412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Вдовин » Добролюбов: разночинец между духом и плотью » Текст книги (страница 3)
Добролюбов: разночинец между духом и плотью
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:11

Текст книги "Добролюбов: разночинец между духом и плотью"


Автор книги: Алексей Вдовин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

Добролюбов старался бесстрастно передавать собственные ощущения от встречи с митрополитом, которая произошла на почтовой станции, куда архиереи выехали встречать Иеремию. Оказалось, что и голос, и манера, и благообразный внешний вид преосвященного – всё произвело на юношу самое благоприятное впечатление, которое он и перенес на бумагу. Заметим, что «исследование» имеет явно мемуарно-литературный характер: Добролюбов передает облик иерарха художественно, в диалоге, имитируя его речь, в гоголевском ключе (в это время он много читал Гоголя). Далее Добролюбов передает слышанные за обедами разговоры Иеремии и его резкие шутки в адрес ректора духовной семинарии: митрополит ругал малороссов, как будто забыв, что и ректор малоросс. Для Добролюбова-психолога преосвященный – «находка»; так он резюмирует, получив известие, что Иеремию переводят в другой город.

Записи о митрополите обрываются, как обрывается и психологическое исследование. Однако зерно психологического и, что важнее, аналитического подхода к любому факту, лицу или событию уже брошено в благодатную почву. Уже через год дневники Добролюбова будут представлять собой впечатляющую смесь сомнений в вере, страстного желания истово верить и любовных страстей, охвативших шестнадцатилетнего юношу.

Не менее важным проявлением тяги к беспристрастному исследованию разных феноменов жизни стало собирание Добролюбовым нижегородского фольклора. Еще в 1849 году он записал 152 пословицы, а к моменту отъезда в Петербург их количество составляло уже полторы тысячи{45}. Первичная цель заключалась в том, чтобы дополнить уже существующие собрания Буслаева и Снегирева пословицами, которые Добролюбов не обнаружил в книгах. Пословицы записаны в тщательно разлинованных табличных столбиках, систематизированы и напоминают графически безупречным оформлением реестры читанных Добролюбовым книг.

Параллельно Добролюбов записывает с голосов знакомых народные песни, что оказывает заметное влияние на его поэтический опыт. В 1850–1851 годах он одновременно собирал песни, внимательно читал стихотворения Кольцова и сочинил несколько текстов, интонационно и ритмически подражавших знаменитым кольцовским песням. Наконец, еще перед отъездом в Петербург Добролюбов задумал энциклопедический труд «Материалы для описания Нижегородской губернии в отношении историческом, статистическом, нравственном и умственном». Из всеобъемлющего плана этой, надо думать, многотомной книги было реализовано только начало – составлена библиография из 471 названия{46}.

В это время Добролюбову было всего 15–16 лет, но уже тогда он ощущал в себе призвание будущего этнографа или академического ученого, что органично сочеталось с идеей мирского аскетизма – служения общему благу. О карьере литературного критика он тогда, разумеется, не помышлял, хотя и постоянно дотошно анализировал поэтические опыты однокурсников и даже написал нечто вроде первой критической статьи – разбор стихотворений своего приятеля Митрофана Лебедева{47}.

Еще раз подчеркнем, что с юношеских лет в характере Добролюбова проявились и быстро развивались критическое мышление, рефлексивность, способность ставить всё под сомнение – черты, без которых он не мог бы состояться как влиятельный литературный критик. Недавние работы историков культуры, исследовавших проявления в России сомнения в вере и вытекающих из него атеизма и нигилизма, показывают важность самой ситуации сомнения для развития интеллектуальной культуры и мышления, характерных для русской интеллигенции{48}. Совсем еще юный Добролюбов не только писал семинарские аттестационные рассуждения (аналог современных школьных сочинений), сохранившиеся в его домашнем архиве, но и довольно рано пробовал себя в жанре рецензии, критической статьи, в котором было модно дебютировать в предшествующем литературном поколении. Виссарион Белинский, Александр Герцен, Василий Боткин, Тимофей Грановский, Валериан Майков – вот те «люди сороковых годов», которые входили в литературу и обретали популярность именно через рецензии и критические статьи.

Первая любовь

Летом 1852 года в эмоциональной жизни Добролюбова произошли два значимых события – он испытал сильные чувства к двум людям: Феничке Щепотьевой (дочери чиновника особых поручений при нижегородском губернаторе и редактора «Нижегородских губернских ведомостей») и Ивану Максимовичу Сладкопевцеву (1825–1887), своему семинарскому преподавателю.

Семья чиновника Александра Ивановича Щепотьева некоторое время снимала комнаты в доме Добролюбовых, и шестнадцатилетний юноша имел возможность регулярно общаться с его дочерью Феней. Симпатия к двенадцатилетней девочке с «прекрасными глазами», судя по всему, возникла еще в 1850 году, постепенно росла и только в 1852-м была им осознана. По воскресеньям подростки бегали вместе в саду, играли в карты («в дурачки»), пили чай. Но очень скоро, в сентябре, Щепотьевы съехали от Добролюбовых и общение прервалось. После этого имя Фенички исчезает из дневников юноши, и о ее дальнейшей судьбе ничего не известно.

Зимой 1851/52 года в жизни Добролюбова появляется Иван Максимович Сладкопевцев. Недавний выпускник Петербургской духовной академии был всего на 11 лет старше своего подопечного и преподавал в Нижегородской семинарии латынь всего год – с ноября 1851-го. Этого времени хватило, чтобы учитель поразил своего воспитанника: «Что-то особенное привлекало меня к нему, возбуждало во мне более нежели просто привязанность – какое-то благоговение к нему»{49}. Сладкопевцев полностью соответствовал представлениям Добролюбова об идеальном профессоре – «брюнет, из Петербургской академии, молодой, благородный и умный»{50}. Среди педагогического состава Нижегородской семинарии таких было мало. Судя по всему, преподаватель сразу же разглядел способности тщеславного юноши и оказывал ему особое расположение – наставлял, как лучше читать по-латыни и в чем состоит искусство хорошего перевода, помогал на экзаменах, как вспоминал сам Добролюбов в письмах 1853 года, адресованных любимому педагогу.



Семинарское сочинение Добролюбова на латинском языке.
Между 1851 и 1853 гг. OP PHБ

Хотя чувства Добролюбова к Феничке и Сладкопевцеву совершенно различны по природе, словесная и риторическая форма их выражения в дневниках поразительно схожа. Добролюбов описывает свою привязанность к Сладкопевцеву, как будто речь идет о сильной платонической страсти к женщине. А любовь (или влюбленность) к Феничке также подается как страсть, но уже плотская.

«С пламенной ревностью» Добролюбов стремился познакомиться ближе со Сладкопевцевым, а когда, наконец, это свершилось, начал томиться, как робкий любовник, не решаясь беспокоить наставника. В ту же пору (в августе-сентябре) Добролюбов переживал страсть к Феничке: 2 сентября на прогулке он «страстно, с каким-то ожесточением – надо говорить правду» – поцеловал ей руку, которую она не отняла{51}. Октябрьские и ноябрьские записи отражают нарастающее томление Добролюбова. Он отмечает в дневнике: «Ревную и, следовательно, люблю, люблю глубоко, хоть и не пламенно, потому что это не в моей натуре». В той же записи от 9 ноября 1852 года видно, что рассудок Добролюбова отрезвляет его влечение: «…полюбить меня она не может, жениться на ней мне невозможно, обольстить ее не могу, насиловать в исступлении страсти… но уже это верх безумия во всех отношениях. Насильно…» И через полстраницы снова о воображаемом насилии: «Просто овладеть – хоть бы возможно было – совместно, жалко, грустно, не смею… Она возбуждает во мне такое чистое чувство! <…> А между тем я не могу, да и не хочу, противиться моему страстному увлечению и отдаюсь ее прелестям без всяких определенных намерений»{52}.

Пробудившееся половое влечение и томление в дневниковой записи от 9 ноября 1852 года достигают кульминационной точки; больше мы не встретим в документах Добролюбова упоминаний о Феничке. Через два дня, 11 ноября, ее из сердца Добролюбова, кажется, полностью вытесняет Сладкопевцев, которого переводят из Нижнего в Тамбов. От этого известия Добролюбов приходит в ужас: «Я страдаю, и еще как страдаю, тем более что мне этого нельзя ни перед кем высказывать: все станут смеяться. <…> Я теперь наделал бы черт знает что, весь мир перевернул бы вверх дном, выцарапал бы глаза, откусил бы пальцы тому негодяю, тому мерзавцу, который подписал увольнение Ивану Максимовичу». Чувство к Сладкопевцеву описывается Добролюбовым с помощью тех же слов и фигур речи, какие обычно служат для описания любви к женщине: «Я никогда не поверял ему сердечных тайн, не имел даже надлежащей свободы в разговоре с ним, но при всём том одна мысль – быть с ним, говорить с ним – делала меня счастливым, и после свидания с ним, и особенно после вечера, проведенного с ним наедине, я долго-долго наслаждался воспоминанием и долго был под влиянием обаятельного голоса и обращения»{53}.

Именно в этот момент Добролюбов напишет о себе наиболее проникновенные и проницательные слова, которые лучше суждений любых исследователей определяют сущность его натуры и могут быть названы лейтмотивом всей его короткой жизни, а вместе с тем – и нашего жизнеописания:

«Я рожден с чрезвычайно симпатическим сердцем: слезы сострадательности чаще всех вытекали, бывало, из глаз моих. Я никогда не мог жить без любви, без привязанности к кому бы то ни было. <…> И еще считают меня за человека хладнокровного, чуть не флегматика!., тогда как самые пламенные чувства, самые неистовые страсти скрываются под этой холодной оболочкой всегдашнего равнодушия»{54}.

Платоническая, интеллектуальная любовь Добролюбова к наставнику, конечно же, не уникальна и напоминает о распространенном в XIX столетии типе мужской привязанности, «наслаждении дружбы» – между учителем и учеником, товарищами, однокурсниками. Похожие чувства старший друг Добролюбова Чернышевский питал к своему другу и наставнику Василию Лободовскому{55}. Однако письма Добролюбова, адресованные Сладкопевцеву, риторикой поразительно напоминают любовные: они писались порциями, но не отправлялись, а были посланы значительно позже, когда отправитель справился со своими чувствами (чтобы адресат не видел «пылающего лица моего… дрожащего моего голоса»). Добролюбов рассказывал, как долго искал случая заговорить с объектом своего интереса. Когда же это произошло, он «вдруг исполнился какого-то восторга и, кажется, чрезвычайно поглупел и растаял». Сладкопевцев очень быстро стал кумиром молодого семинариста: «Я слушал Вас, смотрел на Вас с такою искреннею и сильною любовью, Ваша радость и грусть так действовали на меня, Ваше счастье было для меня так дорого, и я так жадно хотел бы чем-нибудь ему способствовать, что поистине никакой друг не мог бы более любить своего друга»{56}. Кажется, этот тип отношений Добролюбов воплотит позже в своем пиетете к Чернышевскому, а страстность, не нашедшая отклика у Фенички, найдет себе выход через четыре года в одном петербургском доме.

«Обожествление» Сладкопевцева, помимо прочего, наводит на мысль, что юный Добролюбов нашел в учителе то, чего не мог дать ему отец, – поведенческий образец. Хотя Александр Иванович и сформировал у Николая культуру чтения и этический стержень, представления священника об идеальной для сына церковной стезе очень быстро разошлись с чаяниями юного Добролюбова. Можно предполагать, что, когда он увидел и услышал Сладкопевцева, решилась его судьба: он начал мечтать об отъезде в Петербург.

«Копи копейку»

Описанная выше картина счастливых, проведенных в достатке детства, отрочества и юности всё же не так безоблачна, как может показаться на первый взгляд. Отношения Добролюбова с отцом складывались не идеально. Александр Иванович, судя по красноречивым записям сына в дневнике 1852 года, был человек рачительный, домовитый, целеустремленный и весьма честолюбивый. Когда на Новый год из усадьбы Добролюбовых сбежала корова, отец три часа спокойно и методично (лучше бы запальчиво и гневно, замечает сын) корил его за «нерадение», невнимательность к родителю, нежелание проникнуться хозяйственными делами и погруженность в чтение, а в придачу обозвал «дураком» и даже «негодяем»: «Все твои науки никуда не годятся, если не будешь уметь жить. Умей беречь деньгу, без денег ничего не сделаешь… надо уметь… приобретать их»{57}. Отец гоголевского Чичикова наставлял сына в том же духе: «Больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете». Конечно, Александр Иванович Добролюбов, человек образованный и эрудированный, говорил это в сердцах, в порыве уныния и раздражения, однако между его словами о накоплении и праведными делами, которых ожидают от священника, на самом деле нет такого разрыва, который им мог бы приписать склонный к контрастам современный читатель.

Сын отмечал, что не в первый и не в последний раз слышал эти упреки. В чем здесь дело? Как совместить образ уважаемого паствой священника, преподавателя с его меркантильными призывами? Совершенно очевидно, что противоречие существует, только если мы понимаем логику жизни священника упрощенно, в виде жесткого противопоставления двух типов поведения – безукоризненной добродетельности и нарушения догм и официальной риторики.

Для лучшего понимания логики Александра Ивановича нужно иметь в виду, во-первых, его положение должника: из-за постройки нового дома он выплачивал проценты по займу и, надо полагать, постоянно думал о том, как увеличить доходы и сократить издержки. Во-вторых, Добролюбов-отец, конечно же, не был врагом просвещения и чтения, но скорее придерживался принципов «мирского аскетизма» – системы представлений, во многом определявшей повседневную жизнь всё большего числа священников середины XIX века. Мирской аскетизм предполагал неустанный труд на пользу своей семьи и общего дела, борьбу с собственной ленью, терпение и смирение в быту, подчинение эмоций разуму{58}. Александра Ивановича, очевидно, беспокоили непрактичность сына, его чрезмерная погруженность в книжный мир в ущерб конкретным практическим навыкам, которые (помимо чисто книжного знания) могла дать семинария, а главное – некоторое небрежение тем опытом, что мечтал передать ему отец.

Судя по истории с коровой и увлечению Сладкопевцевым, в начале 1850-х годов сын не тянулся к отцу в той мере, как рисовало воображение последнего. Думается, что именно из-за постепенного усиления этой холодности и скрытности в отношениях с отцом Добролюбов будет укорять себя в дневнике «Психаториум» за непочтительность к родителям, а после знакомства со Сладкопевцевым перенесет все свои симпатии на семинарского наставника, который, таким образом, невольно примет на себя немалую часть «отцовских» функций.

Симптоматично, однако, что в 1850 году, читая русский перевод романа Жорж Санд «Грех господина Антуана», Добролюбов в конфликте между отцом и сыном принял сторону скептика, практика и крепкого фабриканта Кардонне-отца, а не его романтичного и исповедующего утопические идеи о всеобщем братстве и равенстве сына Эмиля{59}.

«Психаториум»: вера и сомнение

Об интимных дневниках и их роли знакомые Добролюбова узнали рано. Однажды, когда Николай был вызван к своему любимому профессору Сладкопевцеву, он забыл в классе тетрадку, которая была обнаружена его товарищами. Добролюбов после этого целую неделю оставался дома, не ходил на уроки, а когда появился, чувствовал себя очень неудобно перед одноклассниками, которые, впрочем, словно угадывая будущую литературную силу, щадили его неловкость и авторскую щепетильность{60}.

Трудно сказать, какие именно отрывки попались на глаза семинаристам, но сегодня мы уже не располагаем наиболее откровенными страницами, уничтоженными Чернышевским после смерти друга. Тем не менее несколько страниц «Психаториума» – ежедневных записей весны 1853 года – дошли до нас и считаются свидетельством беспрецедентного в текстах Добролюбова и других разночинцев препарирования собственных пороков. С 7 марта по 7 апреля Добролюбов иногда по несколько раз на день записывает мельчайшие движения души и мысли, корит и упрекает себя в лености, бездушии, апатии, бездействии, сомнении, утрате веры и еще многих других грехах.

Мало кто из его советских биографов удержался от соблазна видеть в этой исповеди яркий симптом утраты веры и нарастающий атеизм (редкое исключение – С. А. Рейсер, осторожно предположивший, что если это и свидетельство, то, напротив, отчаянного желания спасти свою веру).

На самом деле, если смотреть на «Психаториум» непредвзято и со знанием религиозных практик того времени, состояние Добролюбова объясняется гораздо проще. Это классический случай исповеди верующего человека. Более того, традиция вести дневник ежедневных самонаблюдений в европейской религиозной культуре издавна поощрялась и считалась, особенно в масонской среде, шагом в приближении к Богу. Например, в 1771 году был опубликован «Секретный дневник наблюдателя за самим собой» знаменитого богослова, писателя и автора физиогномики Иоганна Лафатера, содержавший записи всего за один месяц, но фиксировавший мельчайшие движения души{61}. Такой дневник и такие сомнения не свидетельствуют об утрате веры, а наоборот, указывают на силу религиозного чувства{62}:

«В эти великие часы даже возникло во мне несколько раз сомнение в важнейших истинах спасения, и при всём этом похоть плоти также не оставляла меня. Это всё было во храме Божием, и вот новый грех – презрение святыни»{63}.

И так во всём «Психаториуме». Это совершенно нормальная логика верующего человека, заботящегося о чистоте веры и о спасении своей души. В том же дневнике, но чуть ниже, содержатся признания, подтверждающие, что ослабление веры и ее потеря произойдут с Добролюбовым через год, в 1854-м, когда он лишится сначала матери, а потом отца. Так, на Пасху 19 апреля он записывает: «Я не воспитал в себе чувствительность сердца, но в этот день я почему-то очень живо чувствую радость духовную, внутреннюю…»{64}

Конечно же, Добролюбов был не обычным прихожанином, который не задумываясь исполняет обряды и не вникает в колебания собственных настроений, но крайне рефлексивным и сомневающимся верующим. Нижегородские знакомые еще в конце XIX века сохраняли о нем память как «о человеке в высшей степени религиозном»: «Он строго соблюдал праздники и обряды, постился в среду и пятницу и мучился совестью, когда иногда товарищи обманом заставляли его нарушить пост. <…> В классе в начале и в конце урока полагал на себе истово крестное знамение. Перед экзаменами прикладывался к иконам в разных церквах города». Священник Сахаров рассказывал Кудринскому, как Добролюбов шел в класс: выходя из дому, останавливался и прежде всего молился на свою приходскую Никольскую церковь. Выйдя затем на Покровку, он поворачивался лицом к Покровской церкви и опять молился. Пройдя несколько шагов, крестился на видневшуюся вдали Варварскую церковь. Через несколько шагов снимал картуз пред Благовещенским собором. Поравнявшись с Тихоновской церковью, молился на ее дальние главы. И, наконец, стоя на крыльце семинарии, поворачивался к главам кафедрального собора{65}.

В семинарских сочинениях, которые сохранились в большом количестве, Добролюбов также оставался в русле догматического православия, а не выбивался за его рамки, как казалось советским исследователям. Когда он критиковал излишне рьяный клерикализм или пытался выразить в сочинении свои современные представления, например, об устройстве материального мира, преподаватели отчеркивали на полях эти мысли и советовали убрать их{66}. А. С. Митропольский даже увидел в некоторых сочинениях Добролюбова ростки материализма и атеизма{67}, но на самом деле это были вполне расхожие научные представления того времени, циркулировавшие в том числе в среде духовенства, которая не целиком была столь архаичной и мракобесной, как выставлялась в советских работах. Упомянутый нами идеал секулярного аскетизма, императив социального «спасения» и исправления нравов был характерен для «авангарда» духовенства уже в 1850-е годы, и сочинения Добролюбова нужно рассматривать именно в таком контексте.

Примечательно, что параллельно с переживанием тягостных религиозных сомнений Добролюбов проявлял пристальный интерес к коллекционированию суеверий и народных поверий (собрал 380 штук!). Одновременно он выписывал важные лично ему цитаты из богословских сочинений. Характерный пример отмечен Б. Ф. Егоровым: в 1852 году Добролюбов выписал из труда «Иудейские письма», опровергающего критику Библии Вольтером, фрагмент о химических реакциях, которые, с точки зрения химиков XVIII века, подтверждали ветхозаветный рассказ о сожжении золотого тельца{68}.

Зерна сомнения, постоянно дававшие всходы в душе Добролюбова, отнюдь не означали, что его переживания непременно закончатся полной утратой веры и переходом к атеизму. В интеллектуальной истории 1840-х годов, в кружках западников и петрашевцев, были самые разные случаи, когда сомнение в существовании Бога становилось доминирующей идеей и могло приводить к атеизму.

Если бы Добролюбов не остался сиротой с семерыми братьями и сестрами, возможно, его интеллектуальная траектория оказалась бы менее крутой.

Мечта об университете

В биографиях Добролюбова часто можно встретить весьма опрометчивое суждение, что его отказ продолжить образование в Санкт-Петербургской духовной академии и переход в Главный педагогический институт был шагом радикальным, идущим вразрез с рутинными практиками духовенства, ориентированного якобы на проторенные пути и преемственность карьеры. Однако еще в 1898 году Ф. А. Кудринский обнаружил в архиве Нижегородской семинарии рассылку из Петербурга. По соглашению со Святейшим синодом Главный педагогический институт, нуждаясь в абитуриентах, рассылал по провинциальным семинариям «рекламу». Их воспитанникам, чувствующим в себе педагогическое призвание, предлагалось после окончания семинарии направиться прямиком в светское учебное заведение. И многие выпускники охотно соглашались, подавая прошение на выход из духовного звания{69}. Они становились разночинцами – людьми, юридически вышедшими из одного сословия, но не вступившими в другое. Таким образом, решение Добролюбова отказаться от церковной карьеры и расстаться с духовным сословием не было экстраординарным и уникальным для 1850-х годов – напротив, оно отражало давно набиравшую силу тенденцию секуляризации духовенства и его попытки выйти за пределы сословия, чтобы осуществить по-новому понимаемое предназначение – служить обществу. Современный историк духовенства приводит массу такого рода примеров, подтвержденных статистикой: 14–29 процентов выпускников семинарий выходили из духовного звания, чтобы приложить свои силы в университетах, журналистике, земской работе{70}.

Едва ли не первое упоминание мечты о светском образовании встречается в дневниковой записи, сделанной Добролюбовым 16 января 1852 года, когда он узнал, что его знакомый Н. А. В. (инициалы не расшифрованы) уехал из Нижнего поступать в университет. Впечатление от этой новости явно было усилено знакомством со Сладкопевцевым, воплощавшим для Добролюбова идеал профессора со столичным образованием. При этом молодой Добролюбов трезво оценивал свои знания, сокрушаясь, что препятствием поступлению может стать слабое владение языками – греческим и немецким. Французского в тот момент он не знал вовсе{71}.

Через год, в январе 1853-го, Добролюбов – видимо, столкнувшись с сопротивлением отца, – рассуждает о том, что проще поступить в Духовную академию, так как обучение в ней обойдется на тысячу рублей серебром дешевле, чем в университете (родители, выплачивавшие долг за постройку дома, не смогли бы посылать сыну такую сумму). В итоге Александр Иванович подал прошение ректору семинарии, чтобы тот одобрил поступление его сына в Петербургскую духовную академию. Николай смирился, особенно после того, как это решение поддержал его кумир Сладкопевцев.

Мечты об интеллектуальных радостях столичной жизни захватывают воображение и тщеславие Добролюбова: «…на первом же плане стоит удобство сообщения с журналистами и литераторами». Посылавший стихи и статьи в журналы «Москвитянин» и «Сын отечества» (заметим, посылать в «Современник» или «Отечественные записки» ему не пришло в голову!), а также в «Нижегородские губернские ведомости», Добролюбов бредит славой: «Ныне я в своих мечтах не забываю деньги и, рассчитывая на славу, рассчитываю вместе и на барыши, хотя еще не могу отказаться от плана – употребить их опять-таки для приобретения новой славы»{72}. Эти записи свидетельствуют, что в 1853 году Добролюбов рассматривал как минимум две стези, которые могли надежно обеспечить его искомой славой: научно-академическую и литературно-журналистскую. Кудринский отмечал, что к перспективе педагогической деятельности Добролюбов в семинарии был не расположен, мечтал о карьере журналиста или профессора{73}. Похожим образом рассуждал за несколько лет до него и молодой Николай Чернышевский, приехавший из Саратова в Петербургский университет и через какое-то время начавший писать для именитого журнала «Отечественные записки».

В конце июня 1853 года, заняв по итогам экзаменов первое место среди семинаристов своего курса, Добролюбов вышел из высшего отделения Нижегородской семинарии и 4 августа выехал в Петербург{74}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю