Текст книги "Добролюбов: разночинец между духом и плотью"
Автор книги: Алексей Вдовин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Друг выспренных идей, как медная машина,
Для блага общего назначенный служить,
Я смею чувствовать лишь сердцем гражданина,
Инстинкты юные я должен был забыть{437}.
Напряжение между внутренними инстинктивными «юностью», пылкостью и страстностью и внешней ригористичностью становится темой другой строфы:
Проведши молодость не в том, в чем было нужно,
И в зрелые лета мальчишкою вступив,
Степенен и суров я сделался наружно,
В душе же, как дитя, и глуп и шаловлив{438}.
Все эти признания разрушают образ Добролюбова-аскета, выстроенный в воспоминаниях современников. Стихи представляют его гораздо более сложной личностью, даже если делать поправку на «олитературенность» лирического героя. Кажется, это не тот случай, когда поэт тщательно выстраивает свой образ: Добролюбов не собирался публиковать свои стихи, они выполняли функцию дневника, своего рода конфидента, которому можно излить душу. «Полнокровный» образ критика складывается из противоречий, которые он так и не смог примирить, хотя его система взглядов и предписывала это сделать. Антропологический принцип, предполагавший единство духа и плоти, рационального и религиозного, мог быть легко (а иногда и «со скрипом») применим только в критической статье, в жизни же Добролюбову не удавалось этого добиться.
Примечательно, что Чернышевский и Некрасов, ближе других знавшие и по-своему любившие Добролюбова и очень хорошо понимавшие, чего он хотел, но так и не смог достичь в стихах, художественной и публицистической прозе, подхватили и развили идею цельной личности. Оставляя интригующие подробности этой посмертной истории до следующей главы, скажем только, что лексикон знаменитого некрасовского стихотворения «Памяти Добролюбова» был задан самим Добролюбовым в цитированных выше строчках – в них есть и «суровость», и приоритет духа над плотью, и укрощение страстей, и «аскетизм», и «общее благо». Всё это более талантливый поэт синтезирует в хрестоматийном тексте, заучиваемом наизусть не одним поколением школьников.
«Милый друг, я умираю…»
О том, как мучительно уходил из жизни Добролюбов, можно прочитать в воспоминаниях Панаевой. Хвори наслаивались одна на другую: «брайтова болезнь» (заболевание почек), «сахарная болезнь» (диабет), запущенная чахотка. К ним во время поездки в Европу добавилось нервное расстройство, которым Добролюбов, согласно мемуарам современников, страдал в последние месяцы жизни. Его брат вспоминал, что в сентябре критик еще надеялся кропотливой работой вернуть «Современнику» свой большой долг (3071 рубль), но силы оставляли его, и он уже не мог писать по ночам{439}.
Во время тяжелой агонии рядом с Добролюбовым оказались самые близкие люди: Чернышевский, Панаева и Некрасов. С середины октября после сильного приступа лихорадки он оставался на квартире Некрасова, где его положили после внезапного приступа. Примерно 3 ноября, когда состояние больного резко ухудшилось, он попросил, чтобы его перенесли на его квартиру – не хотел, чтобы друзья видели его беспомощным{440}.
Последние дни были особенно тяжелы. Панаев, писавший воспоминания по свежим впечатлениям, ясно помнил, что умиравший «не спал ночи напролет, метался, просил беспрестанно, чтобы его переворачивали и перекладывали». Мемуары его супруги, написанные гораздо позднее других, напротив, возвышают Добролюбова: он умирал в полном сознании, держась мужественно и спокойно до последней минуты{441}.
Никаких иных свидетельств очевидцев о последних часах Добролюбова не сохранилось. Младших братьев по его просьбе увезли{442}. Чернышевский воспоминаний о смерти друга не оставил.
В ночь на 17 ноября всё кончилось.
Хоронили Добролюбова 20 ноября на Волковом кладбище, рядом с Белинским. (Спустя много лет там же положили Тургенева, по его завещанию.)
У дома во время выноса некрашеного гроба собралось, по донесению полицейского агента, около двухсот «литераторов, офицеров, студентов, гимназистов и других лиц». Среди них были все члены редакции «Современника», историк К. Д. Кавелин, адвокат В. Д. Спасович, сатирик Н. С. Курочкин, журналист Г. Е. Благосветлов, публицист Н. В. Шелгунов, брат драматурга и чиновник М. Н. Островский, цензор В. Н. Бекетов и многие другие – словом, публика, представлявшая самые разные слои тогдашнего общества. Гроб несли на руках до самого кладбища. После отпевания речи на церковной паперти произнесли Некрасов и Чернышевский; над могилой – заступивший на место Добролюбова в журнале публицист М. А. Антонович, издатель Н. Л. Тиблен и публицист Н. А. Серно-Соловьевич{443}.
Смерть Добролюбова потрясла Некрасова. 27 ноября 1861 года он писал священнику Зыкову, что с ним случилось «большое несчастие: умер приятель и лучший сотрудник «Современника»{444}. На похоронах Некрасов произнес проникновенную речь, легшую в основу статьи о покойном, а по возвращении оттуда – стихотворение «20 ноября 1861»:
Я покинул кладбище унылое,
Но я мысль мою там позабыл, –
Под землею в гробу приютилася
И глядит на тебя, мертвый друг!
Ты схоронен в морозы трескучие,
Жадный червь не коснулся тебя,
На лицо через щели гробовые
Проступить не успела вода;
Ты лежишь, как сейчас похороненный,
Только словно длинней и белей
Пальцы рук, на груди твоей сложенных,
Да сквозь землю проникнувшим инеем
Убелил твои кудри мороз,
Да следы наложили чуть видные
Поцалуи суровой зимы
На уста твои плотно сомкнутые
И на впалые очи твои…
Стихотворение производит впечатление «несделанности»: представляет собой одно распространенное предложение, обрывающееся отточием; написано белым стихом, хотя и с ассонансами, «прошивающими» весь текст, – словом, ориентировано на ситуацию, когда рифмы излишни. Предметом изображения становятся не чувства лирического героя, а тело покойного: лицо – пальцы рук – грудь – кудри – уста – очи. Нарочитая «телесность» описания не противоречит скорбному моменту, а, наоборот, позволяет создать пронзительный поэтический некролог.
В те же дни Некрасов, по предположению Бориса Бухштаба, написал еще одно стихотворение, которое мы не найдем в собраниях его сочинений. Это знаменитое восьмистишие «Милый друг, я умираю…», которое до сих пор считается добролюбовским и публикуется в его собраниях сочинений{445}:
Милый друг, я умираю
Оттого, что был я честен;
Но зато родному краю
Верно буду я известен.
Милый друг, я умираю,
Но спокоен я душою…
И тебя благословляю:
Шествуй тою же стезёю.
Загадок вокруг этого текста так много, что предположение Бухштаба выглядит весьма правдоподобно. В самом деле, его автограф неизвестен, в то время как все остальные рукописи стихотворений Добролюбова 1861 года, включая последнее – «Пускай умру – печали мало…», – находятся в его сохранившейся тетради. В первом собрании сочинений критика, подготовленном и изданном Чернышевским в марте – июне 1862 года, обсуждаемое восьмистишие вынесено на титульный лист и обложку первого тома собрания, а в четвертом томе отделено чертой от всех других стихотворений. Поэт Алексей Апухтин рассказывал, что незадолго до смерти Некрасова спросил у него, как мог Добролюбов, поэт слабый, написать столь сильное стихотворение, и тот ответил, что совершил «благочестивый подлог»{446}. Наконец, одна из главных странностей заключается в том, что содержание предсмертного обращения к неведомому другу противоречит тому, что Добролюбов выразил в своем последнем (это точно известно) стихотворении «Пускай умру – печали мало…»:
Пускай умру – печали мало,
Одно страшит мой ум больной:
Чтобы и смерть не разыграла
Обидной шутки надо мной.
Боюсь, чтоб над холодным трупом
Не пролилось горячих слез,
Чтоб кто-нибудь в усердьи глупом
На гроб цветов мне не принес,
Чтоб бескорыстною толпою
За ним не шли мои друзья,
Чтоб под могильною землею
Не стал любви предметом я,
Чтоб всё, чего желал так жадно
И так напрасно я живой,
Не улыбнулось мне отрадно
Над гробовой моей доской.
Здесь Добролюбов недвусмысленно отрицает поклонение, которым принято окружать личность почившего общественного деятеля или писателя. В стихотворении «Милый друг, я умираю…» речь идет совсем о другом: это разночинская вариация на тему пушкинского «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», понятого, впрочем, довольно специфично. Текст оказался на редкость удачным: он вместе со своевременно изданным собранием сочинений упрочивал связь между анонимным «-бовым» и огромной аудиторией его читателей, многие из которых даже не представляли, как выглядит властитель их дум. Стилистически безупречное стихотворение, где умирающий обращается к «милому другу», в котором каждый читатель должен опознать себя, создавало пронзительно лиричный и возвышенный образ, соединяющий в сознании публики разные ипостаси Добролюбова – критика, поэта, общественного деятеля.
Стихотворение, кто бы ни был его автором, не только обросло подражаниями и перепевами (среди них известная поэтическая пародия философа Владимира Соловьева «Милый друг, иль ты не видишь…» и трагическое «Милый друг, я знаю, я глубоко знаю…» Семена Надсона), но и запустило процесс «канонизации» Добролюбова, конструирования его посмертной героической репутации. Проследить за перипетиями этого процесса не менее интересно, чем за поворотами жизненного пути нашего героя.
Глава шестая
ПОСМЕРТНАЯ «КАНОНИЗАЦИЯ»
Фетишизация Добролюбова
Смерть Добролюбова на двадцать пятом году жизни сделалась предметом столь интенсивного обсуждения в русской печати, что конкурировала с темами петербургских пожаров, тысячелетия России и отмены крепостного права. С 18 ноября 1861 года по август 1862-го в прессе появилось более семидесяти газетных и журнальных публикаций, так или иначе связанных с Добролюбовым. Причиной такого ажиотажа вокруг покойного критика стала публицистика Чернышевского, который вместе с Некрасовым объявил его «главой литературы», создавая культ рано ушедшего «гения»{447}, соединяя в его образе новую жизнестроительную этику и демократический идеал общественного служения.
По замыслу Чернышевского, пример его умершего друга должен был подтвердить высочайший статус «реальной критики», как бы заменяющей собой изящную словесность. Специфика случая Добролюбова заключалась еще и в том, что большинство его статей являлось, строго говоря, публицистикой и имело к собственно литературной критике косвенное отношение.
Споры вокруг роли Добролюбова ясно указывали на то, что статус критика в литературоцентричном обществе ничуть не ниже, чем поэта или прозаика. Такая ситуация была особенно характерна для второй половины XIX века. Предшествующий качественный сдвиг в представлениях о «главе русской литературы» наблюдался в середине 1830-х годов, когда Белинский, заявив о творческой «смерти» поэта Пушкина, утвердил «главой» прозаика Гоголя. Вторая половина 1850-х годов прошла в спорах, закончился ли «гоголевский» период русской словесности. Первым, кто решился выдвинуть нового гения, был Аполлон Григорьев, в 1852 году предложивший на эту роль начинающего драматурга Островского. В конце десятилетия критика привечала многих ярких писателей (Алексей Писемский, Лев Толстой, Михаил Салтыков), но главой литературы никого не объявила.
Если же смотреть на проблему шире, то дискуссия вокруг Добролюбова была симптомом более важного процесса – борьбы критиков за власть в литературе. По крайней мере сами участники литературного процесса воспринимали ее именно так. В этом смысле кончина Добролюбова предстает призмой, через которую можно взглянуть не только на его посмертный образ, но и на тенденции в развитии русской литературы и критики.
Какова была логика выступлений Чернышевского?
Покойный критик казался ему фигурой, стоявшей во главе не только литературы, но и общественного движения, поскольку посвятил всю жизнь служению народу:
«…невознаградима его потеря для народа, любовью к которому горел и так рано сгорел он. О, как он любил тебя, народ! До тебя не доходило его слово, но когда ты будешь тем, чем хотел он тебя видеть, ты узнаешь, как много для тебя сделал этот гениальный юноша, лучший из сынов твоих»{448}.
Этот фрагмент некролога Добролюбову не был пропущен цензурой, и Чернышевский вынужден был передавать свою мысль другими способами. Одним из них явилось целенаправленное создание мученического ореола вокруг Добролюбова. Начиная с похоронных речей, Чернышевский подменял физическую причину смерти молодого критика моральной. По воспоминанию очевидца, он утверждал, что «болезнь Добролюбова развилась вследствие безвыходных нравственных страданий, испытываемых им во всё время его кратковременной литературной деятельности», что умер он «оттого, что был слишком честен»{449}.
Донесение агента Третьего отделения о похоронах Добролюбова 20 ноября 1861 года, которое в советское время считали не заслуживающим доверия, точно раскрывает прагматику надгробных речей: «Вообще вся речь Чернышевского, а также Некрасова, клонилась к тому, чтобы все считали Добролюбова жертвою правительственных распоряжений и чтобы его выставляли как мученика, убитого нравственно»{450}. Та же мысль присутствует и в дневниковой записи А. В. Никитенко от 22 ноября 1861 года, на похоронах не присутствовавшего, но слышавшего о них:
«Чернышевский сказал на Волковом кладбище удивительную речь. Темою было, что Добролюбов умер жертвою цензуры, которая обрезывала его статьи и тем довела до болезни почек, а затем и до смерти»{451}.
Преувеличения в речи Чернышевского можно было бы объяснить уровнем эмоционального напряжения, однако и в некрологе он продолжал последовательно подменять истинные причины смерти Добролюбова: «Не труд убивал его – он работал беспримерно легко, – его убивала гражданская скорбь»{452}. Тем самым в образе покойного мученичество сразу же приобретало характер ключевого компонента и даже оттесняло на второй план его главенство в литературе. Однако русская пресса мгновенно отреагировала на превознесение Чернышевским Добролюбова.
Следует напомнить, что к концу 1861 года Чернышевский состоял в острейшей полемике по самым разным вопросам почти со всеми влиятельными писателями и журналистами России: Тургеневым, Герценом, Достоевским, Писемским, Катковым. Тем не менее можно предположить, что общественность «проглотила» бы восхваление мученика Добролюбова, о смерти которого многие его оппоненты совершенно искренне сожалели (например Тургенев и Достоевский), если бы Чернышевский не решился на весьма серьезное заявление.
Главный упрек касался фетишизации (слово из лексикона оппонентов Чернышевского) Добролюбова. «Современник» и лично Чернышевского обвиняли в насаждении новых авторитетов при постоянных выступлениях против старых:
«Бедный молодой человек этот Добролюбов! <…> Увы! и после смерти служит он предметом эксплуатации для своих друзей. Мертвого человека они поставили на ходули, одели в маскарадный костюм вождя русской литературы, преисполнили его всякими доблестями, заставили его умереть от особого вида чахотки, еще не известного в медицине, – от гражданской скорби, и приглашают Россию пилигримствовать на его могилу»{453}.
Досталось и Некрасову – за статью в «Современнике» (1862. № 1) о личности и стихотворениях Добролюбова, в которой он, вторя Чернышевскому, пытался представить покойного удивительно цельным, «самоотверженным» и «чистым юношей». Анонимный публицист «Библиотеки для чтения» писал:
«Добролюбов, кажется, страдал долго и жестоко. <…> Но г. Некрасов отнимает у Добролюбова и любовь, и дружбу, и всю личную жизнь, и дает ему, взамен этого, бессмертие! Истинно добрый человек г. Некрасов»{454}.
Нет нужды входить в детали позиции каждого из цитируемых изданий, безусловно, имевших свои причины для противодействия Чернышевскому и Некрасову. Значимо другое – полное единодушие изданий самой разной политической ориентации в осуждении стратегии возвеличивания Добролюбова и насаждения его культа.
Объявив Добролюбова «главой литературы», Чернышевский актуализировал важнейшую проблему первенства в «республике словесности». После 1855 года многообразие литературных партий обострило вопрос о лидерстве в литературе. Как уже упоминалось, Чернышевский, заявивший в «Очерках гоголевского периода русской литературы» о продолжении эпохи Гоголя, в конце 1850-х годов находился в ожидании начала нового этапа и, соответственно, нового «главы литературы». Таковым для него и стал покойный Добролюбов. Многим современникам действия Чернышевского казались авантюрой и даже фарсом[21]21
Это сразу почувствовал Достоевский, отметивший в записной книжке: «Вы (то есть Чернышевский. – А. В.) ударились в шутовство; это ловкий прием. Всякий скажет, ведь шут, свистун, что взять с свистуна; пишет он зато забавно» (Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 20. Л., 1980. С. 157).
[Закрыть].
Всё это осложняло и без того неспокойную ситуацию в периодике, страницы которой с 1860 года рассматривались самими журналистами как «поле брани и ругани». На этом фоне становится понятным, почему проблема журналистской этики стала обсуждаться в печати в 1860–1862 годах с особым пристрастием. Редкому изданию удавалось достойно вести полемику. Как показывает дискуссия вокруг смерти Добролюбова, и «Современник», и его оппоненты явно злоупотребляли возможностями гласности.
Едва ли не год с нараставшим ожесточением обсуждался вопрос, мог ли 25-летний Добролюбов стоять во главе русского литературного процесса. Сейчас, по прошествии полутора веков, ясно, что не мог – хотя бы по той причине, что тогдашняя литературная система была уже настолько дифференцированной и разветвленной, что в ней невозможно было существование единственного «центра притяжения».
В декабре 1861 года, сразу после похорон друга, Чернышевский приступил к сбору «Материалов для биографии Добролюбова», первая подборка которых появилась в первом номере «Современника» за 1862 год. Предприимчивый биограф нарушил в них «главное правило литературной полемики» – перешел на личности:
«Теперь, милостивые государи, называвшие нашего друга человеком без души и сердца, – теперь честь имею обратиться к вам, и от имени моего, от имени каждого прочитавшего эти страницы, в том числе и от вашего собственного имени, – да, и вы сами повторяете себе то, что я говорю вам, – теперь имею честь назвать вас тупоумными глупцами. Вызываю вас явиться, дрянные пошляки, – поддерживайте же ваше прежнее мнение, вызываю вас…
Вы смущены? Вижу, вижу, как вы пятитесь.
Помните же, милые мои, что напечатать имена ваши в моей воле и что с трудом удерживаю я себя от этого»{455}.
Под «тупоумными глупцами» и «дрянными пошляками» подразумевались Тургенев и Герцен. Они обвинялись в том, что считали Добролюбова «человеком без души и сердца». В чем причина такой антипатии Чернышевского к Герцену, мы уже выяснили. Что касается нападок на Тургенева, то, как показал исследователь В. А. Мысляков, они были вызваны его давней неприязнью к личным качествам Добролюбова, а также болезненно воспринятыми Чернышевским слухами о еще не вышедшем романе «Отцы и дети», где в главном герое якобы карикатурно изображен Добролюбов{456}.
Слова о «глупцах» и «пошляках» сразу сделались одной из самых скандальных цитат и часто повторялись к месту и не к месту. Чернышевский же продолжал эпатировать и провоцировать журнальный мир. Публичное чтение им воспоминаний о Добролюбове 2 марта 1862 года на вечере в пользу Литературного фонда стало «скандалом» – именно такое слово использовали газетчики для характеристики.
По воспоминаниям современников, речь Чернышевского разочаровала большинство слушателей. Радикально настроенная молодежь желала услышать нечто большее, чем рассказ о жизни Добролюбова и его замечательном характере. Николай Николадзе, будущий левый публицист, вспоминал, что все ожидали «обличений цензуры», однако «никаких жалоб на гнет власти Чернышевский не высказывал. Ничего бесцензурного… Зал так и ахнул от разочарования»{457}. Исследователь А. А. Демченко резюмирует, что выступление публициста в целом было «не вполне удачным и не заключало в себе политического содержания, которое ждали многочисленные приверженцы»{458}.
Более консервативная часть публики была возмущена поведением Чернышевского и содержанием его речи. Публицист, играя цепочкой от часов и импровизируя на ходу, сбивчиво и невнятно больше часа убеждал слушателей, что Добролюбов был честным и высоконравственным человеком. При этом почти ничего не было сказано о его литературной деятельности. Вот как передавал суть выступления фельетонист «Библиотеки для чтения» Петр Боборыкин:
«Каков бы ни был Добролюбов – герой или простой смертный, сильный или ничтожный характер, дрянное или прекрасное сердце – я оскорблен был за его память. Так защищать друга может только медведь в басне Крылова. <…> Недоставало одного, чтоб г. Чернышевский прибавил: Господа! Добролюбов сморкался всегда в носовой платок! Какая тонкость в обращении!»{459}
Чернышевский делал акцент на психологической составляющей образа Добролюбова. Прочитав его дневники в начале 1862 года, публицист еще раз убедился в сходстве натуры Добролюбова со своей собственной. Чернышевский понимал, что в его руках материал, бесценный для развития его философско-этической системы. Однако результат от его выступления получился неожиданным. То, что казалось Чернышевскому уникальной особенностью поведения «нового человека», для публики совпадало с соблюдением элементарных житейских норм. «Фиаско в реформе нравов» – это определение публициста «Библиотеки для чтения» как нельзя более точно характеризует провал Чернышевского. В самом деле, одни слушатели – из высшего сословия – не распознали в его сумбурном выступлении разночинского поведенческого кода; другие – разночинцы – не угадали, что в этой абсолютно «нереволюционной» системе поведения и кроется та этическая революция, проповедником которой скоро станет Чернышевский-романист.
Эта неудача свидетельствовала, что Чернышевский не сразу смог найти подходящую форму для адекватного воплощения своей этической утопии о поколении «новых людей», которые, живя по-новому, построят новое общество. Публицистика таким задачам не отвечала. На основе документальных материалов о Добролюбове, которого Чернышевский намеревался представить образцом «нового человека», нельзя было развить главных положений утопии, поскольку биограф не решался обнародовать всю информацию о жизни друга. Идеальной формой для использования всех, даже самых интимных, материалов о покойном оказался роман. Именно поэтому Чернышевский решил зашифровать биографию Добролюбова в «Что делать?» и особенно в «Прологе».
Зашифрованная биография
Чернышевский сдержал слово, данное Добролюбову в письме 1858 года, – сделать его героем повести. В вилюйской ссылке он написал роман «Пролог», прототипом главного героя которого – молодого журналиста Левицкого – стал Добролюбов. Но даже весьма компетентные исследователи творчества Чернышевского не предполагали, что и другие его беллетристические произведения буквально пронизаны намеками на личность его друга.
Уже с конца 1861 года Чернышевский засел за разбор бумаг покойного. Не осталось ни одного документа, не просмотренного им, на многих сохранились его карандашные пометы. Есть они и на наиболее интимных документах – дневниках Добролюбова, письмах Терезы Грюнвальд и Эмилии Телье. Однако работа над биографией Добролюбова была неожиданно прервана: в июне 1862 года Чернышевский был арестован и заключен в Петропавловскую крепость, где провел почти два года. Здесь он не бросил работу, но переключился на художественное творчество, причем не только и не столько по цензурным соображениям. Нам кажется, что останься Чернышевский на воле, его попытки разработать этическую систему «новых людей», используя биографию Добролюбова, привели бы к созданию художественного текста, подобного «Что делать?» или «Прологу».
Впервые Чернышевский осознал «романический» потенциал добролюбовского характера в 1858–1859 годах, когда задумал изобразить его в некоей повести. Спустя много лет, уже в ссылке, он признавался: «Такого правдивого человека я никогда не знал другого. И очень трудно кому-нибудь найти хоть в романах такого правдивого мужчину. В моем чтении романов не попадалось такого мужчины»{460}. Чернышевский стал размышлять о романе, героем которого должен был стать Добролюбов.
Осмысляя свою жизнь с Ольгой Сократовной как «принадлежащую истории», Чернышевский уже в первые месяцы заключения составил «план будущей жизни», где отвел себе роль «доброго учителя человечества». В письме жене от 5 октября 1862 года он сообщал о грандиозном замысле написать «Энциклопедию знания и жизни», которую потом собирался изложить «в самом легком, популярном духе, в виде почти романа, с анекдотами, сценами, остротами, так чтобы ее читали все, кто ничего не читает, кроме романов»{461}.
Однако уже в конце ноября он осознал, что план создания энциклопедии нереален. Зато роман всё более занимал воображение арестанта. За основной сюжет он взял ситуацию из собственной жизни – любовный треугольник: он сам – Ольга Сократовна – ее любовник полковник Савицкий. В этом смысле «Что делать?» – наиболее автобиографический роман Чернышевского о снятии семейных противоречий и избавлении от комплексов{462}.
Следы размышлений над такой техникой автобиографического повествования содержатся в письме от 15 мая 1863 года, адресованном Е. Н. Пыпиной, где Чернышевский давал ей рецепт простейшей повести от первого лица («как пишут Лермонтов, Тургенев, Гончаров»). Для этого нужно «переносить себя в разные положения и рассказывать то, о чем мечтал в хорошую или дурную сторону, олицетворяя эти свои мечты в человеке, который под другим именем и совершенно в другом положении – всё тот же автор»{463}. При таком подходе почти не оставалось возможностей для широкого использования фактов из чужих биографий. К тому же Чернышевский, надеявшийся на освобождение, был уверен, что сможет продолжить работу над биографией Добролюбова в более подходящих условиях. Поэтому в «Что делать?» автор не искал специальных поводов для включения в текст сведений о добролюбовской жизни, как это произойдет позже.
В то же время в «Что делать?» обнаруживается целый пласт отголосков полемики 1861–1862 годов о характере Добролюбова, что не было отмечено в комментариях к роману и в исследовательской литературе{464}.
Наиболее насыщены полемическими выпадами девятая и десятая части второй главы, где в очередной беседе с проницательным читателем заходит речь о материализме Лопухова и Кирсанова:
«Итак, не оправдывая Лопухова, извинить его нельзя. А оправдать его тоже не годится, потому что любители прекрасных идей и защитники возвышенных стремлений, объявившие материалистов людьми низкими и безнравственными, в последнее время так отлично зарекомендовали себя со стороны ума, да и со стороны характера, в глазах всех порядочных людей, материалистов ли, или не материалистов, что защищать кого-нибудь от их порицаний стало делом излишним, а обращать внимание на их слова стало делом неприличным{465}.
Выделенные курсивом фразы отсутствуют в черновой редакции{466}. Говоря об уме и характере «любителей прекрасного», Чернышевский намекал на скандальную полемику 1862 года, спровоцированную его фразой о «тупоумных глупцах» и «дрянных пошляках» в статье «Материалы для биографии Добролюбова».
В десятой части второй главы «Что делать?» содержится второй, не менее острый, выпад против эстетов, обвиняющих «новых людей» в сухости:
«…не показывает ли это, говорю я, что Кирсанов и Лопухов были люди сухие, без эстетической жилки? <…> Натурально ли, чтобы молодые люди, если в них есть капля вкуса и хоть маленький кусочек сердца, не поинтересовались вопросом о лице, говоря про девушку? Конечно, это люди без художественного чувства (эстетической жилки). А по мнению других, изучавших натуру человека в кругах, еще более богатых эстетическим чувством, чем компания наших эстетических литераторов, молодые люди в таких случаях непременно потолкуют о женщине даже с самой пластической стороны»{467}.
Здесь очевидны отголоски того же спора о сухости и бессердечии Добролюбова (эпитет «сухой» повторяется в черновике дважды). Но кто подразумевается под «другими» литераторами, по мнению которых молодые люди «толкуют о женщине с самой пластической стороны»? Нам представляется, что Чернышевский намекает на знаменитую сцену в «Отцах и детях», когда Базаров восхищается телом Одинцовой («этакое богатое тело! хоть сейчас в анатомический театр»), не интересуясь ее лицом.
Отсылка к скандалу с «глупцами» и «пошляками» содержится и в «Похвальном слове Марье Алексеевне», которое отсутствовало в черновой редакции романа. Эпитеты «тупоумный» и «дрянной» едва ли случайно возникают здесь рядом:
«Из тех, кто не хорош, вы (Марья Алексеевна. – А. В.) еще лучше других именно потому, что вы не безрассудны и не тупоумны. Я рад был бы стереть вас с лица земли, но я уважаю вас: вы не портите никакого дела… Дрянные люди не способны ни к чему; вы только дурной человек, а не дрянный человек»{468}.
Таким образом, правя черновой текст, Чернышевский включил в него намеки на памятные большинству читателей-современников литературные скандалы, чтобы снова напомнить о значении Добролюбова и в очередной раз уколоть Тургенева и Герцена.
В «Что делать?» есть и пласт скрытых отсылок к фактам жизни Добролюбова, рассчитанных на опознавание только узким кругом знакомых из числа «новых людей», которым роман в первую очередь и адресован. В комментариях к «Что делать?» в серии «Литературные памятники» С. А. Рейсер справедливо отметил, что имя куртизанки Жюли Ле-Теллье – скорее всего переиначенное имя Эмилии Телье, чьи письма Чернышевский прочитал. Действительно, Чернышевский использовал не только фамилию, но и некоторые уже известные нам факты биографии девушки. В монологе Жюли (глава 1) отразились основные мотивы писем Телье Добролюбову – мотивы трагической необходимости продавать ласки и зимнего парижского холода, приобретающего символический смысл. Вот некоторые такие переклички:
Письма Телье
А я остаюсь мерзнуть в Париже? <…> Я думаю, что весной буду вынуждена вернуться к своему прежнему ремеслу. <…> Я люблю тебя, но должна продолжать отдаваться другим. <…>
В Париже сейчас ужасный холод, я не могу переносить его. Я здорова телом, но душой нет. <…>
Ты же знаешь, я не виновата, что мне приходится продавать свои ласки другим»{469}.
«Что делать?»
…я была два года уличною женщиной в Париже, я полгода жила в доме, где собирались воры, я и там не встречала троих таких низких людей вместе! <…> Голод я умела переносить, но в Париже так холодно зимой! Холод был так силен, обольщения так хитры! Я хотела жить, я хотела любить, – Боже! Ведь это не грех, – за что же ты так наказываешь меня? Вырви меня из этого круга, вырви меня из этой грязи! Дай мне силу сделаться опять уличной женщиной в Париже»{470}.








