Текст книги "Средневековое мышление"
Автор книги: Ален Либера
Жанры:
Религия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Таким – прямо скажем, довольно отвратительным – рисуется моральный облик парижского студента [56]56
Обо всем вышесказанном см.: J. Verger, «Des ecoles a l’universite: la mutation institutionnelle» в kh.La France de Philippe Auguste. Le temps des mutations, Paris, 1982, pp. 824–825. B. Nardi, S. Tommaso dAquino. Trattato sull’unita dell’intelletto contro gli averroisti. Traduzione, commento e introduzione, Florence, 1938, p. 96. R. Hissette, «Etienne Tempier et les menaces contre l’etique chretienne», Bulletin de Philosophie Midiivale, 21 (1979), pp. 68–72.
[Закрыть], далекий, как нам кажется, от «морального поколения». Однако и мэтры были не лучше. Их описания, если верить Жаку из Витри, заканчиваются рассказом о размещении школы над борделем, в верхнем этаже:
В том же доме, наряду с домом терпимости, находившемся на первом этаже, на втором размещалась школа. В верхнем этаже учителя давали свои уроки, а в нижнем шлюхи практиковали свое постыдное ремесло. С одной стороны были проститутки, бранившиеся между собой и со своими сутенерами, а с другой – ученые мужи, шумевшие, спорившие, дискутировавшие [57]57
Цит no: J. B. Schneyer, Die Sittenkritik in den Predigten Philipps Kanzlers, Munster, 1963, p. 59.
[Закрыть].
Сочетание интеллектуального обучения и разнузданности нравов может показаться любопытным. Однако это выигравшая комбинация, единственный настоящий стереотип, который еще раз упорядочивает общий взгляд на годы учебы, этот долгий временной промежуток между последними «детскими играми» и поиском первой должности. Сегодняшний студент – гуманитарий, соответствующий средневековому artistae, остается фигурой опасной или, по крайней мере, неоднозначной: он – как и положено «молодому человеку» – выказывает дерзость и неуважение, необходимые для пущей уверенности в рассуждениях, и – как и положено «гуманитарию» – несет в себе бесполезные фантазии и некомпетентность, ожидаемые предвзятыми «карьеристами».
Ясно, что мы имеем дело с переходящим из века в век кодексом, который, подобно всякому «общему месту», осужден на трудную жизнь, ибо должен выполнять заранее закрепленную функцию. Тем не менее, подобный подход не годится в качестве метода адекватного изучения феномена «интеллектуалов» в Средние века. Такой тип непрерывности слишком неопределенен, слишком интуитивен, слишком поверхностен, чтобы с его помощью оценивать сходства и недостатки.
Впрочем, достаточно бросить взгляд на описания Латинского квартала XIII в., чтобы увидеть, что здешняя жизнь – даже немало беспокойная – не была, конечно, более захватывающей, чем в других местах.
Что скрывалось за сохранившимися фасадами домов, где обретались учителя и их ученики? Что было снаружи, кроме сточных грязных канав, прорытых жителями города посреди улиц? Была ли жизнь заперта меж стен, впитывавших зловоние с мостовых? Не испытывали ли жители некую смесь страха и сожаления, глядя на мелькавшие черные платья с ниспадающими складками, которые носили представители мира знаний?
Мы ничего об этом не знаем. Тем хуже или, скорее, – тем лучше. Когда говорится о половой морали, то просто факты не представляют интереса. Вопрос об осуждении сочинения О любви, поставленный нами сегодня, – это не вопрос о нравах, это вопрос дискурса, интенции, обозначения, вопрос об идеале и описании.
КОГДА ПАРИЖ ОСУЖДАЕТ
Проблема интеллектуальной истории заключается не в том, чтобы знать, следовала ли буквально школьная популяция Латинского квартала предписаниям той или иной книги, – единственное, что для нас имеет значение, так это ее проскрипция. Для нас цензура – это исторический оператор, именно она трансформирует высказывание в тезис, именно она переводит дискурс в реальное, именно она переносит дерзость слов на дерзость вещей. В общем, именно осуждение дает жизнь манере письма. Историк должен описывать систему, а не набор фактов, будь сами они фактами беспорядочными.
Такая «система» существует, именно ее излагает и разоблачает Тампье, она существует с того момента, когда цензор расчленяет и вновь сочленяет текст в некую сеть запретительных тезисов.
Напрасно технику изъятия, которая в Средние века упорядочивала практику цензуры, представляют как слепое, а, стало быть, несправедливое искажение запрещаемой «мысли». Текст идет за мыслью, оживляющей его, цензор обладает превосходством «извлечь» его из системы, которую он тайно подпитывает. Подозрительный текст показывает и скрывает свою истину, изречение заблуждения – сентенция – извлекает на свет скрытую логику, увязывая ее с другими несостоятельностями.
Рассмотрим теперь «систему секса», осужденную в 1277 г. Особо обратим внимание на шесть тезисов, соответствующих номерам 166, 168, 169, 172, 181 и 183 силлабуса в том порядке, в котором они упоминаются в Картуларии Парижского университета.
– Грех против человеческой природы, сколь бы ни был он направлен против природы рода, не противоречит природе индивида, даже при дурном использовании совокупления.
– Целомудрие само по себе не есть добродетель.
– Полное воздержание от плотских дел вредит и добродетели, и человеческому роду.
– Удовольствие, полученное от сексуальной активности, не мешает мыслительной активности и ее применению.
– Целомудрие не есть высшее благо при полном воздержании.
– Простой блуд, блуд неженатого с незамужней, не является грехом.
Каким образом эти шесть самостоятельных, то есть обособленных высказываний в том виде, в котором они существуют, образуют систему? Здесь есть два возможных прочтения: одно – рассмотреть тезисы, явно выраженным, общим предметом которых является половая мораль, направляемая отвлеченно, то есть в исключительно доктринальных и авторитарных рамках паулинистического закона; другое – попытаться заполнить в написанном оставшиеся пустыми места, дабы извлечь подлинную основу изложенного: можно лишь подивиться, что шесть тезисов о сексе представляли собой не один, а были разбиты на несколько сентенций (№№ 167, 170, 171, 173, 174, 175, 176, 177, 178, 179, 180 и 182), которые на первый взгляд не имеют прямого отношения к вопросам сексуальной этики.
Мы последуем второму варианту прочтения.
ВОКРУГ СЕКСА: БУНТУЮЩИЙ ФИЛОСОФ
Что говорят тринадцать тезисов, соединяющих и разрывающих изложение шести высказываний, посвященных сексуальности? Они выстраивают в целое одну за другой части философского бунта, выступающего фоном для нового изображения секса.
Quod, quibusdam signis sciuntur hominum intentiones et mutationes intentionum, et an ille intentiones perficiende sint, et quod per tales figuras sciuntur eventus peregrinorum, captivatio hominum, solutio captivorum, et an futuri sint scientes an latrones. «Некоторые знаки дают нам представления о намерениях людей и об их сомнениях, они позволяют нам узнать, должны ли эти намерения быть исполнены. Эти фигуры позволяют нам также узнать об участи паломников: кто будет взят в плен, кто будет освобожден, кто из людей станет ученым, а кто вором». Этот первый тезис (№ 167) устанавливает, что с помощью «знаков» можно узнать (точнее, предугадать) о намерениях людей, об изменениях этих намерений, наконец, об их реализации, короче– судьбу. Это позиция предсказательной семиологии, привлекающей все из «научной» или «суеверной» астрологии: эти самые signa в действительности не означают одни небесные конфигурации, они суть все знаки, используемые прорицателями, все то, что видится во сне или в пророческих «видениях». Такое описание (высказывание 167) точек приложения предсказательных техник точно указывает на социальную ситуацию, при которой подобные техники укреплялись, и на связанную с ней природу спроса на эти техники. Это, прежде всего, неудача Запада в крестовых походах и страх, проистекающий из нее («узнать об участи паломников: кого возьмут в плен, кого освободят»), затем, более существенно, – сомнительность постоянно выставляемых пороков, борьбы, «соперничества» – знание будущего каждого человека и знание того, что кем – то будет выбрано, – кто выберет порок (здесь воровство), а кто – добродетель (здесь наука), что можно было бы также выразить точно деонтологически: легкодоступность или труд, удачу или заслугу.
0. Quod pauper bonis fortune non potest bene agere in moralibus. «Человек, лишенный материальных благ, не может хорошо поступать с точки зрения морали». Этот тезис, в котором выражается вся неумолимость нарождающегося «философского аристократизма», в противоположном, парадоксальном, «скандальном» смысле продолжает паулинистическое денонсирование заботы (щепетильность Элоизы), однако (и в этом состоит новый факт) он продолжает – хотя и не без провокаций – аристотелевскую теорию социальных предпосылок добродетели. Быть добродетельным значит быть щедрым. Практика добродетели – это, прежде всего, навык благородных поступков, ибо нет величия души, «благородства» (самое главное, по Ле Гоффу, слово интеллектуалов [58]58
Интеллектуалы…, c. 145. Понятие «благородство», впервые проанализированное P. – А. Готье (R. – A. Gauthier) действительно было самым главным словом университетских интеллектуалов! Вместе со своей противоположностью, «смирением», оно было также самым главным словом интеллектуалов не университетских: концептуальный горизонт проповеди Мейстера Экхарта, magnanimitas и humilitas, образующий у него в новой солидарности суть понятий «благородство», «нищета», «отрешенность», которые он преподносит монахам и бегинкам Тевтонии в начале XIV в. Проблематика, связанная с термином «великодушие» и «смирение» была, таким образом, одним из основных векторов распространения университетского идеала и депрофессионализации философской жизни, рассматриваемой в этой книге.
[Закрыть]) без «щедрости». Стало быть, добродетель не довольствуется необходимостью. Иными словами, автономия (sufficientia), «независимость» является и материальным условием, инструментом порядочности.
1. Quod humilitas, prout quis non ostentat ea que habet, sed vilipendit et humiliat se, non est virtus. «Смирение не является добродетелью». Величие не приходит без выказывания. Если ты обладаешь «чем – то, то это следует скорее показывать, чем презирать и унижать себя» без причины. Лучше пренебречь добродетелью, чем не осознавать свое собственное величие. Философское утверждение № 171 о величии и скромности подменяется противоречащим ему христианским лицемера и откупщика. То, что посредственность стремится к почестям, не в порядке вещей: чтобы быть добродетельными, посредственности должны оставаться скромными. Когда же великий отвергает почести, право на которые предоставляет ему его превосходство над другими, то это также не в порядке вещей: великие должны получать то, что им причитается. Для философа истинное смирение – это скромность, то есть добродетель, требующаяся от простых людей. И напротив, нет оснований рассчитывать, что великий станет скромным: скромность великого не есть добродетель, ее подлинное имя «малодушие».
3. Quod, scientia contrariorum solum est causa, quare anima rationalis potest in opposita; et quod potentia simpliciter una non potest in opposita, nisi accidens, et ratione alterius. «Знание противоположностей есть единственное основание, на котором разумная душа может осуществить выбор. Одна простая возможность выбора позволяет его осуществить разве что случайно и в соответствии с другой возможностью – разумом». «Воля не может сама по себе решиться на то или иное». Только разуму по силам представить себе различие, увидеть несовместимость благ и, вместе с тем, осуществить выбор. Воля не обладает силой выбора, она не может сдерживать себя и мешать себе волеть то, что диктует ей разум. Взятая сама по себе, воля слепа: свобода предполагает знание. Этот тезис является одновременно выражением интеллектуализма и детерминизма – неким пересечением, к которому мы обратимся немного позже, когда будем говорить о средневековых взглядах на «могущество звезд». Воля – мономаниакальна, она желает всегда одного и того же; свободу дает разум, ибо он знает, что есть и другое, он познает и, тем самым, превосходит «противоположности», ему по силам направлять волю к тому, что кажется ему благим. Вырвать человека из детерминизма воли может лишь разум.
4. Quod fabule et falsa sunt in lege Christiana, sicut in aliis. «Христианский закон содержит басни и заблуждения подобно всем прочим религиям».
5. Quod lex Christiana impedit addiscere. «Христианский закон мешает просвещению», это помеха прогрессу познания [59]59
Пара, образующаяся из высказываний № 174 и № 175, составляет, в свою очередь, пару другим сочетающимся статьям, № 152 и № 153, гласящим соответственно, «что богословие основывается на баснях» (quod sermones theologi fundati sunt in fabulis) и «что ничего более не ведомо, когда известна теология» (quod nihil plus scitur propter scire theologiam). Аверроистский вид этих высказываний неоспорим.
[Закрыть]. Эти два тезиса, непосредственно погружающие нас в атмосферу Богохульства трех лжецов, направляют на христианство аристотелевское утверждение о превосходстве философии над религиозным верованием так же, как и аверроистская критика Авиценны, виновного в отступлении от собственной философии из – за неспособности сопротивляться давлению мусульманских богословов.
6. Quod felicitas habetur in ista vita, et non in alia. «Счастье находится в этой жизни, а не в иной». Этот тезис вновь повторяет утверждение Аверроэса о невозможности существования некой особой будущей жизни. Нет никакого личного бессмертия, ибо мысль (intellectus) не есть сила человеческой души. После смерти нет ничего: Мысль, которая существовала до меня, продолжается и после меня, связывая меня с другими людьми. Счастье есть в этом, земном мире, оно переходит от одного субъекта к другому, от одного средоточия к другому, по кругу, не имеющему ни начала, ни конца. Моя смерть не является событием для Мысли, мое счастье простирается вместе со мной. Мысль вечно счастлива. Я могу быть точно также счастлив – именно это и случается, когда я «наталкиваюсь» на нее, когда я позволяю ей быть во мне, увязывая себя с нею, но я могу быть счастлив лишь здесь, в этом мире, поскольку у меня нет другой жизни, поскольку никакое я не продолжает жить после своей собственной смерти. Такая радикально антихристианская перспектива предполагает определение счастья как согласия единой, анонимной и трансцендентной Мысли и души, индивидуированной ее «фантазиями» (образами как следствием ее присутствия в теле) и, следовательно, неспособной мыслить самой.
Для философа человек является неким телом, производящим образы, телом, которое чувствует, воображает и страдает. Он познает счастье, когда достигает Мысли и становится сопричастен ее полноте, тому блаженству, которое она вкушает от себя самой. Ликвидируя силу воображения, индивидуализирующую каждый субъект, смерть сразу отнимает у него возможность соединиться с чем бы то ни было. Стало быть, если человеческая мысль есть «рецепция», а счастье – состояние реципиента, из нее вытекающее, то исчезновение реципиента – это состояние безнадежности, поскольку нет надежды на возвращение: состояние, которое было познано мною, не вернется никогда, никогда более я не стану собою. Мир, счастье продолжатся, но меня при этом не будет ни для кого. Стало быть, после смерти мне нечего ждать ни воздаяния, ни наказания. Именно в этой жизни я получаю то, что является моим: если добродетельный поступок – это само по себе вознаграждение, то именно потому, что он приносит его и уносит с собой.
7. Quod, non sunt possibiles alie virtutes, nisi acquisite, vel innate. «Нет иных добродетелей, кроме врожденных и полученных с опытом». Такие, какими их описал Аристотель, человеческие добродетели делятся на два класса: те, которые проистекают из моей природы, – природы, означающей также «рождение», и те, которые я приобретаю с практикой и повторением добродетельных поступков в зависимости от моих способностей и сил. По сути, этот тезис отвергал одновременно существование, возможность и необходимость вмененных моральных добродетелей, иными словами, трех христианских богословских добродетелей – веры, надежды, любви. Жизнь человека посягает на его моральную истину, следовательно, на его столь короткую человеческую истину, в единственном осуществлении философских добродетелей. Вмененные добродетели, эти «сверхъестественные дары, предоставленные верующим одновременно с освященной благодатью», суть бесполезны: человек приходит к добродетельному совершенству только благодаря философии.
8. Quod finis terribilium est mors. «Смерть – это конец всех страхов». Этот тезис может пониматься двояко. В первом смысле – смерть есть конец всего, прекращение всех «бед». Она никоим образом не страшна. Это освобождение жизни от страданий здешнего мира, которым смерть кладет конец, а поскольку после этой жизни нет никакой иной, то с идеей смерти приходит и уверенность в невозможности будущих бед, одно упоминание о ней освобождает человека от страха вечного наказания, подобно тому, как реальность смерти исключает испытание ее в другой жизни. Это то, что сам Тампье в своей интерпретации тезиса называет «худшим из всех ужасов, тот, что испытывают в аду».
Во втором смысле фраза означает, что смерть – это предел всех сомнений, то есть самое ужасное из всего, высшее зло, поскольку она есть прекращение всех благ, конец всякой активности. Это тезис Аристотеля, взятый из Никомаховой этики. Какой бы ни была интерпретация, результат будет тем же: здесь устанавливается, что нет никакой персональной загробной жизни. Такое дополнительное неприятие самих основ христианства может определять сложную философскую позицию, артикулирующую во всяком существовании нетерпение смерти и, вместе с тем, ностальгию по жизни при всей неоднозначности ее зол и благ.
9. Quod non est confitendum, nisi ad apparentiam. «Исповедоваться должно лишь для порядка». 180. Quod non est orandum. «Молитва бесполезна». Исповедь не имеет смысла, но в общественном отношении ее не следует избегать.
Молитва несовместима с природой Бога, это теологическая абсурдность. Для философа Бог бесстрастен и непоколебим. Ему не ведомы ни состояние растроганности, ни состояние изменчивости, вызываемые просьбой. Кроме того, сама божественная природа такова, что Бог преподносит и проявляет Себя как высшее благо: Он не может ни оставаться безучастным, ни распределять свои дары предвзято. У Бога, определяемого посредством Его щедрости, невозможно вымолить более того, что Он дает. Его надо лишь восхвалять за то, что Он есть. Наконец, поскольку нет прямой причины счастья или несчастья человека, то нечего и требовать от Него то, чего Он не может дать. Не обнаруживаемые в Париже, эти две стратегии разрыва с церковной жизнью не были, видимо, доступны мэтру и не соответствовали университетской набожности [60]60
На эту тему см.: Интеллектуалы…, сс. 104–106.
[Закрыть], разделявшейся тогда единодушно, они должны были получить свое развитие в другой среде, но не среди голиардов, исповедовавших «популярный аверроизм», а среди немецких сект – среди бегинок и бегардов, сестер и братьев свободного духа, которым в 1310–1320 гг. проповедовал Мейстер Экхарт.
2. Quod possibile est, quod fiat naturaliter universale diluvium ignis. «Нельзя отвергать возможность естественного разрушения универсума потоком огня». Этот тезис многогранно резюмирует все. Природа имеет свой собственный процесс развития и может умереть сама по себе, она может возвратиться к огню и сама собой возрождаться бесчисленное число раз [61]61
Очевидно, что под сомнение ставилась Тампье не идея естественного конца мира, а разрушение его огнем. Все теологи XIII в. принимали идею, с их точки зрения, всеобщей катастрофы, а, стало быть, и выводы Аристотеля о разрушительной силе огня (Метеорологика IV, 379а 14–16). Некий аноним, магистр искусств, где – то в 1245–1250 гг. дошел даже до следующего: допуская «в конце всего огонь, Аристотель показал себя прекрасным христианином (unde ibi fuit bonus Cristianus)». См.: Anonymi, Magistri artium Lectura in Librum De anima a quodam discipulo reportata, ed. R. – A. Gauthier (Spicilegium Bonaventurianum, XXIV), Editiones Collegii S. Bonaventurae Ad Claras Aquas, Grottaferrata, 1985, pp. 240, 63–65.
[Закрыть]. Естественная возможность универсального разрушения придает свой смысл человеческой жизни. Все начинается и естественно возобновляется вновь: спасительное действие Бога, будучи изгнанным из сознания, не смогло бы поддерживать внутреннюю драму, изгнанное из универсума, оно не смогло бы согласовать его внешнюю драматургию.
ТЕОЛОГИЯ СЛАДОСТРАСТИЯ И МОРАЛЬ ИНДИВИДА
Взятые вместе тринадцать сентенций, только что кратко нами прокомментированных, образуют некий образ философа и философии, чей оригинал на первый взгляд неуловим. В действительности ясно, что никакая сложившаяся социальная группа, никакой структурированный корпус в Средние века не располагает таким изобилием зол. Можно, конечно, упомянуть некоторых арабских философов, нескольких еретиков, кое – каких маргиналов, некоторых интеллектуалов тех времен из разных социальных групп и разного происхождения, но даже это несоответствие не позволяет рассматривать артикулированные тезисы как тень, брошенную на несуществующую программу, согласованную и направленную на одну цель – впрочем, некоторые из запрещенных тезисов могли быть придуманы в силу обстоятельств. Философия, та, которая вносилась в перечень Этьена Тампье, существовала и могла существовать лишь как в целом неуловимая; этот эмпирический недостаток, тем не менее, вторичен. Разве необходимо, чтобы философия полностью излагалась в неком сочинении или развивалась в конкретном направлении? Обнаружить признак свободы – в этом – то и заключена работа и привилегия цензора.
Стало быть, не надо удивляться, если сочинения Сигера Брабантского или Боэция Дакийского, «институциональных аверроистов» в истории (как и «институциональных маклеров» на Бирже) не вмещают все то, что история историографии, начиная с Ренана, желала бы у них увидеть. Философы средневековья были в той же ситуации, что и их современные читатели: они искали философию. Наше самое пагубное предубеждение состоит в том, что мы воспринимаем средневековые тексты как изложение уже готовых доктрин, наизусть пересказанных компиляторами. Однако надо признать, что средневековый «артист» не больше нас знал о том, что собой представляла средневековая философия по одной простой причине: помимо того, что он не ведал о своем средневековом бытии (скорее всего, он – как и мы – представлял себе «современное» бытие), он – как и мы – не ведал, что точно могла быть единая формулировка собственно философского.
При составлении своего мало правдоподобного Списка Этьен Тампье, касаясь секса, отнес тело к неосязаемому: он создал философский проект XIII в.
Таков был мир – в контексте средневекового дискурса относительно сексуальности, – выстроенный епископом Парижа: мир природы или скорее мир природного порядка. Этот мир отводил место Богу, которого деформировали установленные религии, поскольку они искажали его своим басенным излишеством (пункт 174) и напряжением мысли (пункт 175), многообразием культов и таинств (пункты 179 и 180). Это, был мир, в котором смерть была секуляризована (сентенция 178), человеческое счастье – прославлено (сентенция 176), достоинство античных человеческих добродетелей восстановлено над ложными авторитетами порабощения и ненависти к себе (высказывания 170, 171, 177). Это был мир становления, мир недолговечный и, вместе с тем, постоянный, в котором человек занимал свое высокое место, мир, в котором природа сама устанавливает себе свой собственный закон. И именно в структуре этого вечного мира следует представлять себе положение сексуальности.
Шесть тезисов, осужденных Этьеном Тампье, образуют часть философской модели, в совокупности представленной в тезисах 167–183. Сексуальная мораль, которая в них обрисовывается, – с очевидностью антихристианская, а еще более специфически – антимонашеская. Однако было бы неверно сводить такой антагонизм лишь к борьбе двух идеалов: город против монастыря, разум против басни, природа против божественного закона. В равной мере неверно помещать нарождавшуюся философскую мораль XIII в. под знак сексуального бродяжничества и блуда, уподоблять в итоге фигуру голиарда фигуре философа, увязывая все с сомнительным «популярным аверроизмом», который овладел частью общества с помощью «артистов». Новизна периода перехода XIII в. к XIV в. была не в профессионализации, влекущей за собой депрофессионализацию лиценциата, а в общественном распространении непредвиденного философского зла – аскетизма. Именно с помощью морали философия воскресла в Средние века – морали, вначале сексуальной, а затем и всей прочей. Философы вернули теологам, хрйстианскому обществу, авторитету церкви аргумент, обращенный Августином к философам поздней античности: они возвратили египетское золото, поначалу конфискованное у них первыми христианами. Словом, философы вернули свое достояние.
Конечно, возрождение философского аскетизма трудно понять из – за ловушки, расставленной Этьеном Тампье, ибо надо, начиная с цензора, подняться к трем различающимся порядкам: порядку фактов, порядку философского дискурса и порядку дискурса теологического, надо узнать сначала, что их различает, а потом, что их подтверждает, как подтверждают информацию.
Когда цензор говорит, что факультет искусств стал распространителем зла – «популярный аверроизм» историков, – то это и правда, и неправда. Неправда, если распространявшееся зло отождествлять с натурализмом и лиценциатом, правда, если отождествлять его с новой аскезой. То, что говорит философ, ясно, если смотреть философские тексты, еще более ясно, если рассматривать факты, полно смысла, если обратить внимание на кодировку, навязываемую ему теологом. Можно легко расположить два первых порядка: все «философы», до и после осуждения 1277 г., от Сигера Брабантского до Боэция Дакийского, включая Жака из Дуэ, Эгидия Орлеанского и ряда анонимов, восхваляют «уход от страстей» и «умерщвление страстей» или, если угодно, «контроль разума». Со стороны теологов им не противопоставляется ничего, кроме самого важного – определения природы, функции и конечной цели такого господства. Именно здесь место силлогизма о воздержании: если философ и отворачивается от чувственных наслаждений, то как раз ради того, чтобы сосредоточиться на философском созерцании. Предположив, что coitus temperatus не мешает мыслительной жизни, предположив, что секреция – извержение излишнего (eiectio superfluitatis), когда речь идет о поте или сперме, – не является ни моральным поступком, ни a fortiori моральным проступком (peccatum in moralibus), каждому надлежит определиться с выбором, который он должен сделать с учетом личных эпистемологических препятствий, кои суть impedimenta felicitatis, иными словами, секс, пища, питье, – и выбрать, следует ли ему все пресечь, сократить или урегулировать (amovera, detruncare sive regulare). Философская истина аскетизма – это воздержание, то, что сегодня называется «соразмерностью».
Намерение цензора более сложное. Ему надо учесть два сорта скрытых умыслов: тех, что уготованы для других, и тех, которые понуждают его к действию. И, стало быть, именно он является полным выразителем умонастроений века, он прикидывается глухим относительно деклараций о намерениях, читает между строк и восходит к истокам, именно он приписывает «подобиям» выводы об «образцах», именно он, признающий лишь свою истину, выдает ее другим, тем не менее они не понимают ее, не желают понять и предпочитают замалчивать. Цензура – это не табель о поступках, это метод отлова заблуждений, которые могут появиться, это катализатор смуты. Именно поэтому мы отводим ей здесь особое место: не для того, чтобы увидеть произошедшее в Париже, а для того, чтобы понять, что же происходило за его пределами, не для того, чтобы восстановить распущенную плоть и мнимое различие между «аверроизмом популярным» и «аверроизмом парижским», а для того, чтобы разгадать, найти, почувствовать контуры «арабизма», если и не «популярного», то, по крайней мере, расцерковленного, движения разрастания светской жизни, его умышленных отступлений и забеганий вперед, словом, всего того, что мы называем «депроффесионализацией философии». Чтобы понять Данте и Экхарта, нам сначала надо понять, в чем заключена необходимость обращения к ним, в чем свидетельство одного итальянского «поэта» и одного немецкого «проповедника» является не только допустимым, но и необходимым для обмирщения аскетизма в полном смысле, аскетизма, который, по нашему мнению, составляет подлинную суть позднего средневековья, истинную реализацию его интеллектуальной программы, единственное достижение его противоречий – это возможно не иначе, как с помощью анализа дискурса цензора. Что мы и попытаемся теперь сделать.
Quod peccatum contra naturam, utpote abusus in coitu, licet sit contra naturam. speciei, non tamen est contra naturam individui. «Несмотря на несоответствие природе человеческого рода, грех против природы, например дурное – использование совокупления, не будет противен природе индивида». Это высказывание (№ 166) утверждает, что есть два юридических порядка природы: один – для рода, другой – для индивида, и это высказывание закрепляет возможность их расхождения.
В глазах теолога abusus in coitu есть радикальная форма отклонения: для него грех «против природы» – это всегда грех против конкретной природы, нападение на незыблемость и постоянство видов, грех, который с необходимостью принимает определенную форму нарушения естественной классификации. У естественного вида есть определение, место в структуре мира. Он не может его оставить. Зато индивид своим сексуальным поведением может создавать естественный беспорядок, биологический анархизм. Именно такое нарушение естественного порядка философ намеревается узаконить, признавая сексуальное право индивида. В чем же разрушительная сила этого утверждения? Что реально поставлено на карту?
Ответ будет парадоксальным, если вместе с Ж. Ле Гоффом поместить всякого философа под знак бродяжнического натурализма [62]62
Интеллектуалы…, cc. 138–140.
[Закрыть]. В действительности, то, что было заложено в тезисе № 166, не было социальной апологией сексуального беспорядка, а было – вопреки всем ожиданиям – бесстыдством натуральной философии. В чем Тампье упрекает философов, так это в высмеивании таксономии, в признании за индивидуальным человеком власти нарушатъ порядок природы, не греша, в простодушном отступлении от всех определений. Стало быть, именно устанавливая невинный грех против вида, философ, в глазах цензора, грешит сам.
Определение peccatum contra naturam создало историкам средневековой мысли немало проблем. Видеть в этом простое «беспорядочное» использование сексуальных отношений, сверхтерпимость нравов – недостаточно. Истинный грех заключается в изменении идеи природы, в сведении «природы, такой, какой она представляется теологу» к «природе на взгляд философа», редукции, которая, принимая форму логической разочарованности миром, позволяет затем наладить свободное движение равнодушного к стеснению таксономии человека. Как раз в этом смысле и именно на этом основании Фома Аквинский определяет грех против природы как анархизм: он говорит не о социальном анархизме а ля голиарды, а именно об анархизме природном.
Для теолога «дурное использование совокупления» не касается исключительно совокупления мужчины с женщиной. Довольно распространенные мастурбация, скотоложество, гомосексуальность и содомия, vicium contra naturam – это, прежде всего, неуважение видового порядка, порядка тождества и различия. Индивидуальное употребление секса таким, как его видели философы, осужденные Тампье, было основанием для разложения, распада естественной формы общения, формы принудительной (поскольку она основная) и основной (поскольку она базировалась на метафизическом различении тождественного и иного). При теологическом взгляде на сексуальность всякий сексуальный грех есть грех против пола, это ошибка биологического синтаксиса, ошибка, лишь умышленный характер свершения которой позволяет характеризовать ее как ошибку моральную.
Для того, чтобы ясно понять, в чем состоит здесь философский смысл притязания природы индивида на ту главенствующую роль, которую теология отводит природе рода, следует внимательнее рассмотреть, чем для средневекового теолога могло быть сладострастие, ибо, если «грех против природы» – это форма сладострастия, то он, стало быть, не исчерпывает все разновидности сладострастия, и наоборот, будучи лишь формой сладострастия, он теологически должен быть мыслим в точных концептуальных рамках.
Христианская традиция различает пять видов сладострастия: простой блуд, прелюбодеяние, инцест, разврат и похищение. Именно к этим пяти вариантам, упоминавшимся уже в XII в. теологами (Петром Ломбардским) и юристами (Грацианом), авторы XIII в. – например, Фома Аквинский – добавили vicium contra naturam. На каком же основании?