412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Вдовин » Добролюбов: разночинец между духом и плотью » Текст книги (страница 5)
Добролюбов: разночинец между духом и плотью
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:11

Текст книги "Добролюбов: разночинец между духом и плотью"


Автор книги: Алексей Вдовин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Переводы из Фейербаха остались незаконченными – из обоих трактатов Добролюбов перевел только первые абзацы. Однако сам факт работы над ними чрезвычайно важен. Он свидетельствует, что Добролюбов познакомился с учением Фейербаха еще до общения с Чернышевским – в университетском кружке, где крайне интересовались новейшими материалистическими течениями Германии и Франции, добывали запрещенную литературу. Можно предположить, что замысел перевода возник у Добролюбова именно в связи с кружковыми потребностями в распространении важных идей. Борис Сциборский, ближайший его друг, вспоминал:

«Каких трудов, например, стоило достать хоть сколько-нибудь порядочную книжку. Теперь, может быть, каждый из нас имеет под руками то, что прежде доставалось с громадными трудностями, с страшным риском. И теперь мы не можем похвалиться свободою выбора книг, – но что прежде было, особенно в четырех стенах института, – это и представить себе трудно. Н. Ал., имевший в то время несколько порядочных знакомств, оказал нам в этом случае значительную услугу. Полученная книга с жадностию и с наперед заготовленным доверием к ней прочитывалась в кружке и была предметом очень серьезных толков, пока наконец факты, заимствованные из нее, не проходили чрез критику читателей. Если же эта книга была на одном из иностранных языков, то, смотря по достоинству ее, иногда общими силами переводилась буквально вся и после прочитывалась в кружке, иногда же читалась для всех, не владевших этими языками, вслух по-русски, а часто один кто-нибудь брался за прочтение всей и перевод замечательнейших мест и потом в кружке подробно излагал содержание ее и прочитывал переведенные отрывки… Н. Ал. в этом случае был одним из ревностнейших и трудолюбивейших деятелей. Я думаю, в его бумагах и теперь можно было бы найти следы этих трудов»{110}.

Показателен и выбор книг. Трактат «Мысли о смерти и бессмертии» (1830) был опубликован Фейербахом в самом начале пути и стоил ему карьеры: критика христианского догмата о бессмертии души вызвала скандал. Добролюбов же, напротив, нуждался в такой постановке вопроса, поскольку искал теоретической опоры своим ощущениям и сомнениям. Фейербах утверждал в этой книге, что вера в бессмертие души, культивируемая христианством, мешает человеку жить полноценно. Осознание человеком своей конечности и смертности (поскольку человек лишь часть единого мира природы) является предпосылкой полнокровно проживаемой жизни. Отталкиваясь от гедонистической философии, поклонником которой он был, Фейербах призывал переосмыслить христианское представление о высшей ценности небесной жизни и перенести акцент на жизнь «здешнюю», земную, в центре которой стоит сам человек во всех его чувственных и телесных проявлениях{111}. Неудивительно, что не только Добролюбов, остро переживавший в 1855 году сомнение в вере, но и другие студенты могли найти в дебютной книге философа лекарство от сомнений. Борис Сциборский вспоминал, что «вопрос о верованиях бурно обсуждался в кружке лишь в начальной стадии его существования»{112}, то есть к 1856 году был уже решен.

Отрицание бессмертия души стало фундаментом более масштабной критики религии в самой известной книге Фейербаха «Сущность христианства» (1841), которая также сильно повлияла на Добролюбова. Основная идея ее заключалась в простой мысли, что тайна теологии и религии есть не что иное, как антропология. Человек больше не должен искать Бога где-то вовне, он должен полюбить его в себе, что означает полюбить себя («истинно совершенно и божественно то, что существует ради самого себя»). Фейербах настаивал, что каждый человек заключает в себе божественное начало, каждый человек – божественная личность. Она должна быть наконец-то реабилитирована – во всей полноте своих проявлений, как плотских, так и духовных, между которыми не должно быть искусственного противопоставления, насаждаемого христианством («не нужно бояться своего тела»). Таким образом, вера в Бога трактовалась Фейербахом как вера человека в бесконечность и истинность своего собственного существа, понятого как единство материального и духовного{113}. Судя по постоянным ссылкам на «антропологизм», единство человеческой натуры и личности, Добролюбов в целом усвоил основные понятия Фейербаха. Например, важнейшая категория «натуры» в его знаменитых статьях 1859–1860 годов, скорее всего, напрямую восходит к очень частому в книге Фейербаха понятию Natur (или Wesen) – природа, сущность.

Однако мы не найдем в текстах Добролюбова какого-то системного изложения теории Фейербаха или приложения ее к литературе либо эстетике. Это характерно для многих русских критиков и философов, которые хотя и объявляли себя последователями какого-нибудь европейского мыслителя, но на практике часто следовали ему крайне поверхностно{114}. Тем не менее и по выходе из института Добролюбов продолжил пропагандировать работы немецкого философа среди своих приятелей. В 1857 году книги Фейербаха были посланы однокашнику Александру Златовратскому, а в декабре 1858-го другой однокурсник, Иван Бордюгов, возвращал с сопроводительным письмом «три книги Фейербаха, шубу и две книги Прудона»{115}.

Логично предположить, что описанный мировоззренческий сдвиг должен был отразиться и в стихотворениях Добролюбова 1854–1855 годов. Однако текстов 1854 года не сохранилось (возможно, они были изъяты при первом институтском обыске или уничтожены самим Добролюбовым), а из текстов 1855 года до нас дошла, да и то в списках, в основном его сатирическо-политическая лирика. Только в 1856-м Добролюбов пишет важное автобиографическое стихотворение «Благодетель» – аллегорию своего интеллектуального пути. Комментаторы собрания сочинений ошибочно полагали, что текст связан с памятью об отце и его влиянии на сына. На самом же деле текст однозначно указывает на подразумеваемую под «благодетелем» и легко угадываемую фигуру Бога{116}. Это история о выходе самого автора из-под его опеки, обретения самостоятельности и собственного голоса. Ключевая коллизия заключается в том, что благодетель, опекающий героя, невидим:

 
Был у меня незримый покровитель.
Всю жизнь мою его я не видал;
Но с детства убедил меня учитель,
Что он учиться мне незримо помогал{117}.
 

Герой знал, что «должен… ему молиться каждый день», и молился, и соблюдал все необходимые предписания, хотя втайне жаждал познать и увидеть таинственного хранителя. Когда же наступает период страданий и испытаний, герой надеется на помощь и поддержку благодетеля:

 
Но он не шел… Когда же сердца раны
От времени уж стали заживать,
Сказали мне, что горестью нежданной
Хранитель мой хотел меня лишь испытать,
Что должен я к нему с любовью обратиться,
И счастье вновь в награду даст мне он.
Я сделал так… Но лишь успел склониться,
Как новым был ударом поражен.
 

События угадываются без труда: речь идет о смерти матери, укреплении веры Добролюбова и последовавшей за этим смертью отца, лишившей его всякой надежды. «Тогда пришло печальное сомненье», приведшее уже к необратимой утрате веры в Бога и к формированию нового мировоззрения, в котором главную роль стала играть идея автономного существования под руководством разума:

 
Теперь я сам могу идти неумолимо
И действовать – не как его покорный раб,
Не по его таинственным приказам,
Чрез сотни уст дошедшим до меня,
А как велит мне собственный мой разум,
Как убежден я сам при полном свете дня.
 

Риторика здесь, с одной стороны, напоминает о классической статье Иммануила Канта «Что такое Просвещение?», в которой ответ на вопрос подразумевает обретение каждым человеком способности самостоятельно и критически размышлять и публично высказывать свое мнение, не сообразуясь с авторитетом Церкви и государства, выход из состояния интеллектуального младенчества и переход во взрослое. С другой стороны, траектория, описанная в этих строчках, воспроизводит идеи Фейербаха и его последователей, провозглашавших отказ от слепой веры в Бога и веру в человека как центр вселенной, автономию человеческого разума, который больше не нуждается в религиозных подпорках.

Однако ностальгия по согретому верой детству и семейной идиллии периодически накатывала на Добролюбова, выливаясь в пронзительные автобиографические стихи, например «В церкви» (1 апреля 1857 года):

 
Гимнов божественных пение стройное
Память минувшего будит во мне;
Видится мне мое детство спокойное
И беззаботная жизнь в тишине.
 
 
В ризах священных отец мне мечтается
С словом горячей молитвы в устах;
Ум мой невольно раздумьем смущается,
Душу объемлет таинственный страх.
 
 
С воспоминаньями, в самозабвении,
Детскими чувствами вновь я горю…
Только уж губы не шепчут моления,
Только рукой я креста не творю{118}
 

Ироническая концовка, нивелирующая воспоминания детства, явно навеяна лирикой Генриха Гейне, которой Добролюбов страстно увлекся как раз в самом начале 1857 года (об этом речь пойдет далее). Ностальгия для потерявшего веру Добролюбова теперь целиком и полностью ассоциируется лишь с детством и семьей как таковыми; религиозность ушла и из картинки детства, оставив лишь внешние формы какого-то таинства, обряда, бессознательно воспринимаемого ребенком как нечто непонятное и загадочное.

Спустя три года после смерти отца, в августе 1857-го, Добролюбов пишет полноценное стихотворение, посвященное его памяти, которое органично вписывается в его новую интеллектуально-эмоциональную систему. Воспоминание об отце целиком связано с избавлением от иллюзий, с освобождением от догм и религиозных предрассудков, сковывавших душу ребенка. В основе текста лежат метафоры взросления и целенаправленного движения по пути жизни:

 
Благословен тот час печальный,
Когда ошибок детских мгла
Вслед колесницы погребальной
С души озлобленной сошла.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но без надежд и утешений
Я гордо снес мою печаль
И, без загробных обольщений
Смотря на жизненную даль,
 
 
На битву жизни вышел смело,
И жизнь свободно потекла…
И делал я благое дело
Среди царюющего зла…
 

Это в высшей степени характерный текст повзрослевшего Добролюбова, уже выпустившегося в июне 1857 года из института и готовящегося полностью посвятить себя литературно-журнальной деятельности. Память об отце предстает здесь в мифологизированном обличье императива борьбы со злом, как будто бы отец завещал сыну любым способом, на любой жизненной стезе заниматься освобождением других от догм и предрассудков. Добролюбов, скорее всего неосознанно, приписывает отцу те мысли и идеалы, которых он, судя по дошедшей до нас информации, не придерживался. Тем не менее большая часть сословия священников и их детей в середине XIX века воспринимала свое пастырское служение по-новому – как секуляризированную форму православия, нацеленную в первую очередь на общественное служение, исполнение социального долга, просвещение крестьян{119}.

Добролюбов в своих стихотворениях подхватывает риторику общественного служения: «благое дело» сочетает в себе церковнославянское прилагательное «благое» и существительное-сигнал «дело», характерное для демократической публицистики второй половины столетия. Редкое причастие «царюющее», встречающееся в литургических текстах, типично для неуклюжих строк Добролюбова и выдает в нем неловкого версификатора, больше озабоченного смыслом и содержанием, чем формой и гладкостью стиха. Не случайно финальные строки этого стихотворения часто цитировались в советское время и выносились на титульные листы его сочинений в качестве цитаты-визитки. Работа ради достижения социальной справедливости описана здесь как библейская эпопея борьбы добра со злом. Между тем Добролюбов-студент мыслил не только обобщенными символами.

В его сознании в эти годы существовали вполне конкретные и осязаемые образы социального зла. Напряженный, полный ненависти интерес к его носителям ярко проявился в коллекционировании слухов и сплетен и в сатирической поэзии.

Сатира и протест:
памфлеты, слухи, кружок

Первый год институтской жизни, судя по всем сведениям, прошел гладко: поначалу Добролюбов даже хвалил в письмах родным начальство и особенно директора института Ивана Ивановича Давыдова. Так, прося М. А. Кострова не верить «нелепостям», какие распространяет давний выпускник Главного педагогического, живущий в Нижнем, он писал, что не видит упадка института: «Директор наш И. И. Давыдов давно уже известен ученостью своей и трудами. Профессора – все славные и большею частью заслуженные, предметом своим каждый из них занимается, наверное, лучше какого-нибудь (фамилия зачеркнута. – А. В.)». Или Колосовским: «Директор очень внимателен, инспектор – просто удивительный человек по своей доброте и благородству. Начальство вообще превосходное и держит себя к воспитанникам очень близко». Или родителям, уже 9 января 1854 года, о слухах по поводу повышения Давыдова и переводе его в сенаторы: «…жаль будет лишиться такого просвещенного, неутомимо деятельного, заботливого и благородного начальника… Нет пределов его внимательности…»{120}

Конечно, было бы опрометчиво принимать все эти высказывания на веру без выяснения их контекста и прагматики. Дело в том, что в ранних письмах родным Добролюбов старался ретушировать все негативные моменты, которые могли бы заставить их беспокоиться за него или зародить в них мысль о неверном выборе. В такой логике жалобы на начальство или институтские условия оказывались в письмах близким просто невозможными, на что обращал внимание и первый их комментатор Чернышевский, когда писал, что Добролюбов не упоминал о скудости казенного питания и недоедании.

В то же время преувеличивать оппозиционность Добролюбова начальству в первый год учебы у нас нет никаких оснований. Студент был полностью погружен в учебу, налаживание связей с однокурсниками и полюбившимся профессором Срезневским, чтение, создание кружка единомышленников.

Разочарование Добролюбова в педагогическом институте, его профессорском составе и преподавании началось на втором году обучения, в конце 1854-го, уже после внутреннего перелома, драматически перевернувшего мировоззрение студента.

Главный педагогический институт с 1816 года готовил учителей для гимназий и принимал в основном разночинцев, большинство которых, в том числе Добролюбов, учились за казенный счет. Специализаций было две – историко-филологическая и физико-математическая. На каждом курсе учились 60 студентов, многие из них по окончании института отправлялись преподавать в училища и гимназии в самые разные уголки огромной империи. Мало кто из воспитанников института сделал завидную карьеру; известнее Добролюбова стал лишь учившийся на курс старше Дмитрий Иванович Менделеев.

Атмосфера в педагогическом институте, по воспоминаниям студентов, была удушливая, а уровнем науки и преподавания учебное заведение в те годы похвастаться вряд ли могло. Хотя в нем работали такие крупные ученые, как уже упомянутый Измаил Срезневский и историк Николай Устрялов, на экзаменах у которых Добролюбов получал «пятерки», это всё же не был передовой край российской науки. Директор института, член Императорской Санкт-Петербургской академии наук, известный филолог Иван Иванович Давыдов, прозванный студентами Ванькой, в 1830-е годы был перспективным историком словесности, но в 1850-е его филологические работы устарели, а консервативные взгляды и отсталая методология не вызывали у научного сообщества ничего, кроме усмешки. На старших курсах Добролюбов стал понимать это особенно отчетливо и постоянно иронизировал над уровнем лекций многих преподавателей. Сохранился, например, добролюбовский конспект лекций профессора С. И. Лебедева по русской словесности, в котором едко высмеиваются консервативные взгляды преподавателя на историю русской литературы{121}.

Невозможность получить в институте знания в желаемом объеме побуждала студентов самостоятельно искать их в книгах. Известно, что Добролюбов уже во время учебы читал запрещенные издания, например Герцена и Фейербаха. Сведения об этом просочились даже в Нижний через Галаховых – родителей мальчика, с которым занимался Добролюбов. Дядя Василий Иванович предупреждал племянника в письме от 13 мая 1856 года:

«Еще в прошлом годе Галахова говорила мне, что ты занимаешься непозволенными книгами, могущими тебе повредить, если это дойдет до начальства, что об этом тебе говорил Алексей Сергеевич, но что ты не отстаешь от этих дурных книг»{122}.

Добролюбов, конечно же, не встал на путь истинный – продолжал не только читать запрещенные книги, но и нарушать институтские правила внутреннего распорядка, протестуя таким образом против злоупотреблений институтского персонала.

В мемуарах добролюбовских однокурсников описано множество случаев неповиновения и бойкотирования недовольными студентами решений институтской администрации. Будущие учителя «бурлили», как бурлила вся общественная жизнь России с началом Крымской войны и особенно после смерти Николая I в феврале 1855 года. Для кружка Добролюбова история протеста началась в конце 1854-го, когда будущий критик сочинил жалобу на инспектора, объявившего студентам выговор за то, что они постоянно выкидывали окурки в печную трубу{123}. В последующие годы студенты неоднократно конфликтовали с начальством и лично с Давыдовым, протестуя против плохого питания (тухлой говядины и прокисшей капусты). Жалобы и петиции дошли даже до Петра Андреевича Вяземского, товарища (заместителя) министра народного просвещения. Михаил Шемановский описал в воспоминаниях, как тот, наконец, приехал в институт с ревизией как раз во время обеда, однако к «пробному обедному столику не подходил… делал стойки над мисками супу, но попробовать не решился»{124}. Ревизия не привела к улучшению быта студентов, Давыдов торжествовал.

Хотя Добролюбов и играл в этих историях ведущую роль, ему удавалось избегать личного противостояния с директором. Оно возникло по другому поводу. Первый зафиксированный конфликт с Давыдовым разгорелся в самом конце 1854-го – начале 1855 года, уже после роковых событий в жизни Добролюбова. В январе 1855 года весь институт был переполошен обнаружением сатирического стихотворения на юбилей Николая Ивановича Греча. Расследование привело к Добролюбову, которого обыскали и посадили в карцер. Только заступничество профессора Срезневского и С. П. Галахова, отца ученика Добролюбова, спасло его от исключения и более суровых мер. Взыскание ограничилось снижением годового балла по поведению{125}. Что же опасного было в сатире Добролюбова?



Автограф стихотворения «На 50-летний юбилей его превосходительства Николая Ивановича Греча». 1854 г. ОР РНБ

Судя по рукописной тетради, сатира на Греча – первое стихотворение, написанное в Петербурге, после почти годового перерыва. Сатирический тон и до этого возникал в ранних, юношеских текстах, но носил скорее характер иронии. Стихотворение же на юбилей Греча демонстрирует новый для Добролюбова тип сатиры – эпиграмматический, продолжающий традиции неподцензурной поэзии декабристов, эпиграмм Пушкина и текстов лондонской «Полярной звезды» Герцена. Можно предполагать, что поводом к сочинению сатиры стало объявление в газетах, сообщавшее о высочайшем разрешении императора праздновать пятидесятилетие литературной деятельности Греча.

Современному читателю трудно представить, почему для праздника требовалась санкция высшего лица государства, однако в середине XIX века в России только формировалась традиция отмечать даты, связанные с деятельностью писателей, ученых, композиторов; литературное поле только приобретало необходимую для подобных мероприятий степень автономии от политики; писатели, особенно здравствующие, только начинали восприниматься наравне с государственными мужами, достойными публичного чествования. Отмечали тогда лишь кратные десяти годам юбилеи – но не возраста, а профессиональной деятельности. Греч, видный литератор и журналист пушкинской эпохи, отмечал литературные полвека уже после того, как отгремел юбилей «дедушки» Крылова (1838) – первый, отпразднованный публично, поскольку вокруг автора знаменитых народных басен уже к 1830-м годам сложился настоящий культ. Затем должен был состояться юбилей Жуковского, но поэт, живший в Германии, отказался от чествований. Из литературных деятелей ушедшей эпохи едва ли не один Греч мог претендовать на такое торжество. Понятно, почему Добролюбов выбрал своей мишенью именно его.

Греч, начинавший литературную карьеру как издатель патриотического «Сына отечества» и автор первых в истории русской журналистики годовых обозрений русской словесности, составитель первой истории русской литературы (1822) и одной из самых популярных учебных хрестоматий, – безусловно, значимая фигура в истории русской культуры. Но таким он видится сегодня. Тогда же престарелый Греч воспринимался молодым поколением прежде всего как компаньон и соиздатель одиозного журналиста и писателя, осведомителя Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии Фаддея Булгарина, о чем Добролюбов и пишет в своем «пасквиле». Учебные пособия Греча к 1854 году, конечно же, устарели и давно были вытеснены более современными и методически продвинутыми хрестоматиями Алексея Галахова и многих других.

В каком-то смысле можно сказать, что Добролюбов стрелял из пушки по воробью, поскольку никто из крупных журналистов и писателей в 1854 году уже всерьез не воспринимал Греча и если толковал о нем, то с исторической точки зрения – как о литературном деятеле ушедшей эпохи 1810—1830-х годов. Агрессивность добролюбовского текста объясняется юношеским максималистским задором, стремлением выбрать наиболее удобный объект, легче всего поддающийся травле. Цели своей автор, безусловно, добился, потрафив как молодежи, так и профессорам. В сатире подвергалась сокрушительному уничтожению вся учебная, журнальная, критическая и литературная деятельность юбиляра, досталось ему и за немецкое происхождение, и за сотрудничество с доносчиком Булгариным, и за архаичные взгляды на словесность.

Если присмотреться к риторике добролюбовской сатиры, бросается в глаза ее русофильский пафос. Сознательно или бессознательно следуя декабристским куплетам против засилья немцев в русской армии, правительственных кругах, а главное – на троне, Добролюбов «нажимает» на эту тему, обострившуюся к середине 1850-х годов, особенно в связи с национальным подъемом во время Крымской войны:

 
Скажи нам, немец обруселый,
Что для России ты свершил?
Когда и в чем ты в век свой целый
Любовь свою к ней проявил?
 
 
В те дни, как русские спасали
Родную Русь от чуждых сил,
В патриотическом журнале
Ты лишь ругался или льстил.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Поляк [8] 8
  Имеется в виду Ф. В. Булгарин.


[Закрыть]
и немец, – вы судили
О русском слове вкривь и вкось –
И патриотами прослыли,
Хваля Россию на авось.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Твоя почетная известность
Решеньем тех утверждена,
Кому вся русская словесность
Есть незнакомая страна{126}.
 

Из сатиры совершенно очевидно, что все претензии Добролюбова сводятся в конечном счете к немецкому происхождению Греча: с самого начала, с 1812 года, его деятельность описывается как совершенно чуждая русским национальным интересам, потом неверная оценка Гречем Пушкина и Гоголя также оказывается производной от его иностранного происхождения, и т. д. Нельзя не заметить, что такое суждение о литературной деятельности Греча не просто исторически необъективно, но тенденциозно и предвзято. С тем же успехом можно было травить, например, в 1812 году М. Б. Барклая-де-Толли за его остзейское происхождение. В конце 1850-х Александр Герцен опубликовал в лондонском «Колоколе» серию статей «Русские немцы», где рассуждал в том же духе о засилье остзейских баронов в высших эшелонах российской политики, не говоря уже о самой императорской фамилии.

Таким образом, Добролюбов был не одинок в развертывании такой риторики. Это была тенденция, имевшая глубокие корни и сложные причины возникновения. Современные историки называют это «этнизацией национализма», имея в виду существенный сдвиг в восприятии и осознании интеллектуальной элитой России сущности и природы своей национальности. Если в 1820—1830-е годы на волне романтического национализма собственно этническая принадлежность автора или героя, чиновника или монарха была не так важна и уходила на второй план, в тень «духа нации», то к середине века, в короткий промежуток между Крымской войной и отменой крепостного права, в общественном сознании происходит резкий поворот в сторону подчеркивания более глубоких различий между великороссами, малороссами, белорусами, поляками, немцами и инородцами, населявшими огромную империю. Ярким примером поворота к «этничности» может служить критик Аполлон Григорьев, как раз в эти годы придумавший и пустивший в ход знаменитую формулу «Пушкин – наше всё». Но мало кто помнит, что цена рождения этой пророческой формулы была высока: Григорьев, до этого боготворивший Гоголя и ставивший его на первое место в русской литературе, в 1854 году, под влиянием национального подъема в связи с Крымской войной, вдруг пересмотрел свои взгляды и начал критиковать Гоголя за «хохляцкое» происхождение и провинциальность взглядов. Именно в таком идейном ландшафте рождалась пушкинистская формула Григорьева – на волне отрицания малоросса Гоголя и признания «русскости» и «всемирности» Пушкина (отсюда – прямая дорога к Пушкинской речи Достоевского 1880 года).

В русле этого широкого национального течения находится и стихотворение Добролюбова, если называть вещи своими именами – шовинистическое, так как этническое происхождение становится в нем инструментом для манипуляции мнением и дискредитации человека, безотносительно к его реальным поступкам и заслугам. Подчеркнем, что мы не пытаемся оправдать Греча; речь идет о том, какую риторику использует Добролюбов и какова логика дискредитации адресата его сатиры.

Другие сатирические стихотворения Добролюбова 1855–1856 годов (именно в этот период он, «ожесточенный» и озлобленный, пишет почти исключительно политическую сатиру) насыщены ксенофобской риторикой. Так, сатира на смерть Николая I «18 февраля 1855 года» по той же схеме обвиняет покойного императора, что он, «немецкое отродье», грабил Русь и «немцам передал на жертву наш народ». Здесь, очевидно, имеются в виду не реальные «немецкие» немцы, а остзейские (прибалтийские) бароны, занимавшие высокие административные посты.

Но грехи, приписываемые поэтом Николаю, конечно же, не сводятся к его этнической принадлежности. Многие стихотворения этих лет рисуют конкретную картину социального зла, которое должно быть уничтожено. В первую очередь это неограниченная самодержавная власть, которая кодируется Добролюбовым как «тиранство» (в том же стихотворении на смерть Николая I):

 
Не правь же, новый царь, как твой отец ужасный,
Поверь, назло царям, к свободе Русь придет.
Тогда не пощадят тирана род несчастный
И будет без царей блаженствовать народ{127}.
 

Смысл этих строк, как и сатиры Добролюбова в целом, двойствен. С одной стороны, сатирик призывает вступающего на престол Александра II не повторять ошибок отца и провести реформы, с другой (и тут поэтическая логика «проседает») – рисует смену власти, не поясняя, впрочем, каким образом она должна произойти. В ходе переворота царская семья должна погибнуть, но о том, как это произойдет, говорится неясно, с использованием неопределенно-личной формы глагола – «не пощадят» (кто? почему?). Такой же туманный сценарий освобождения от тиранства начертан в «Думе при гробе Оленина» (1855):

 
О Русь! Русь! Долго ль втихомолку
Ты будешь плакать и стонать
И хищного в овчарне волка
«Отцом-надеждой» называть?
 
 
Когда, о Русь, ты перестанешь
Машиной фокусника быть?
Кода проснешься ты и встанешь,
Чтобы мучителям отмстить?
 
 
Проснись, о Русь! Восстань, родная!
Взгляни, что делают с тобой!
Твой царь, себя лишь охраняя,
Сам нарушает твой покой.
 

Здесь нет никакой политической конкретики – только тираноборческая риторика, почерпнутая из вольнолюбивой неподцензурной поэзии Радищева, Пушкина, декабристов, Николая Огарева и Петра Лаврова.

Второй объект сатиры – крепостное право. «Дума при гробе Оленина» рисует многовековую историю рабства на Руси, которое, согласно поэту, зародилось с самого призвания Рюрика и продолжается в ужасных формах до сего дня.

Третий постоянный объект – социальное неравенство, нищета и нежелание богатых улучшать положение бедных. Об этом – стихотворение «Перед дворцом», переделанное позже в зарисовку «Встреча». Его лирический герой встречает нищего мальчика, которого обогревает любовью, но по своей бедности ничем не может помочь горемыке, а между тем по соседству, во дворце, продолжается царский пир.

Наконец, последний наиболее частый объект добролюбовского обличения – идущая тогда Крымская война и военные амбиции России. Антивоенной риторикой пронизаны сатиры «Газетная Россия» и «Не гром войны…», написанные в 1855 году, в переломный момент кампании, после сдачи Севастополя и зарождения в общественном сознании критического (взамен ультрапатриотического) восприятия войны и действий правительства. В этот момент Добролюбов перепевает «Поэта и гражданина» Некрасова с его диалектикой любви и ненависти, утверждая:

 
Не буду петь я нашу славу,
Победы наши величать…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не льстивый бард, не громкий лирик,
Не оды сладеньких певцов,
А вдохновенный, злой сатирик,
Поток правдивых, горьких слов
Нужны России. Пусть увидят
Ее чужие и свои,
И пусть, оставив ненавидеть,
Жалеют с горестью любви.
 

По мнению автора, милитаристские интересы ставятся заведомо ниже необходимых реформ, провозвестником, а затем летописцем которых должен стать поэт-гражданин.

Как показали советские исследователи, политическая лирика Добролюбова вышла за пределы педагогического института и разошлась в списках, несколько стихотворений были напечатаны в лондонских изданиях Герцена. Собственно литературное ее значение чрезвычайно скромно. По сути, тексты свидетельствуют только о радикализации политических взглядов их автора, его склонности к пропагандистскому жанру и посредственных версификаторских способностях. Страсть к политической сатире через несколько лет будет реализована Добролюбовым в «Свистке» – сатирическом приложении к «Современнику», где она станет более завуалированной, а порой и изощренной.

Пока же следует обратить внимание на другой политический пласт жизни Добролюбова середины 1850-х годов, который может много сказать о том, как наш герой постепенно двигался с периферии в центр литературной и политической жизни страны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю