Текст книги "Красный код. Том 3 (СИ)"
Автор книги: Алексей Вязовский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
То есть все свои кадры я находил тыком. Везло. И один раз промахнулся.
А впереди нужны люди, которых я вообще не знаю, где искать. Моряк, который пройдёт на моторке между скал норвежских шхер. Люди Лёве в Разведупр, которых ему надо собрать как можно скорее. Гуляева я ему сосватал, но Гуляев один.
Над головой отметка: этот может.
Я закрыл описание и открыл заново, уже третий раз.
Смешно. Все три полезные. Каждый закрывает дыру, в которую я уже падал.
– Ты чего затих? – написал Лёва.
– Я взял Прогрессора.
– И как?
– Хрен знает. Все вкусное – смотри в профиле, у тебя же открыто.
– Ах, да…
– Все, отключаюсь, дел выше крыши.
– С тебя записка. А я уже допилю ее.
– Забились. Должен будешь.
– Да куда ж без этого…
ГАЗ подпрыгнул на колдобине, и кто-то потрогал меня за колено.
– Товарищ Ковалёв, – сказал Соломон Маркович. – Вы как? Всё нормально?
Я открыл глаза. Он смотрел поверх очков, по-докторски, прямо в зрачки.
– Все в порядке, просто задремал.
– Задремал он! – Соломон Маркович обернулся к медсёстрам, как будто показывал им редкий случай. – Вот, девушки, смотрите внимательно, какие нервы у краскома. Сам прыгнул. Взвод прыгнул, сорок человек. А он там за каждого отвечает, не дай бог хоть одна нога, – и вот, пожалуйста, в машине спит как младенец.
– Разве что не похрапывает, – заметила Домника с переднего сиденья.
Медсёстры засмеялись.
Глава 25
Писаниной я заниматься не любил, но пришлось.
Бумага для Лёвы шла туго. Подготовить ее надо было так, чтобы Урицкий прочёл все как собственные идеи Юницкого, пришедшие ему в голову во время инспекции. Я переделывал абзацы, вычёркивал всё, что пахло мной, и через час понял, что не знаю главного: на что мои снайперы способны на самом деле, а не в тот солнечный день, когда на них смотрел Лева.
Позвал Фомина. Уточнил детали – сколько выходов, в какую погоду, кто отвечал за мишени. Старшина отвечал обстоятельно, а под конец почесал за ухом и сказал, что цифры не у него, цифры у Вербицкого, тот всё в тетрадку заносит.
Писарь пришёл с журналом.
Толстая тетрадь в клеёнчатой обложке, та самая, куда он с марта заносил каждый выход обеих пар. Он раскрыл её на последних страницах, где свёл всё вместе, и молча подвинул мне.
Я читал долго.
И чем дальше читал, тем меньше мне это нравилось.
Тот день, что видел Лёва, оказался лучшим за весь месяц. Тихо, солнце, ни ветерка – и вот тогда Гриценко со Звонарёвым положили всё, что я потом с гордостью пересказывал всем подряд в полку. А в графах, где рядом стояла пометка «ветер», «пыль», «морось», результат проваливался. Не чуть-чуть. В яму. В безветренную погоду при хорошей видимости стрелки уверенно поражали цели на 300 метрах голову, на 500 фигуру. Беспокоящий огонь можно вести на 700–800 метрах. Сумерки, рассвет, боковой ветер – показатели резки падали.
– Это по обеим парам? – спросил я.
– По обеим, товарищ командир, они примерно одинакового мастерства. Всё как есть, я не подкрашивал.
В этом весь Вербицкий: человек, для которого соврать в цифре – всё равно что перекреститься левой рукой.
– Хорошо, что не подкрашивал, – сказал я. – Плохо, что цифры такие.
Вербицкий пожал плечами, мол, моё дело записать.
Я захлопнул тетрадь и пошёл на стрельбище сам.
Погода как по заказу выдалась дрянная. С утра натянуло, задул низовой, тёплый, злой ветер, погнал по степи пыль, и она висела в воздухе рыжей мутью, съедая горизонт. То, что нужно. Именно в такой день мне и надо было посмотреть.
Я лёг рядом с Гриценко, потом со Звонарёвым, полежал с каждым, посмотрел в бинокль на мишени, посчитал сам.
И скисло у меня внутри окончательно.
В тихий день эти двое творили чудеса. А сейчас, в ветер, с пылью, на дальней дистанции – мазали примерно в половине случаев на 600 метров. Не потому, что руки кривые. Руки золотые. Просто пуля из трёхлинейки летела туда долго, и за это долгое время её тянуло, сносило, вело, а поправку на такой порывистый ветер не возьмёшь по учебнику – её чуют годами, которых у моих парней не было.
Я лежал в пыли, смотрел, как ветер треплет бурьян перед позицией, и медленно понимал очень неприятную вещь.
Тот выстрел или даже выстрелы, на которые я рассчитывал, – красивый, издалека, безопасный, – существовали только в хорошую погоду. А погоду в Норвегии в нужный день никто мне не гарантирует.
Стоп. Спокойно, Ковалёв, давай по порядку.
Может не надо снайперов?
Способ первый. Налёт.
Подошли ночью, вошли в дом, и всё решил из ППД. Быстро, наверняка, в упор не промахнёшься. Можно и гранатами отработать.
Я покатал это в голове и отбросил.
Потому что дом – это не полигон. В доме люди, в доме темно, в доме секретари, которые заодно и караул. Достаточно одного, кто успеет схватиться за наган, и пойдёт перестрелка. А перестрелка – это раненые. И вот их надо будет тащить на себе через чужую страну, к морю, оставляя кровь, следы, запах для собачек. Один подстреленный боец – и вся группа привязана к нему, как гиря к ноге. Найдут. Плюс перестрелка, даже удачная, не оставляет поля для маневра. Патрон с пулей Мосинки используется еще в пол дюжине винтовок. От Винчестера до финских М39. Поди разбери потом, кто именно и зачем напал на дом. Можно ведь и налет бандитов сымитировать. Богатенькие товарищи из Европы приехали в Норвегию, а тут свои любители денег и золота. Но все это не при перестрелки с автоматами и гранатами… Разумеется, те, кто будет все это расследовать поймут. Но маневр, он для посла и прессы нужен. Чтобы выйти к репортерам и сказать, да тут все неоднозначно, надо дальше продолжать расследовать. А когда из ППД стены очередями разукрашены – тут как раз все однозначно.
Способ второй. Взрыв.
Заминировать дом, отойти, крутануть машинку. Бам. Чисто, без ближнего боя, без риска нарваться на наган в темноте.
Тоже нет.
Потому что взрыв – дурак. Найдут шнур или нет, мы не знаем, где в эту минуту будет тот, кто нужен, а где – жена, секретарь, случайный гость, тоже не ясно. Куда пойдёт взрывная волна? Что сложится, а что устоит? Кого накроет, а кто выйдет из-под обломков живым и злым? Заряд не выбирает. А мне нужен один человек, максимум с охраной. А не братская могила, за которую спросят так, что мало не покажется никому.
Оставался выстрел. Самый безопасный для группы – и самый капризный из-за этой чёртовой погоды.
Замкнутый круг. Я перечитал журнал Вербицкого ещё раз, вечером. Потом плюнул на все, позвонил на кинофабрику Зое и сказал, что в воскресенье, то есть уже завтра – приеду в Одессу. От работы кони дохнут, хватит. Имею я право на законный выходной? Имею!
Ох, сколько было радости у Тихославской! И это счастье мигом сняло все мое напряжение. Утро вечера мудренее. Что-нибудь придумаю.
* * *
Девушка ждала меня на Дерибасовской. В светлом ситцевом платье в мелкий цветочек, с открытыми руками, уже чуть тронутыми загаром, волосы забраны под белую косынку, но пара прядей всё равно выбилась и трепалась на ветру. Босоножки. В руке – холщовая сумка, из которой торчало свёрнутое полотенце.
– На пляж, – объявила она, клюнув меня в губы. – Хватит тебе киснуть, я по лицу вижу. Поехали к морю.
Спорить я не стал.
Море в конце апреля было ещё холодное, – но солнце уже жарило по-летнему, и весь одесский берег высыпал греться. Ланжерон был полон.
Народу – как семечек. Загорали на песке, на разостланных одеялах, кто-то на газетах. Парни – поджарые, белокожие, в чёрных сатиновых трусах до колен, кто-то в тельняшке, кто-то уже без. Девушки в купальных костюмах – глухих, с юбочками, у кого посмелее – в трикотажных, обтягивающих, и эти сразу собирали вокруг себя кольцо взглядов. Дети визжали у самой кромки, забегали в воду и с воплем выскакивали обратно. Старик в закатанных штанах бродил по мелководью с сачком. Пахло водорослями, солью, папиросами и разогретым песком.
Мы расстелились ближе к воде – и почти сразу нас окликнули.
– Зой! Командир!
Я обернулся. Ну конечно. Пан – тот самый чернявый морячок с золотым зубом, который катал нас на катере, – махал рукой с расстеленного одеяла. Рядом, подставив солнцу белые плечи, полулежала Дашка, Дарья Степановна, статная блондинка из портового управления. Всё та же – яркая, разбитная, с алыми губами и наглыми весёлыми глазами.
– Сюда идите, к нам! – заорал Пан. – Чего вы там на отшибе! У нас общество!
Деваться было некуда. Перебрались.
– Привет, сухопутный! – обрадовался Пан, тиская мне руку. – Слышали про вашу стрельбу! Вся Одесса-мама гудела. Садись. Пива будешь?
Я с сомнением посмотрел на бидон. Пенное у них было явно тёплое, плюс мутноватое. Но настоящее, в разлив. И к нему связка тарани, королевской, как пояснил Пан, вяленой до янтарной прозрачности.
– Буду, – сказал я. Сегодня было можно – Но немного, за рулем.
– Что водишь?
– Мотоцикл, ТИЗ.
– Это дело! Хорошо служить в армии. Два месяца и на тебе ТИЗ.
– А у вас катер. Поди тоже неплохо…
– Не поспоришь! – согласился Пан. – Дашка, наливай командиру.
Девушка налила в жестяную кружку, подала, оглядела меня с ног до головы без всякого стеснения.
– Похудел, – вынесла она вердикт. – Зоя, ты его не кормишь, что ли?
– У него телосложение такое, – откликнулась Зоя, снимая платье. Под ним оказался такой же как у других девушек вокруг купальный костюм с юбочкой.
Я попробовал пиво. Кислое, но сгодится. Закусил рыбкой, стянул гимнастерку. Позагораю, подкопчусь.
Зоя тоже пригубила пиво, сморщилась, сразу отдала кружку мне. Не понравилось.
Пан тем временем разделся до трусов, поплевал на ладони, гикнул и с разбегу ушёл в воду. Вынырнул с воем, замолотил руками, заорал на весь пляж что-то восторженно-нецензурное про температуру, русалок, но обратно не вышел – плавал, отфыркиваясь, синий, счастливый.
– Ну и дурак, – прокомментировала Дашка нежно на него поглядывая. Потом опять обернулась ко мне – Зоя говорит ты орден получил?
– Наградили – покивал я, допивая пиво. Попросить еще кружечку? Нет, не буду – Секретным постановлением Совнаркома!
– Ой, да не свисти!
Через десять минут Пан вылез, стуча зубами, весь в гусиной коже, плюхнулся на горячий песок и минуты через три отогрелся, как ни в чём не бывало.
– Красота! – сообщил он. – Командир, слабо?
– Слабо, – честно сказал я. – Я к вашей воде непривычный. Еще застужу себе чего-нибудь, боевую задачу сорву.
– Ой, да какие у вас боевые задачи? С румыном живем мирно, европейская буржуазия подувяла, вон даже французы в Москву прилетают просить товарища Сталина дружить с ними. Скоро у них там пролетариат восстанет и все, кирдык их империализму. А дружить мы будем уже с французскими коммунистами. Вот увидишь, год, два и мировая революция случится.
Ага, случится, жди. Легион французских добровольцев и дивизия СС «Шарлемань» вместе с фашистами до Москвы дойдут. Нет, правильно товарищ Сталин прижал весь этот Коминтерн к ногтю. Одна бессмысленная трата денег и времени на пустые говорильни, на конгрессы, на братьев по классу, которые в решающий час всё равно разбегутся по своим границам. Деньги надо вкладывать не в чужую революцию, а в свои танки и самолёты.
– Точно случится?
– Зуб даю!
Пан спохватился, погрозил мне пальцем – Золотишко при мне останется. Любой другой на выбор. Но и ты заклад какой-нибудь дай!
– Да у меня и нет ничего. Не нажил богатств.
Дашка пренебрежительно на меня посмотрела, потащила Зою окунуть ноги в море. Небось, сейчас ей по ушам проедет какой я бесперспективный. «Да не женится он на тебе!».
Они шли к кромке, слегка повизгивая, держась за руки, – и я смотрел им вслед, на две фигуры на фоне тяжёлого синего моря, и думал, что вот сейчас, в эту минуту, всё почти хорошо.
Почти.
Потому что Зоя была какая-то не своя. Глаза грустные, трепотня Дашки сейчас ляжет на унавоженную почву. Я это чувствовал. Что-то её грызло, и я догадывался что: разбирают декорации, кончается наше единственное дом-убежище. И над всем этим – властная мамка и отец, про которого она не заговаривала никогда, но который всегда был где-то рядом, тенью, за плечом.
– Не веришь ты, Ковалев, в мировую революцию – сделал вывод Пан, покача головой – А зря! Товарищ Сталин нас учит, что…
И дальше лекция на десять минут, которую я пропустил мимо ушей. Наслушался уже. Только кивал в нужных местах и позевывал.
Девушки вернулись, мокрые до колен, растёрлись полотенцем. Пан с Дашкой затеяли спор, где лучше жаренные бычки – на Ланжероне или на Аркадии, – спор был вечный и явно любимый. Наспорившись, предложили сыграть нам в карты. Мы отказались. На нас махнули рукой, опять пошли купаться.
Я подвинулся ближе к Зое. Она сидела, обхватив колени, смотрела на море и молчала.
– Ты чего сегодня как в воду опущенная? – спросил я тихо. – С самого утра.
Она помолчала, потом сказала, не оборачиваясь:
– Письмо от отца пришло. Утром.
Я ждал.
– Плохо ему, Коль. Совсем плохо. – Она подобрала с песка ракушку, повертела, отбросила. – Осколок этот его, в лёгком, с шестнадцатого года. В Печоре сыро, холодно, топят через день. Он кашляет кровью. Пишет, что пустяки, что весна, скоро оттает – станет легче. А почерк видел бы ты. Раньше у него буквы как были, ровнюсенькие, выверенные – а тут ползут.
– Ровные буквы, – сказал я. – Это у вас семейное, у тебя тоже.
– У меня от него. – Она чуть улыбнулась, впервые за день, и улыбка тут же погасла. – Он меня и научил. Сажал маленькую, давал перо и линейку, и чтоб буква к букве. Говорил: рука должна слушаться, дочка, всё остальное приложится.
– Он кто был-то? По службе…
Зоя покосилась на меня, потом на Пана с Дашкой – те брызгали друг в друга водой.
– Офицер. Я говорила.
– Пехота?
– Командир броневика. – Она сказала это почти с гордостью, тихо, только мне. – У него была машина не с пулеметом, как у всех, с пушкой! Гарфорд. Их всего несколько было на весь фронт, это редкость страшная, туда брали самых грамотных. Он понимаешь, он ещё до войны в институте учился, на инженера. А потом война, и его – в броневые роты, потому что мотор знал.
Я слушал и понимал, что мне это очень интересно. Куда интереснее, чем следовало бы показывать.
– И на этой машине его и ранило?
– Под ней. Осколком, навылет через борт. Ему же и ногу перебило, когда он вылезал. Мама рассказывала – привезли почти мёртвого, все сказали, не жилец. А она собрала.
– И после войны он что?
– А после войны кому нужен офицер из бывших? – Зоя пожала плечами, и в этом жесте была вся её семья. – Сначала не трогали. Он на судоремонтный завод пошёл, по своей части – моторы, машины. Даже вроде чертил что-то новое, его ценили. А в двадцать восьмом всё равно вспомнили, кто он и откуда. И покатилось. Лишили прав, потом выслали. Сначала недалеко, а через год, зимой – уже в Печору.
Инженер. Механик. Броневик Германской, потом завод потом чертил что-то новое…
Я сидел на горячем песке, смотрел на синее холодное море и складывал в голове совсем не пляжные вещи. Похоже игра мне на что-то намекает. Но никаких пушей и системных сообщений не было. Догадывайся, как хочешь.
Стоп, Ковалёв. Зоя про отца говорит, а ты про игру думаешь.
Я поймал себя на этом и мне стало неприятно. Потому что второй раз за неделю я делал в уме одно и то же: слушал человека и прикидывал, куда его приспособить.
– Зой, – сказал я.
– М?
– Хочешь, настроение подниму?
– Давай, – откликнулась она устало. – А то у меня оно сегодня где-то на дне вместе с бычками.
Я помолчал секунду. И решился.
– Есть у меня один способ. Твоего отца вытащить.
Зоя обернулась.
И глаза у неё стали квадратными.

Глава 26
Зоя пытала меня всю дорогу с Ланжерона.
Я усадил её позади, завёл ТИЗ, и мы полезли в гору, к городу, по булыжнику, который вытряхивал душу вместе с тёплым пивом. Мотор ревел. Зоя перекрикивала мотор.
– Какой способ⁈
– Потом!
– Ты с кем-то говорил? С начальством? У тебя знакомый в НКВД?
– Вроде того
Мотоцикл подбросило на выбоине, Зоя клацнула зубами, вцепилась в меня и продолжила ровно с того места, где её прервали:
– Ты кому-то писал? Коля, прошения не работают! Мама три раза писала, в Москву, Калинину! Ей даже не ответили!
– Зой, я за рулём.
– Ты за рулём, а я с ума схожу!
На Пушкинской пришлось встать, пропустить трамвай. Он полз мимо, звенел, на подножке висели пацаны, и один показал Зое язык. Она не заметила. Схватила меня за рукав, развернула к себе.
– Одно слово. Скажи одно слово, и я отстану.
– Не могу.
– Коля!
– Там не мои секреты. Если я начну рассказывать, способа не будет. Просто поверь, я этим уже занимаюсь, неделя другая и все прояснится.
Она смотрела на меня снизу, и я видел, как у неё под косынкой бьётся жилка на виске. Потом она отвернулась и стала наматывать на палец конец косынки. Наматывала, пока палец не побелел. Трамвай ушёл. Сзади засигналила полуторка.
– Ладно, – сказала Зоя в сторону. – Но если ты мне соврал…
– То что?
– Не знаю. Придумаю.
– Нет, давай, скажи как накажешь!
– Коля! Тебя водитель ждет…
Я тронулся. Она молчала до самого бульвара, и это было хуже крика.
* * *
Мотоцикл я бросил у ограды, под присмотр чистильщика обуви: за гривенник он обещал стеречь «как родного», а за пятиалтынный – ещё и надраить мне сапоги. Заплатил пятиалтынный. Имею право, я теперь богатый, получил зарплату в финчасти.
Бульвар над портом Зоя называла Николаевским, как все местные, хотя на табличке значился какой-то товарищ Фельдман. Одесса вообще переименованиям не сопротивлялась. Она их просто не замечала. Дерибасовскую пятнадцать лет как записали улицей Лассаля, и за эти пятнадцать лет её так никто и не назвал.
Народ гулял по-воскресному, парами, семьями. Няньки с колясками, моряки с барышнями, старики на скамейках с газетами, которые никто не читал: их держали, чтобы было за чем прятаться от солнца. Полно было шахматистов – играли почти на каждой скамейке. Внизу, в порту, гудел пароход. Пахло акацией, которая ещё не зацвела, но уже обещала.
Зоя шла рядом и смотрела под ноги. Я прикидывал, как бы её растормошить, и ничего путного не придумал. Не рассказывать же про одноразовую ачивку с гипнозом. У меня свербело насчет прокачки интеллекта, все никак не могу придумать, как подступиться. Учить язык? Сразу норвежский? И тут она дёрнула меня за рукав так, что я чуть не потерял фуражку.
– Смотри! Смотри! Да не туда! У скамейки, двое!
У парапета стояли двое мужчин. Один – плотный, невысокий, в круглых очках, с лбом, который давно отвоевал себе большую часть головы у волос. Лёгкое пальто, хотя жарко, руки за спиной. Он слушал. Второй – высокий, чернявый, в кепке, говорил за двоих, размахивал руками и сам же смеялся над своими словами. Человек-оркестр.
– Это Бабель, – прошептала Зоя. – Второй Петров. Который Евгений. Ты читал «Двенадцать стульев»?
– Читал.
В школе на уроках литературы. И два фильма смотрел, и мультик какой-то, и мем «Киса, я хочу вас спросить как художник художника» видел раз четыреста. Вслух, понятное дело, ничего этого говорить было нельзя.
А над головами у обоих уже проступило, бледно, в углу зрения:
Бабель Исаак Эммануилович. Уровень 31. [род занятий: писатель, драматург, сценарист]
Петров Евгений Петрович (Катаев). Уровень 26. [род занятий: писатель, журналист]
Тридцать один. Выше Ядвиги Каземировны на десяток. Писатель, который видит людей насквозь, для игры, выходит, стоит как полковник разведки.
И тут же, без спроса, в голову полезло то, что я знал про них и чего не знали они. Бабеля возьмут в мае тридцать девятого, на даче в Переделкине, и расстреляют в январе сорокового. Петров разобьётся летом сорок второго, на самолёте из осаждённого Севастополя. А Ильф, которого тут нет, не доживёт и до тридцать восьмого – туберкулёз.
Я стоял на солнечном бульваре и смотрел на двух живых людей, как на уже умерших. Так себе ощущение. Хуже, чем с Троцким: того хоть не жалко.
– Пошли, – Зоя уже тянула меня к ним. – Пошли возьмем автограф! Они редко в Одессе бывают, все по столицам, да заграницам. Пошли, ну пожалуйста!
– Зой, неудобно…
– Неудобно спать на потолке, одеяло падает!
Подойти мы не успели. Петров обернулся на Зоин шёпот, скользнул взглядом по мне – и зацепился. За орден. Красное Знамя на гимнастёрке комвзвода – это как белый рояль посреди степи. Журналист такое пропустить не может, у него это в пальцах.
– Товарищ командир! – Петров шагнул навстречу, приподнял кепку. – Простите бесцеремонность. Красное Знамя? У взводного? В мирное время? За что, если не секрет?
– Секрет, – развел руками я – Хотя вся Одесса и так знает. Перестрелка с контрабандистами на Днестре.
– Ах, да, газеты писали, но без деталей.
Бабель, который до этого разглядывал нас поверх очков, улыбнулся одними губами.
– Женя, я тебе сколько раз говорил. В Одессе все детали на Привозе. – Голос у него был глуховатый, с одесской подливой, которую никакая Москва не вытравила.
– Исаак Эммануилович, – Зоя покраснела до ключиц. – Вы меня не помните… Я с кинофабрики, из декорационного…
Бабель посмотрел на неё внимательно, как смотрят на картину, которую где-то уже видели.
– Помню руки, – сказал он. – Руки в краске, а ногти чистые. Такое не забывается. Вы в прошлом году бутафорские бочки старили.
Зоя, по-моему, перестала дышать. Бабель повернулся ко мне.
– А вы, товарищ командир, выговор у вас не наш. Московский?
– Акаю?
– Да. – Он кивнул на Зою. – Вы правильно сделали, что нашли здешнюю девушку. Приезжему в Одессе без переводчика никак. Вам говорят «я вас умоляю», а вы думаете, что вас умоляют.
– А Ильф? – выпалила Зоя, повернувшись к Петрову. – Он тоже здесь?
– Ильф в Москве, – Петров развёл руками. – Нас, девушка, обычно выдают комплектом, как калоши. Но сегодня я по одному.
Я засмеялся.
– А про Бендера будет ещё?
– Бендера мы зарезали бритвой, потом воскресили, потом ограбили румынские пограничники. – Петров загибал пальцы. – Человек переквалифицировался в управдомы. Имеет право на покой.
– Жалко, – вздохнула Зоя.
– Нам тоже, – сказал Петров. – Кормил нас, подлец, поил и вдруг все, давайте заново напрягайтесь.
Бабель всё это время смотрел на меня. Не на орден – на лицо. У меня от этого взгляда зачесалась спина между лопатками, как на учениях, когда знаешь, что за тобой наблюдают в бинокль, а откуда – не видишь.
– Ося, пойдём, – Петров потянул его за рукав. – Нас ждут у Катаевых, мама блины напекла.
– Пойдём. – Бабель попытался приподнять шляпу, которой у него не было, просто рука сама дёрнулась к голове. – Прощайте товарищи! Вы очень гармоничная пара.
И они ушли по бульвару, к лестнице: высокий, размахивающий руками, и плотный, с руками за спиной.
Зоя стояла и светилась. Отца, письмо, Печору, мой проклятый «способ» – всё это смыло за пять минут.
– Он меня помнит, – сказала она. – Коля! Бабель помнит мои бочки!
– Слышал. Чего автограф не взяла?
– Ой! Из головы вылетело…
– Догнать?
– Не надо, пойдем уже.
Мы пошли вдоль парапета, и тут её прорвало. Она говорила без остановки, как будто кто-то выдернул пробку.
– Они же совсем разные, ты заметил? Даже стоят по-разному. – Она взяла меня под руку. – Бабель – это масло. Густо, мазок на мазок, краску не жалеет, у него каждая фраза – хоть в раму вешай. Беня Крик у него в кремовом костюме и в штиблетах цвета бычьей крови, а какой там на самом деле был Япончик? Бандит и бандит. А все верят, что король! Он Молдаванку так раскрасил, что мы сами теперь на неё смотрим его глазами. А у Ильфа с Петровым – перо и тушь. Как в «Крокодиле». Штрих, штрих, и готово, и ты хохочешь. А потом приглядишься – злое же. Про Кису, про этих, из «Вороньей слободки»… Смешно, пока не узнаешь в них соседей.
– А Бендер?
– Бендер наш. – Она даже приостановилась, настолько это было очевидно. – Сын турецкоподданного, ну конечно. У нас таких на Привозе каждый второй, только таланта у них нет, одна наглость. Говорят, что Ильф с Петровым Бендера с Осипа Шора писали. Был такой жулик из Никополя, жил в Одессе. Учился в Петрограде, после чего пешком вернулся в голодную Одессу. Гастролировал. Потому его и жалко, когда его бритвой. Хотя он и жулик…
– А тебе кто больше нравится?
Зоя подумала. Всерьёз, наморщив лоб.
– Бабель, – сказала она, – когда грустно. А Ильф с Петровым – когда очень грустно.
И тут же погасла. Вспомнила, что сегодня как раз очень грустно. Замолчала, отпустила мою руку и стала смотреть вниз, на порт, где разгружали какой-то пароход и кран носил над палубой сетку с ящиками.
– Отвези меня домой, Коль, – сказала она. – Мама одна там.
* * *
Во дворе на Молдаванке стирали.
Всем домом разом, в воскресенье, потому что в будни некогда, а воду из колонки давали, по словам тёти Пёси, «когда у водопровода настроение». Посреди двора дымила летняя плита, сложенная из кирпичей, на ней в двух баках кипело бельё, и пар поднимался до вторых галерей. Вокруг стояли корыта, оцинкованные, на табуретках. В каждом корыте – ребристая доска, и над каждой доской – женщина с засученными рукавами, и все тёрли, тёрли, тёрли. Серые куски хозяйственного мыла ходили по рукам, от плиты несло щёлоком и мокрым полотном. Через весь двор, от галереи к галерее, провисли верёвки, подпёртые рогатинами, и на них уже качались простыни, наволочки, кальсоны, детские рубашонки, пеленки. Под бельём носились дети, и каждый раз, когда кто-то из них задевал простыню, со всех сторон неслось смешное:
– Фима, ещё раз тронешь простыню, я тебя выстираю вместе с ней и повешу сушиться на прищепки!
– Шоб ты так в школу бегал, как ты тут бегаешь!
– Изя, иди домой, мама уже соскучилась тебя бить!
Тётя Пёся восседала у самого большого корыта в том же халате, что и в прошлый раз, и доску держала так, будто собиралась ею кого-то воспитывать.
– Ой, Зоечка! – закричала она, увидев нас и не прекращая тереть. – И командир! Николай, я вас умоляю, почему вы еще не полковник? Зоечка достойна бОльшего!
– Тётя Пёся!
– Все, молчу, молчу…. – Она выжала наволочку одним ловким движением, закричала соседке. – Мадам Пругер! Как вы стираете? Это же позор, вы нервируете весь дом. Ну кто кладет столько синьки?
– Зачем вообще ее кладут? – тихо спросил я Зою. Техпроцесс мне не было понятен от слова совсем.
– Синька – это такой краситель. Ультрамарин или берлинская лазурь, в шариках или в порошке – пояснила девушка – Белая ткань со временем желтеет: от стирок, от мыла, от старости. Синий и жёлтый – противоположные цвета, и если добавить к жёлтому чуть-чуть синего, они гасят друг друга. Глаз видит не жёлтое и не голубое, а белое. Только если добавить синьки больше чем нужно, простыни становятся сразу голубыми.
Двор тем временем уже обсуждал вовсе не краситель. А какой «синькой» был покойным муж тети Пёси. Та не обижалась, ловко парировала все наскоки:
– Мой Моисей был чистый крахмал, запомните шлемазлы! Стоял как штык и ни в чём не гнулся, кроме как в сторону буфета!
Ядвига Казимировна стояла у крайнего корыта, ближе к колонке. Рукава закатаны выше локтей, седые волосы убраны под платок, и тёрла она так, что пена поднималась ей до запястий, а доска ходила в корыте ходуном. Она не смеялась. Когда мы подошли, она подняла глаза, увидела дочь, увидела меня, поздоровалась и снова опустила голову к доске.
– Мадам Тихославская сегодня трёт так, будто доска ей шо-то должна, – сообщила тётя Пёся всему двору, уже вполголоса. – Зоечка, помоги маме, а то она нам всё бельё до дыр сотрёт, а потом скажет, шо это моль.
Зоя смело, никого не стесняясь, скинула платье – под ним так и оставался купальник, – повязала сверху фартук и встала к соседнему корыту. Я постоял, чувствуя себя самоваром на пляже, и снял гимнастёрку. Надо помочь. Но чем?
– Николай, – сказала Ядвига Казимировна, не поднимая головы. – Раз уж вы здесь. Берите конец.
Она вытащила из корыта простыню, отжала руками то, что можно отжать, и сунула мне один край. Мы растянули её между собой и начали крутить, каждый в свою сторону. Простыня свивалась в жгут, вода потекла с неё мне на сапоги – только что надраенные за пятиалтынный.
– Она вам сказала, – произнесла Ядвига Каземировна.
Это был не вопрос.
– Сказала.
Она крутанула жгут сильнее. У неё были руки хирурга – сухие, жилистые, и держала она крепче, чем я ожидал. Жгут затрещал.
– Тогда слушайте меня. – Голос она не повысила, двор продолжал шуметь вокруг, и никто ничего не разобрал бы. – Не обещайте ей ничего, слышите? Она поверит. Она у меня всему верит, с детства. Отец ей обещал, что вернётся к Новому году, три года подряд обещал в письмах, и она три года ставила ему прибор на стол!
С простыни капало. Я смотрел на капли, падающие в пыль, и на тёмные пятна, которые от них оставались.
– Поздно, Ядвига Казимировна, – сказал я. – Уже пообещал.
Она перестала крутить. Посмотрела на меня поверх жгута – тем самым взглядом, которым в прошлый раз меня изучала, будто на рентгене. Теперь в нём было что-то другое. Что именно – я не разобрал.
Потом она крутанула простыню так, что из неё вышла последняя вода и жгут зазвенел.
– Тогда сделайте, – сказала она и понесла простыню на верёвку – Умрите, но сделайте!

Глава 27
Обратно я ехал в самом мрачном расположении духа. Наобещал, ищи теперь способ интеллект до 10-ки прокачать. И не факт, что получится к проверке охраны моста, где будет Розанов. А когда еще удобный случай представится?
Вечерняя степь тянулась до самого Тирасполя, дорога шла ровная, укатанная, я бросил самоедствовать и попытался переключиться. Думалось почему-то не о Бабеле, не о Ядвиге Казимировне, а о Зоином отце и его броневике. Командир «Гарфорда», инженер, моторщик… Зоя рассказывала про отца, а у меня в голове вертелась картинка из какого-то старого журнала: железный сарай на колёсах с пушкой сзади.
Раньше я бы тут же отложил любопытство до лучших времён. Трудодни берег. Но последний месяц сделал из меня богатея-капиталиста.
– Тим, – позвал я. – Справку. Бронеавтомобиль «Гарфорд-Путилов».
– Историческая справка, стандартный объём. Стоимость – четыре трудодня.
Четыре. Раньше я бы полчаса торговался сам с собой. Теперь только хмыкнул.
– Давай.
Списано: 4 трудодня. Остаток: 329.
Справка. Бронеавтомобиль «Гарфорд-Путилов» (в войсках – «Гарфорд», «Путиловец»).
Разработан в 1914 году под руководством генерал-майора Н. М. Филатова (Офицерская стрелковая школа). Изготовлен на Путиловском заводе в 1915 году на шасси американского пятитонного грузовика Garford. Построено 48 единиц: 30 – для армии, 18 – для флота.
Масса – около 8,6 т. Экипаж – 8–9 человек. Бронирование – 6,5 мм (армейское исполнение), 7 мм (флотское). Двигатель – 30 л. с. Скорость по шоссе – до 18 км/ч, задним ходом – около 3 км/ч.
Вооружение: 76-мм противоштурмовая пушка обр. 1910 г. в кормовой вращающейся башне; три пулемёта «Максим». Единственный серийный пушечный бронеавтомобиль Русской армии.




























