412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Вдовин » Добролюбов: разночинец между духом и плотью » Текст книги (страница 7)
Добролюбов: разночинец между духом и плотью
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:11

Текст книги "Добролюбов: разночинец между духом и плотью"


Автор книги: Алексей Вдовин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

В самом конце 1856 года в жизни Добролюбова произошло событие, оказавшее огромное влияние на всю его последующую короткую жизнь. Судя по дневнику 1857 года (дневник за предыдущий год не сохранился), в ноябре – декабре 1856-го студент четвертого курса стал минимум раз в месяц посещать некую «Машеньку» – проститутку, предлагавшую свои услуги на частной квартире. Уже к середине 1857 года Добролюбов регистрировал в дневнике сильное, перерастающее в любовь чувство к ней. Именуя ее в дневниках Машенькой, в переписке с Чернышевским Добролюбов называет ее Терезой Карловной Грюнвальд, и по ее чудом сохранившимся письмам к «Колиньке» мы знаем, как писались ее имя и фамилия на родном ей немецком языке: Therese Griinwaldt.

Почему же она Машенька, если из документов мы знаем, что ее имя Тереза Грюнвальд? Еще А. П. Скафтымов, комментируя в 1936 году роман Чернышевского «Пролог», в котором прототипом Левицкого с его многочисленными возлюбленными был Добролюбов, небезосновательно предположил, что Машенька и Тереза – одно и то же лицо. Грюнвальд, следуя широко распространенной как среди посетителей, так и среди обитательниц домов терпимости практике, придумала себе подставное имя и первое время, до того, как между ней и Добролюбовым возникло сильное чувство, не сообщала «клиенту» настоящее; вероятно, это продолжалось до конца 1857 года или начала 1858-го, пока они не стали жить вместе. Кроме того, в дневнике Добролюбов упоминает, что Машенька называла его «Васенькой» – именем также вымышленным, конспиративно-игровым. Да и другие студенты «ходили к ней… по обыкновению скрывая свое имя»{160}.

Их встречи были нечастыми, но регулярными уже в январе 1857 года, за полгода до окончания Добролюбовым педагогического института. Так, ночь на 6 января Добролюбов провел у Машеньки и 7-го числа оставил в дневнике первую пространную и весьма рефлексивную запись, которая заслуживает быть приведенной почти полностью:

«Но нельзя не согласиться, что плохое ремесло публичной женщины у нас в России. Они все необразованны, с ними говорить о чем-нибудь порядочном трудно, почти невозможно, и вот заходят к ним франты на полчаса… кончат свое дело и уйдут… Обращение при этом гораздо хуже, конечно, чем с собакой, которую заставляют служить, и подходит разве к обращению с извозчиками, крепостными лакеями и т. п. И всего ужаснее в этом то, что женский инстинкт понимает свое положение, и чувство грусти, даже негодования, нередко пробуждается в них. Сколько ни встречал я до сих пор этих несчастных девушек, всегда старался я вызвать их на это чувство, и всегда мне удавалось. Искренние отношения установлялись с первой минуты, и бедная, презренная обществом девушка говорила мне иногда такие вещи, которых напрасно стал бы добиваться я от женщин образованных. Большею частью встречаешь в них горькое сознание, что иначе нельзя, что так их судьба хочет и переменить ее невозможно. Иногда же встречается что-то вроде раскаяния, заканчивающегося каким-то мучительным вопросом: что же делать? Признаюсь, мне грустно смотреть на них, грустно, потому что они не заслуживают обыкновенно того презрения, которому подвергаются»{161}.

В этом размышлении Добролюбова просвечивает не только личный опыт общения с «падшими созданиями», но и литературно-культурный миф о спасении образованным человеком проститутки, пришедший в Россию в 1840-е годы из французской культуры и отразившийся в таких знаменитых и скандализировавших публику текстах, как «Когда из мрака заблужденья…» Н. А. Некрасова и «Записки из подполья» Достоевского. «Тогда писатели выказывали большое сочувствие к женскому вопросу тем, что старались опоэтизировать падших женщин, «Магдалин XIX века», как они выражались», – вспоминала Авдотья Панаева, которая состояла в открытой связи с Некрасовым, будучи супругой Ивана Панаева.

Добролюбов также отдал дань этому мифу, сначала теоретически – в дневнике и стихотворениях, потом – пытаясь претворить его в реальность. Но для начала нужно было полностью оправдать проституцию и вывести ее из запретного поля:

«Собственно говоря, их торг чем же подлее и ниже… ну хоть нашего учительского торга, когда мы нанимаемся у правительства учить тому, чего сами не знаем, и проповедовать мысли, которым сами решительно не верим? Чем выше этих женщин кормилицы, оставляющие собственных детей и продающие свое молоко чужим, писцы, продающие свой ум, внимание, руки, глаза в распоряжение своего секретаря или столоначальника, фокусники, ходящие на голове и на руках и обедающие ногами, певцы, продающие свой голос, то есть жертвующие горлом и грудью для наслаждения зрителей, заплативших за вход в театр, и т. п.? И здесь, как там, вред физиологический, лишение себя свободы, унижение разумной природы своей… Разница только в членах, которые продаются… Но там торговля идет самыми священными чувствами, дело идет о супружеской любви!.. А материнская любовь кормилицы разве меньше значит?.. А чувство живого, непосредственного наслаждения искусством – разве не так же бессовестно продавать? Певец, который тянет всегда одинаково, всегда одну заученную ноту, с одним и тем же изгибом голоса и выражением лица – и притом не тогда, когда ему самому хочется, а когда требует публика, актер, против своей воли обязанный смешить других, когда у него кошки скребут на сердце, – разве они вольны в своих чувствах, разве они не так же и даже еще не более жалки, чем какая-нибудь Аспазия Мещанской улицы или Щербакова переулка? Эти по крайней мере не притворяются влюбленными в тех, с кого берут деньги, а просто и честно торгуют… Разумеется, жаль, что может существовать подобная торговля, но надобно же быть справедливым… Можно жалеть их, но обвинять их – никогда!»{162}

Впечатление о добродетельности и благородстве Добролюбова в этом отрывке создается за счет искусной риторики{163}; и напрасно думать, что он всегда испытывал к «падшим созданиям» описанные здесь эмоции. Частые контакты критика с «девушками из разряда Машенек», отразившиеся в дневниках и письмах, показывают, как мы увидим далее, что Добролюбов мог быть грубым, эгоистичным, вероломным и лишь для самого себя выстраивал сложную систему этических оправданий. Ему было необходимо идеологически и психологически снять конфликт между низменностью плотских желаний, находящих удовлетворение в объятиях проститутки, и тщеславным ощущением своего высокого призвания, чистоты помыслов. Добролюбов проходил типичный путь бедного провинциала в столице, которому практически негде познакомиться с благородной девушкой, потому что он учится в закрытом учебном заведении. Дневники критика пестрят упоминаниями о знакомых студентах, регулярно посещающих женщин легкого поведения и, вероятно, подсказавших ему, куда следует поехать.

Тем не менее в процитированном отрывке впервые проявляется приверженность Добролюбова новой этике любви. Показательно, что она была глубоко выстраданной и новой для него самого, потому что за два года до этого он придерживался совсем иных, традиционно-консервативных взглядов на падших женщин. Об этом он писал двоюродному брату Михаилу Благообразову, отговаривая его жениться на женщине с сомнительной репутацией:

«Неужели готовится тебе прочное семейное счастие с той, которая недавно еще нанималась расточать свои ласки каждому приходящему? <…> Можешь ли ты ожидать, что тебе верна будет та, которая уже решилась продать свою невинность чужим и, между прочим, тебе самому? <…> Я не скажу тебе, что бесчестно жениться на солдатке… не буду утверждать, что всякая б… есть чудовище человеческого рода. Но я тебе говорю, что она не может верно хранить супружеских обязанностей. <…> С сокрушением сердца я тогда отрекусь от тебя, как отречется и всё общество»{164}.

Стараясь внешне соблюсти принцип гуманности и милосердного отношения ко всем без исключения «падшим», Добролюбов тем не менее крайне агрессивно отстаивал в этом письме традиционные социальные и гендерные роли, которые предписывают женщине не иметь связей до брака. Тем же представлением пронизана дневниковая запись следующего дня:

«Жизнь меня тянет к себе, тянет неотразимо. Беда, если я встречу теперь хорошенькую девушку, с которой близко сойдусь (разумеется, не из разряда Машенек), – влюблюсь непременно и сойду с ума на некоторое время. Итак, вот она начинается, жизнь-то… Вот время для разгула и власти страстей… А я, дурачок, думал в своей педагогической и метафизической отвлеченности, в своей книжной сосредоточенности, что уже я пережил свои желания и разлюбил свои мечты…»{165}

Вспоминая в финале пушкинские строки, Добролюбов противопоставлял свой книжный опыт осязаемому богатству реальных любовных ощущений, которые принесла в его жизнь Тереза. Но эти чувства в его сознании всё равно оказываются лишь суррогатом, временной заменой «настоящей» любви к женщине благородной, с хорошей репутацией, с которой только и возможен полноценный брак. Хорошо видно, как противоречиво мировоззрение Добролюбова в «женском вопросе» и как медленно происходят в нем изменения в сторону доктрины эмансипации – освобождения от предрассудков, чего он так страстно желал.

Словно бы реализацией мечты Добролюбова полюбить чистую девушку выглядит его впечатление от новой ученицы – пятнадцатилетней Натальи Татариновой, которой он как раз в это время начал давать уроки словесности, грезя о «чистых» любовных отношениях с ней, как бы компенсируя свой «плотский» роман с Терезой{166}. Для Добролюбова, судя по дневникам, была характерна постоянная тяга к особому, аристократическому типу женской красоты, но из-за недоступности идеала критик был вынужден удовлетворять свои желания с такими женщинами, как Тереза. Как заметила литературовед Ирина Паперно, «страсти новых людей делились между миром падших женщин, которых они пытались спасать и перевоспитывать, и обществом светских женщин – блестящих, соблазнительных и недоступных»{167}. Это мучившее Добролюбова раздвоение привело к тому, что в какой-то момент он стал идентифицировать себя с Чулкатуриным – героем тургеневского «Дневника лишнего человека» (1850):

«А в самом деле – какое ужасающее сходство нашел я в себе с Чулкатуриным… Я был вне себя, читая рассказ, сердце мое билось сильнее, к глазам подступали слезы, и мне так и казалось, что со мной непременно случится рано или поздно подобная история. Чувства, подобные чувствам Чулкатурина, на бале мне приходилось не раз испытывать»{168}.

Хотя по сюжету Чулкатурин и не ездил к «Машенькам», он страдал от трагической неудовлетворенности из-за того, что героиня предпочла ему князя, а после его бегства – невзрачного княжеского протеже Бизметенкова. Типологически образ Чулкатурина предвосхищает многие черты «подпольного человека» – героя «Записок из подполья» Достоевского, в которых тема спасения падших женщин будет полемически подвергнута критике и переосмыслена.

Дневниковые записи о «чистой» красоте Татариновой соседствуют со «скабрезными» деталями добролюбовских визитов к Грюнвальд. Дневник хранит откровенные записи о том, как Тереза принимала его и других «клиентов» (бывало, те ее били) на квартире «тетки» – мадам Битнер, собравшей под одной крышей сразу несколько девушек (помимо Терезы – Сашу и Олю) и, очевидно, взимавшей с них неплохой процент. Добролюбов откровенно описывает свое влечение не только к Терезе, но и к Саше:

«Машенька бывала удивительно хороша в ночном наряде или вовсе без наряда, особенно когда нега сладострастия показывалась на ее обычно скромном лице…»

«Ее (Саши. – А. В.) красота принадлежит к разряду аппетитных, и я действительно не мог противиться ее прелестям. Если бы со мной были деньги, я бы, может быть, теперь же остался у ней. К счастью, судьба меня избавила от искушения»{169}.

Похождения Добролюбова продолжались до февраля 1857 года, когда произошел драматический переход Терезы в дом терпимости – «бардак», как Добролюбов именует его в дневнике (это слово, купированное во всех советских изданиях, восстановлено по оригиналу{170}). Чтобы вернуть Битнер долги за квартиру, она вынужденно поступила в публичный дом мадам Бреварт, располагавшийся в доме Михайлова на Екатерингофском проспекте и слывший известным местом на карте петербургской проституции{171}.

Добролюбову пришлось приложить изрядные усилия, чтобы отыскать Терезу на новом месте. Их свидание было напряженным и даже мелодраматичным. Он настаивал, чтобы Грюнвальд как можно скорее покинула дурной дом:

«Здесь ты должна идти с тем, с кем мадам прикажет…» Сказавши это, я отвернулся к окну и стал разглядывать занавеску… Вдруг слышу – мне на руку падает горячая слеза, потом другая, третья… Я взглянул Машеньке в лицо – она неподвижно смотрит на дверь и плачет… Этому уж я, конечно, не в состоянии противиться, хотя и знаю очень хорошо, что на эти слезы смотреть нечего, что это так только – одна минута… Я принялся утешать Машеньку словами и поцелуями и наконец начал упрашивать, чтобы она не сердилась на меня, на что она отвечала мольбами ходить к ней… «А то я совсем опущусь, – говорила она каким-то сосредоточенно-грустным тоном, – пить стану…» <…> Я решился во что бы то ни стало помириться с ней и спасти ее, если возможно»{172}.

Добролюбов, однако, не стал чаще ездить к Терезе: в начале февраля он почувствовал симптомы заболевания, как ему казалось, вызванного отношениями с подругой. После консультаций со знакомым студентом-медиком Добролюбов несколько успокоился, так как болезнь либо «оказалась вздором», либо быстро прошла{173}.

По косвенным данным, можно предполагать, что худшие условия у Бреварт и возраставшее взаимное чувство привели к тому, что в середине 1857 года произошло никак не документированное «спасение» Грюнвальд: Добролюбов, возможно, выкупил ее из дома терпимости (то есть оплатил ее долг «хозяйке»); возможно также, что они начали совместную жизнь, как Добролюбов обещал ей в мае: «Дошло до того, что я решился с сентября месяца жить вместе с ней и находил, что это будет превосходно. Я даже сказал ей об этом, и она согласилась с охотой…»{174} В письме приятелю Александру Златовратскому в июне 1857-го Добролюбов намекал, что ему крайне нужны деньги, поскольку от них зависит теперь его «прочное счастие, которого достанет, может быть на несколько лет моей жизни»{175}. Чернышевский не без основания полагал, что речь в этих строках идет об уплате мадам Бреварт долга Терезы. Как бы то ни было, как протекала их совместная жизнь на раннем этапе, сказать трудно, ибо никаких источников конца 1857 года не сохранилось.

Судьба «спасенной» Грюнвальд нетипична для падшей женщины середины XIX века. Судя по записи в дневнике Добролюбова («…недавно промышляет»{176}), Тереза стала заниматься проституцией в 17–18 лет, в 1857 году ей было около девятнадцати. Отсюда можно предполагать, что родилась она в 1838 или 1839 году, то есть была чуть младше Добролюбова. Происходила девушка, судя по всему, из петербургских немцев, так как неплохо знала русский язык и в своих письмах 1860 года из Дерпта (современный Тарту, Эстония) ни разу не обмолвилась о каких бы то ни было связях с Остзейским краем. Более того, по свидетельству Чернышевского, в судьбе Терезы поначалу ничего не предвещало печального поворота:

«Ее история (кстати) романична: до 12 лет она хорошо воспитывалась, изобильно жило ее семейство, потом стало [беднеть]. Расспрашивать ее об этом не годится – это больно ей: родные мерзко поступали с ней – очень, очень. Это я знаю не по ее только рассказам, а также и от Добролюбова, который мне никогда не лгал»{177}.

Следы воспитания Грюнвальд проявляются в том, что она часто читала, хорошо знала немецкий: большинство ее писем написано на нем довольно гладко, без грубых ошибок. Кроме того, Тереза обладала вполне развитым внутренним эмоциональным миром, была склонна к рефлексии и к обсуждению в письмах своих переживаний. Согласно статистике известного дореволюционного исследователя проституции доктора Петра Евграфовича Обозненко, 48,8 процента проституток были грамотны, но лишь 0,8 процента имели среднее образование{178}. На фоне этих показателей случай Грюнвальд выглядит совершенно нетипичным. Ситуация чуть меняется, если посмотреть на Терезу с учетом этнического и сословного происхождения (немка и, по-видимому, мещанка). По статистике, приводимой Михаилом Григорьевичем Кузнецовым, в 1853–1858 годах среди проституток Петербурга мещанки составляли 16,63 процента, а большинство принадлежало к крестьянкам; доля немок достигала примерно 20 процентов{179}. В таком контексте немка Грюнвальд более органично вписывается в столичный фон.

Поскольку первые сохранившиеся письма Терезы датируются летом 1858 года, то ранний этап ее отношений с Добролюбовым (1857 год) отразился лишь в дневниках (последняя из сохранившихся дневниковых записей, связанная с Машенькой, относится к 13 июля 1857 года) и стихотворениях Добролюбова. По ним-то нам и придется их реконструировать.

Роман в стихах

У Тютчева был «денисьевский» цикл стихотворений, у Некрасова – «панаевский». У Добролюбова – «грюнвальдский». Слово «цикл» здесь – не более чем метафора, взятая для удобства. В строгом понимании термина никакого скомпонованного самим автором цикла стихотворений, обращенных к Терезе, не существует. Между тем можно с уверенностью утверждать, что около тринадцати стихотворений так или иначе связаны с Грюнвальд:

«Я пришел к тебе, сгорая страстью…» (31 января 1857 года);

«Многие, друг мой, любили тебя…» (14 апреля 1857 года);

«Напрасно ты от ветреницы милой…» (27 мая 1857 года);

«Не диво доброе влеченье…» (2 июня 1857 года);

«Сделал глупость я невольно…» (3 июня 1857 года);

«Я знаю всё: упала ты глубоко…» (15 июля 1857 года);

«Я к милой несусь по дороге большой…» (26 июля 1857 года);

«Тоской бесстрастия томимый…» (4 июля 1858 года);

«Ты меня полюбила так нежно…» (31 июля 1858 года);

«О, как безумен я в своих капризах странных…» (31 июля—1 августа 1858 года);

«Рефлексия» (13 августа 1858 года);

«Пала ты, как травка полевая…» (13 августа 1858 года);

«Не в блеске и тепле природы обновленной…» (1860—1861 годы).

«Около тринадцати», потому что зачастую сложно определить адресата стихотворений. Отсюда – повод для множественных интерпретаций. В таком случае любовное стихотворение может заключать обобщенный образ, вбирающий личности сразу нескольких реальных «подруг» Добролюбова, а в перечень текстов, которые потенциально могут быть навеяны чувствами к той или иной женщине, вовлекается большое количество стихотворений, где отыскивается хотя бы один намек на конкретное лицо.

Задаваясь вопросом, какие стихотворения адресованы именно Грюнвальд, биограф сразу же сталкивается с невозможностью однозначной интерпретации некоторых текстов. Так, например, первое заявленное в цикле стихотворение «Я пришел к тебе, сгорая страстью…» представляет собой интересный случай, когда без биографического комментария произведение становится непонятным и может получить неверное прочтение (курсивом мы выделили двусмысленные строки):

 
Я пришел к тебе, сгорая страстью,
Для восторгов неги и любви…
Но тобой был встречен без участья,
И погас огонь в моей крови.
 
 
Мне в глаза лукаво улыбаясь,
Равнодушно ты сказала мне:
«Я гостей сегодня дожидаюсь,
Нам нельзя побыть наедине…»
 
 
Слов твоих я скрытый смысл увидел,
На тебя с презреньем посмотрел…
В этот миг тебя я ненавидел,
Знать тебя я больше не хотел…
 
 
Но с улыбкой нежною и ясной
Ты сказала: «Завтра ты придешь?..»
И призыв ласкающий и страстный
Бросил в краску вдруг меня и в дрожь.
 
 
Я приду, приду, о друг мой милый,
Для восторгов неги и любви…
Голос твой какой-то чудной силой
Вновь огонь зажег в моей крови{180}.
 

Дневниковая запись от 31 января 1857 года объясняет подоплеку этого текста. Добролюбов повествует о своем визите на квартиру, где жила Машенька с еще двумя «падшими» подругами – Сашей и Юлией. Машеньку автор в этот раз не застал и в ожидании ее завел разговор с Сашей, или Александрой Васильевной, тоже оказавшейся немкой. Однако Саша неожиданно была позвана на «визит»:

«…в это самое время пришла посланная от Машеньки, что она прийти не может и просит зайти в другое время, а Саша мне сказала как-то особенно ласково: «Так приходите, пожалуйста, к нам. Когда вы придете?..» Меня это ужасно взволновало… Я обещал прийти к ней и вместе с ней сошел с лестницы… На прощанье мы пожали друг ДРУГУ РУки и поцеловались. Всё это было необыкновенно глупо и пошло. Тем не менее я не чувствую ни малейшего следа раскаяния и даже сочинил потом дорогой стихи:

 
Я пришел к тебе, пылая страстью,
Для восторгов, неги и любви.
 

Это уж из рук вон… <…> Что за пошлый разговор вели мы с ней!.. Это ведь хоть в гоголевскую повесть»{181}.

Здесь всё указывает на то, что в стихотворении говорится о беседе с Сашей. Однако если мы исключим из нашего знания эту дневниковую запись, никакие детали в тексте самого стихотворения не указывают именно на Сашу, а не на Машеньку. Без знания дневникового контекста трудно понять, о каком «скрытом смысле» («Слов твоих я скрытый смысл увидел, / На тебя с презреньем посмотрел») идет речь и почему ожидание гостей («Я гостей сегодня дожидаюсь…») вызывает презрение у лирического героя. Таким образом, ситуация, в которой часто оказывался Добролюбов, приходя как клиент на квартиру Машеньки, становится «обобщенной», а стихотворение, адресованное, казалось бы, совершенно определенному лицу, вбирает в себя опыт общения с несколькими проститутками.

Парадоксальность ситуации еще и в том, что Добролюбов, как явствует из дневниковой записи, втягивается в эти отношения «купли-продажи» женского тела; как он пишет далее, если бы у него были в тот момент деньги, он бы воспользовался приглашением Саши. Эта возможность представилась ему 3 февраля. Дневник повествует, что Добролюбов, воспользовавшись приглашением Саши, провел одну из ночей в квартире, где она жила с Юлией, Олей и со своей «хозяйкой». Ночью Добролюбов не мог заснуть и пошел к Оле, но она сначала не захотела провести с ним ночь и стала жаловаться Саше, уединившейся с «купчиком» в соседней комнате:

«Саша упрашивала его остаться, уж я не знаю, из чистой ли любви к нему, из боязни ли, чтобы я чего-нибудь не наделал ей в сердцах, по его уходе… Одну минуту хотелось мне поднять гвалт, и поссорить Сашу с ее любовником, но это было только на минуту… Я скоро проникся гуманными побуждениями… и успокоил себя таким резонерством: что ж, ведь она живет им; она мне сказала о нем заранее; я знал, что она торгует собой, а не увлекается каким-нибудь чувством… Какое же я имею право сердиться и предъявлять свои претензии?.. <…> Между тем страсть томила меня, несмотря на резонерство; за перегородкой раздавались поцелуи, Оля представлялась мне очень, очень свеженькой и хорошенькой»{182}.

Этот эпизод через год нашел отражение в стихотворении Добролюбова «Рефлексия»:

 
Вдруг донеслися до меня
Из-за перегородки тонкой
И речи, полные огня,
И поцелуй, и хохот звонкий.
 
 
Потом всё стихло. Свет потух.
Лишь напряженное дыханье,
Да шепот проникал в мой слух,
Да заглушенное лобзанье…
 
 
Я знал их. Как я с ней, сошлись
Они случайно, но влеченью
Сердец беспечно предались,
Без дум, без слез, без опасенья{183}.
 

Описанное в этом стихотворении свидание двух влюбленных, лексически во многом восходящее к фетовскому стихотворению «Шепот, робкое дыханье…» с пушкинской реминисценцией («Без дум, без слез, без опасенья…»), отличается яркими подробностями, скорее всего, навеянными реальными впечатлениями.

Это стихотворение, наряду с еще одним – «Напрасно ты от ветреницы милой…» – редкий для Добролюбова случай, когда содержание произведения находит пояснение в дневнике.

 
Напрасно ты от ветреницы милой
 Ответа ждешь на гордое письмо:
Она знакома с собственною силой,
Бессилие ж твое сказалось ей само.
 
 
Поверь, твои отчаянные строки
Она с улыбкою небрежною прочтет,
И жалобы твои, угрозы и упреки –
Спокойно всё она перенесет.
 
 
Она увидит в них порыв любви несчастной,
Порыв отчаянья и ревности твоей,
И будет ждать, когда с мольбою страстной
За примиреньем сам ты явишься пред ней…
 
 
И ты придешь с тоской своей влюбленной,
К ногам прекрасной робко ты падешь,
И, ласковой ее улыбкой оживленный,
Забывши всё, к груди ее прильнешь…
 

Двадцать шестого мая случилась ссора, которую Добролюбов описал в дневнике. Тереза попросила Николая подарить ей фотографический портрет, который он собирался отослать сестре в Нижний, а после отказа обиделась, устроила сцену, и гость ушел. На следующий день он не выдержал и послал ей примирительное письмо; не получив ответа, он бросил всё и побежал к Терезе{184}.

Если же смотреть на стихотворения 1857 года как на свидетельства первого и, очевидно, наиболее страстного и счастливого этапа отношений Добролюбова с Грюнвальд, то бросается в глаза ключевой мотив – спасение. Набирающее силу чувство аранжируется шаблонными метафорами страсти и огня: «Я пришел к тебе, сгорая страстью, / Для восторгов неги и любви… / Но тобой был встречен без участья, / И погас огонь в моей крови».

Инструментом, движущей силой «спасения» героини выступает любовь, а не жалость и сострадание:

 
Но ты, мой друг, мой ангел милый,
На мой призыв отозвалась;
Любви таинственною силой
Ты освятилась и спаслась.
 
(«Не диво доброе влеченье…»)

Стихотворения 1857 года завершаются словами о «гибельной любви», которая получит неожиданное развитие через год, когда отношения любовников достигнут кульминации. Огонь и страсть в крови героя уступят место тоске, смирению, томлению. Кратковременное чувство, охватившее его, быстро исчерпает себя. Лирический герой обнаружит пропасть между плотским и духовным началами, считая себя порочным и развратным (вспомним процитированное в первой главе юношеское стихотворение «Дух и плоть»).

Гейне и свободная любовь

Любовь Добролюбова к Грюнвальд вполне ожидаемо отразилась на направлении его поэзии. Рефлексивная, сатирическая и политическая лирика, о которой шла речь выше, в 1857 году внезапно отходит на второй план, уступая место любовной. Однако, прежде чем Добролюбовым был выработан собственный язык описания сильной страсти, ему нужны были посредники: по его стихотворениям конца 1856-го – начала 1857 года хорошо видно, что таким посредником в лирическом осмыслении его романа с Грюнвальд стал едва ли не самый популярный немецкий поэт той эпохи Генрих Гейне, поэтическая слава которого после его смерти в 1856 году достигла апогея, особенно в России, где его переводили еще в 1840-е годы Фет, Григорьев, Огарев, Миллер и др. С 1858 года русские издатели начинают выпускать самые известные сборники поэта – «Книгу песен» и «Новые стихотворения»{185}.

Не остался в стороне и Добролюбов, также взявшийся переводить Гейне. По воспоминаниям поэта и переводчика Петра Исаевича Вейнберга, критик «обнаружил гораздо больше любви к лирическим произведениям Гейне, чем к социально-публицистическим. <…> Это обстоятельство как нельзя лучше опровергает довольно распространенное мнение относительно Добролюбова, будто бы совершенно отрицавшего чувство»{186}. При этом нужно иметь в виду, что сведения записаны со слов семидесятилетнего Вейнберга и отражают укоренившиеся к этому времени представления об аскетизме Добролюбова. Какую же роль на самом деле сыграла немецкая поэзия в его интеллектуальной жизни?

Переводы Добролюбова не всегда точны и удачны; если он и входит в историю русской «гейнианы», то совсем по другой причине – как поэт, увидевший в опытах Гейне подходящее средство для осмысления своих отношений с падшей женщиной. В таком контексте и следует рассматривать добролюбовские переводы, которые делались не для публикации, а по велению сердца. Добролюбов вообще не предполагал печатать свою лирику; тем более что не был переводчиком и, кроме Гейне, никого никогда не переводил.

Посмотрим, как это происходило.

За два года (1856–1857) Добролюбов перевел 24 стихотворения немецкого поэта. Первый толчок произошёл еще в феврале 1856 года, когда были переведены два стихотворения из цикла «Лирическое интермеццо»: «Когда тебя схоронят, друг мой милый...» («Mein süßes Lieb, wenn du im Grab...») и «Из слез моих родится много...» («Aus meinen Tränen sprießen...»). Потом последовал годовой перерыв, а с января по июнь 1857 года Добролюбов переложил на русский еще 22 текста – преимущественно из «Книги песен». Однако первое проявление интереса к Гейне можно отодвинуть на первую половину 1850-х годов, когда Добролюбов переписал в специальную тетрадь пять стихотворений Гейне: «Гренадеры» (перевод М. Н. Каткова), «Друг, не смейся над лукавым...», «Месяц ведал, морей волны...», «Выбор» (все в переводе Ф. Б. Миллера), «Наша жизнь знойный день...» (перевод А. Я. Кульчицкого){187}. Тексты были скопированы из журнала «Отечественные записки» (1842) и газеты «Московский городской листок» (1847) и находятся среди переписанных рукой еще семинариста Добролюбова стихотворений Пушкина, Некрасова, Баратынского, Беранже.

Подлинный же интерес к Гейне проснулся у Добролюбова только в 1857 году и сразу же подвергся рефлексии в дневниковой записи от 30 января:

«Несколько дней уже я ношусь с Гейне и всё восхищаюсь им. Ни один поэт еще никогда не производил на меня такого полного, глубокого, сердечного впечатления. Лермонтова, Кольцова и Некрасова читал я с сочувствием; но это было, во-первых, скорее согласие, нежели сочувствие, и, во-вторых, там возбуждались все отрицательные… чувства… <…> Гейне не то: чтение его как-то расширяет мир души… У Гейне есть и… страшные, иронически-отчаянные, насмешливо-безотрадные пьесы… Но теперь не эти пьесы особенно поразили меня. Теперь с особенным, мучительным наслаждением читал и перечитывал я «Intermezzo». <…> Я чего-то жду страстно и пламенно и даже нахожу особенное удовлетворение в том, чтобы себя экзальтировать»{188}.

В этой записи Добролюбов предстает отнюдь не рациональным юношей, но как будто бы читателем романтической эпохи, проецирующим литературные сюжеты на свой опыт ради усиления переживаний («чтобы себя экзальтировать»). Из отрывка ясно, что он перечитывает по-немецки «Книгу песен», куда входит «Интермеццо» (поскольку первый выборочный перевод вышел отдельным изданием только в 1858 году{189}). Такой сильный эффект от стихов Гейне, конечно же, был связан с любовью к Грюнвальд, первые дошедшие до нас записи о которой датированы как раз январем 1857-го. Собственно, Добролюбов и ждал от этого романа большой страсти, новых и ярких переживаний, которые предвосхищались чтением Гейне («я чего-то жду страстно»).

Трудно однозначно определить, по какому принципу Добролюбов выбирал стихотворения из того или иного цикла. Из «Лирического интермеццо» переведено слишком мало (только четыре из шестидесяти пяти стихотворений), чтобы говорить о какой-то тенденции. Единичные переводы сделаны также из циклов «Новая весна», «Северное море» и «Страдания юности» (по одному). Из цикла «Возвращение на родину» переведено значительно больше – семнадцать из восьмидесяти восьми стихотворений. Видимо, этот цикл привлек Добролюбова неоднозначностью интонации и усложнением лирического сюжета, по сравнению с предшествующими «Страданиями юности» и «Лирическим интермеццо». В целом же переводы Добролюбова носили спонтанный характер, и их трудно свести к какой-то определенной переводческой стратегии, однако можно проследить некоторые закономерности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю