого совсем не жаждала. Гана не поддавалась чувствам сестры и нарочно избегала ее семью. Но Роза не уступала, навязывала ей свое общество, опутывала своей любовью и не давала ей полностью отрешиться от мира и погрузиться в освободительное равнодушие.
Гана оглядела серый слой пыли, лежащий на полу, мебели и подоконниках, и тут до нее дошло, почему она в больнице не получила ни одной записки или передачи с фруктами, почему никто не интересовался ее состоянием. Она почувствовала острую боль в груди, и как из прорехи в мешке неудержимо сыплется на землю песок, так из сердца ее испарялось все, что еще привязывало ее к этому миру.
Она поняла, что Роза мертва.
Она встала и поспешнее, чем привыкла ходить в последние годы, направилась к выходу. Но ноющих ногах спустилась по лестнице, пересекла мощеную площадь, прошла мимо чумного столба, мимо дома «У двенадцати апостолов» и повернула на узкую улочку, ведущую к реке. Витрина часовой мастерской была грязная, стрелки на циферблатах пыльных часов неподвижно застыли. Гана схватилась за большую чеканную ручкуи подергала запертую дверь. Дернула еще раз, беспомощно огляделась кругом. Как будто кто-то выглянул в окно дома напротив и тут же отпрянул обратно.
Гана постояла немного в нерешительности, потом перешла на другую сторону улицы.
– Добрый день! – решилась она крикнуть в окно. Никто не отозвался, тогда она постучала кулаком в дверь. Над кустиками свеже-посаженной герани показалось лицо в очках.
– Добрый день, – снова поздоровалась Гана. – Я сестра пани Карасковой. Она запнулась, не зная, что сказать дальше. – Вы не подскажете, как я могу ее найти?
– Это вам надо в городской комитет, – ответил женский голос. Глаза за стеклами очков внимательно ее изучали, Гана чувствовала, как они сверлят ей спину, даже когда она сворачивала на улицу, ведущую обратно к площади.
Там в зале с красивыми сводчатыми потолками сотрудница загса сунула ей длинный алфавитный список фамилий и вышла. Тут были имена заболевших, больницы, куда их направили, даты приема и выписки. Рядом с двадцатью из них около даты значился крестик.
Так Гана Гелерова узнала, что Роза, Карел и двое их детей умерли. Когда сотрудница вернулась, Гана все еще сидела за столом и смотрела на имя сестры, напечатанное на пишущей машинке. Глаза у нее были сухими, в голове пустота. До нее не доносилось ни звука, только глубоко в груди зарождался ледяной холод, который начал разливаться по всему телу. Гана встала.
– Тут еще такое дело с похоронами, – сказала сотрудница. – Их похоронили за счет городского бюджета, так как было непонятно, когда… если… Но если находится живой родственник… – она смущенно откашлялась. – Такой закон, понимаете? Нужно возместить расходы.
Она пододвинула к Гане конверт.
Гана на нее даже не взглянула, оставила конверт на столе и повернулась к двери.
– Тогда мы вам пошлем почтой, – крикнула сотрудница ей вслед.
Гана закрыла за собой дверь. Обо мне, своей единственной родственнице, она даже не спросила.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Май 1954
Ярослав Горачек решил стать военным, когда ему исполнилось четыре года. Он точно помнил, как сидел у отца на плечах и с высоты, которой могли только позавидовать толпы собравшихся у площади людей, смотрел на военный парад в честь первой годовщины образования независимой Чехословакии. Ровные ряды и слаженно мелькающие ноги военных настолько поразили его воображение, что он маршировал всю дорогу домой, маршировал теперь всегда, когда ходил с мамой за покупками, и, несмотря на протесты родителей, маршировал даже по воскресеньям в церкви. Когда я еще жила у Гораче-ков, дядя Ярек, если был в хорошем настроении, за ужином иногда со смехом рассказывал, как звонко разносился топот маленьких ног под каменными сводами храма.
– Но потом папа сказал, что статуя Девы Марии нахмурилась из-за моего топота. С тех пор я перестал маршировать в церкви, но теперь меня туда было не затащить. Так я стал атеистом.
Я не знала, что значит атеист, и решила, что это какое-то военное звание, ведь дядя Ярек в конце концов и правда стал военным. Хотя сначала выучился у своего дяди на мясника.
Если задуматься, довольно подходящая подготовка для военного. Когда у Горачеков на обед было мясо, он всегда его разделывал. Брал нож – самый большой, который находил в ящике, – и мне приходилось отворачиваться, потому что у меня в голове обе его профессии перемешались и перед глазами возникали странные образы.
– Потом я пошел в армию, да так там и остался. Потому что армия заботится о своих.
Когда он произносил эти слова, все уже понимали, что следующий пассаж будет предназначен Густе, и смотрели на него. А Густа всегда делал вид, будто его вообще здесь нет. Он весь съеживался, уходил в себя, и взгляд становился отрешенным, как у тети Ганы.
– Армия дает человеку дисциплину и становится для него второй семьей.
Дядя Ярек горячился все сильнее, а Густа исчезал на глазах в ожидании предсказуемого финала.
– Я не мог учиться в военном училище, Густав. Но ты-то точно станешь офицером.
Он хлопал сына по плечу, нисколько не смущаясь отсутствием в нем энтузиазма к этим планам. Видимо, отец надеялся однажды сломить Густу, вдалбливая ему каждый вечер свои мечты, ведь и вода годами камень точит.
У тети Иваны к армии было несколько иное отношение, я уверена, что она тоже была не в восторге от идеи, чтобы Густа стал военным. Просто не хотела спорить с мужем и в сотый раз выслушивать, как они обязаны армии всем, что у них есть.
Кажется, тетя Ивана была единственным человеком – по крайней мере из тех, кого я знала, – кому война принесла что-то хорошее. Поскольку дядя Ярек в армии Первой республики был сержантом, а им нельзя было жениться без разрешения армии. Дядя Ярек не мог бы получитьэто разрешение, поскольку у его избранницы было слишком скромное приданое. Когда республику оккупировали немцы, Горачек ушел из армии и устроился работать у своего дяди мясником. Женитьба мясников никого не волновала, так что он наконец смог взять в жены Ивану и сделать ее пани Горачковой. После войны мясник Горачек опять превратился в старшего сержанта Горачека, но времена уже изменились, к тому же он уже был женат, так что армия вскоре выделила им квартиру на втором этаже буржуазной виллы, и теперь на военных парадах дядя Ярек снова маршировал в ногу с товарищами.
В чем, собственно, заключалась его служба, я не представляю, зато точно знаю, что он сделал в тот день, когда выяснилось, что его отпрыски собирались сбросить меня с лестницы. Он нацепил фуражку и потопал в сторону центральной площади. Перед домом тети Ганы он замялся, прикидывая, правильно ли собирается поступить, но потом решительно взбежал по лестнице. Наверняка перешагивая через две ступеньки, ведь он так гордился своей физической формой и укреплял ее при каждом удобном случае.
Ярослав Горачек позвонил в дверь. Ноль реакции: тетя Гана никогда не принимала гостей, поэтому решила, что кто-то ошибся адресом, и даже не удосужилась открыть. Он позвонил во второй раз и наконец услышал в квартире слабые шорохи. Тетя Гана очнулась из полузабытья, отодвинула стул и пошла к двери. На секунду у нее мелькнула мысль, что это ее сестра Роза, но потом тетя вспомнила, что Роза умерла и больше никогда не придет. В отличие от меня, тетя Гана была слишком благоразумна, чтобы надеяться, что произошла какая-то ошибка, поэтому особо не спешила.
Ярослав Горачек был когда-то знаком с тетей, и до него доходили слухи, какая она стала чудачка, но все равно пришел в ужас от открывшей ему дверь фигуры в черном.
После смерти моей мамы Розы Гана выходила из дома уже только за хлебом. Ничего другого она не покупала. Целыми днями она просиживала за столом, иногда отщипывала корочку хлеба и совала в рот. Она всегда была худой, правда, за месяцы, проведенные в больнице, немного поправилась. Но к тому времени она уже снова сбросила набранные килограммы, черная одежда на ней висела, щеки ввалились, а глаза казались безжизненными.
– Это было ужасающее зрелище, – рассказывал потом дядя Ярек, но главное, в тот момент в нос ему ударила такая сильная вонь из квартиры, что заставила его отступить на два шага назад. – Первое, о чем я подумал, что нельзя Миру туда отправлять, – рассказывал он.
Ганино выражение лица внезапно изменилось.
– Тебе что тут надо?
Когда дядя Ярек дошел до этого места, в его тоне появились агрессивные нотки.
– А что мне было делать? Я сказал, что Мира у нас и что дальше так продолжаться не может. Пусть забирает, иначе отведем ее в опеку, пусть там с ней делают, что угодно. У нас все-таки не пансион.
Он повернулся спиной, так ему хотелось поскорее уйти оттуда. Избавиться от этого кислого запаха, бьющего из квартиры, и от женщины в черном, избавиться от ее безжизненных глаз.
– Стой.
Он остановился.
– Где она?
Ярослав назвал адрес. Потом сбежал по лестнице и направился в пивную. Он не хотел присутствовать при том, как черная Гана появится в их доме.
Наверное, когда тетя Гана пришла за мной, Ивана Горачкова так же удивилась и испугалась, как и я. Она застыла в дверях и смотрела на тетю Гану, будто понимая, что должна что-то сказать, но не могла ничего придумать. Я стояла чуть поодаль и думала только об одном: я не хочу идти с тетей Ганой, но придется, ведь у Горачеков больше оставаться нельзя.
Тетя Гана переступала с ноги на ногу. Сломанные голени у нее все время отекали и болели. Она посмотрела на меня, будто видела впервые в жизни, и принялась изучающе разглядывать. Я решила, что она хочет найти во мне хоть какое-то сходство со своей сестрой Розой, раз уж ей придется обо мне заботиться. В детстве у меня только глаза были мамиными. Только с возрастом я начала находить в себе ее черты, а сейчас уже могу предста вить, как бы она выглядела, если бы ей дове лось состариться.
– Идем.
В голосе Ганы звучала такая усталость, что Ивана Горачкова перестала бояться и заставила себя заговорить.
– Ганочка, мне очень жаль, что так вышло…
– Идем, – повторила тетя Гана, теперь это прозвучало трагично и нетерпеливо. Как будто она не хотела даже слушать то, что ей Ивана собиралась сказать.
– Если бы я могла…
Тогда я думала, что она говорит о смерти моей семьи, что хочет выразить соболезнование тете Гане. И только гораздо позже я поняла, что она имела в виду на самом деле.
Тетя Гана резко выпрямилась, теперь ее тощая, одетая в черное фигура излучала не отчаяние, а ярость. Она бросилась ко мне, больно вцепилась в плечо костлявыми пальцами и с неожиданной силой потащила прочь.
– Ты могла, – кричала Гана маминым голосом. – Могла!
Я заревела от страха. Даже жизнь с Идой и Густой теперь показалась мне не такой ужасной по сравнению с тетей Ганой. По крайней мере, я уже понимала, чего от них ждать. Но как жить с безумной Ганой? Я надеялась, что тетя Ивана все-таки разрешит мне остаться у них. Она же видит, что у Ганы Гелеровой не все дома. Но Ивана Горачкова только стояла, как вкопанная, закрывая лицо руками. Я семенила рядом с тетей, и меня охватывало такое же отчаяние, какое по неизвестной мне причине отражалось на Ганином лице.
На улице тетя отпустила мое плечо и пошла медленнее. Это короткая сцена отняла у нее все силы, и теперь она размеренным шагом, явно преодолевая боль, направилась через город к дому на площади. Я послушно брела за ней. А что мне еще оставалось? Я не осмелилась сказать, что все мои вещи остались у Горачеков – от зубной щетки и пижамы до школьного портфеля. За всю дорогу мы не обменялись ни словом. Тогда я думала, что тетя Гана злится, но теперь я понимаю, что она была в таком же ужасе, что и я. Ведь она и о себе-то не могла толком позаботиться, а теперь ей пришлось взять на попечение маленькую девочку.
Мы были странной парочкой. Тощая измученная женщина в черном растянутом свитере, длинной юбке, грубых башмаках и платке, натянутом на лоб, тащила по городу заплаканную и растрепанную девятилетнюю девчонку в легком домашнем халатике и тапочках. Пока мы дошли до тетиного дома, я уже дрожала от холода.
На втором этаже дома на площади тетя Гана уселась за кухонный стол, а я, хоть и озябла до костей, сразу же открыла все окна, чтобы выветрить затхлый запах, от которого меня мутило.
– Я не взяла с собой зубную щетку и пижаму, – сказала я Гане в спину.
Она даже не шелохнулась.
– Мне завтра в школу а портфель остался у Горачеков, – продолжала я.
Тетя Гана сунула руку в карман и положила на стол ломоть хлеба. Даже издалека было видно, что к нему пристали волоски черной шерсти. Я повернулась к окну, которому всегда так завидовала, набросила на плечи покрывало с кухонного дивана, села на подоконник и стала наблюдать за людьми, снующими по площади.
Утром я проснулась от холода. Я лежала на кухонном диване, и пружины впивались мне в ребра. На мне был тот же халатик, в котором я пришла к тете, а накрыта я была вязаным покрывалом, в которое вчера завернулась перед тем, как заснуть. Окна по-прежнему были открыты, и холодный утренний воздух пробирал до костей. Я встала, закрыла окно и снова свернулась калачиком на диване, чтобы хоть немного согреться. Кухонные часы остановились несколько месяцев назад, но по звукам, доносящимся с площади, я вычислила, что пора вставать и идти в школу. Наверное, впервые в жизни мне очень туда хотелось.
Башенные часы начали бить, и я насчитала семь ударов. В соседней комнате послышалось какое-то шебуршение, вскоре дверь открылась и на пороге появилась тетя Гана.
При виде меня она застыла, будто совсем забыла, что я тут. Так мы и таращились друг на друга. Я не могла отвести от нее взгляд, потому что впервые видела не в черном. На ней была длинная белая ночная рубашка, в которой она выглядела еще тоньше и печальнее, чем в своем черном свитере. Белые волосы были заплетены в косу, и единственным темным пятном на ней выделялись глаза. Видимо, вечером она вымылась, потому что вроде бы уже не так ужасно пахла, как накануне, хотя вздохнуть поглубже я на всякий случай не отваживалась.








