Текст книги "Понтий Пилат. Психоанализ не того убийства"
Автор книги: Алексей Меняйлов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 53 страниц)
глава XV
«…и дала также мужу своему…»
«И дала также мужу своему…»
Точно! Дала!
Вернее, что весьма важно, передала …
Эти слова о сокровенной первооснове трагических взаимоотношений мужчины и женщины Киника поразили. Он держал первый свиток древнего Священного писания евреев – в греческом, разумеется, переводе, – который обнаружил на одной из полок Хранилища. (Да, Киник по-прежнему перебирал свитки с записями о богах Власти, надеясь в них найти ответ о причинах совершённого против Пилата преступления.)
Начало этой рукописи было в общем-то обычное – про сотворение мира из первоматерии. То, что всё ныне существующее, включая и покой, сформировано из протоматерии именно в семь дней, Киник знал и прежде – из других источников. Знал он и о порядке сотворения – вода, свет, живые создания, люди. Но о первопричине разрушительных странностей во взаимоотношениях супругов Киник догадывался только смутно, а вот теперь он обнаружил и эту часть сокровенного знания – в предельно символической форме!
«И дала также мужу своему!..»
Всё, оказывается, сводимо к одному андрогину, первому и единственному – он пребывал в раю близости самого себя как двух половинок. Но он вознамерился уподобиться Богу-Создателю, за что Бог и разделил его на мужчину и женщину – и рай они утратили. В менее лаконичной форме история людей была известна каждому, получившему образование в риторской схоле – из диалогов Платона. Да, рая люди лишились из властолюбия. Но которая из двух половинок андрогина была в этом первой? Лучше сказать, ведущей?
«И дала также мужу своему. И он вкусил – тоже…»
Тоже!
Вот чего не хватало в рассказе Платона об андрогинах! Ну конечно же! Ничего абсолютно равного не существует, даже половинок: пусть незначительно, но одна от другой всё-таки отличается – и во властолюбии в том числе. Вот оно, новое знание: блаженство рая утрачивается по властолюбию начала именно женского!
Это больше чем знание – это логос. Ибо закономерность эта фундаментальна – она основа для дальнейших построений и осмыслений. Расследования преступлений в том числе.
А с веками всё только ухудшилось, и сейчас на власть в семье редко претендует один. Обычно – оба. Отсюда и кошмары нынешних семей!
Киники чаще других могли устоять от соблазна надеть хомут скверной семьи и в ней воспроизводиться в потомстве – для столь же ущербной жизни. Видимо, благодаря свободе от мук, порождаемых похотью самооправдания, киники и опередили все прочие философские схолы в осмыслении тайн взаимоотношений мужчин и женщин. Киников можно, вероятно, определить и так: это те, которые предоставили себя тому простому принципу, что смысл проводить время есть только с той женщиной, которая за это будет благодарна.
Благодарна по-настоящему. Ведь благодарность женщины часто лишь видимость, обман, игра – предваряющая всё те же поползновения к власти. Для гармонии же, открывающей путь к разговору, нужна не просто половинка от изначально Богом разделённого целого, но движение по одному пути – и притом узкому. Но сколь мало людей способны воспринять даже этот уровень истины! Потому повсюду такие семьи…
Киник вновь и вновь перечитывал строки о разделении Адама и Евы, которое и привело к тому, что воля Евы стала подчинена воле змея и ему, следовательно, уподобилась – а разве богини Рожаницы скифов, символы семейной жизни, изображаются не змееногими?! а сама Геката ниже пояса разве не змея?!
Киник сидел, задумавшись, над рукописью. Вряд ли это его состояние погружённости в себя можно было назвать чтением. В его уме вновь и вновь пытались соединиться и роль в жизни Пилата его жены, и её противоположность Эос, мечтавшей о Гиперборее; нежным дуновением ветерка приходило воспоминание об Эдеме, ощущение его возможности, и грусть неразделённого одиночества…
Сколько он так просидел, Киник не смог бы сказать – но долго. Что это было – забытьё, сон, грёза?..
– Я, верно, скоро вернусь в Кесарию, – услышал Киник голос Пилата. – Сразу по завершении Пасхи.
Киник поднял голову и увидел Пилата, уже сидевшего в кресле. Как он не услышал шума шагов его охраны и не заметил его прихода?
Выражение лица Пилата было странным.
– Пришёл попрощаться? – спросил Киник.
– Почти, – кивнул Пилат. – Похоже, я больше заглянуть сюда, в Хранилище, не смогу. Пасха, сам понимаешь…
– Давно пришёл?
– Порядочно.
В голосе Пилата слышалась нотка грусти, которую при желании можно было объяснить его предстоящим отъездом: прощание всегда печально, даже если цель пути кажется местом более привлекательным.
– Разве ещё не всё сказано? – спросил Киник. – Всё вроде бы ясно. Расследование завершено. Во всяком случае, осмыслены внешние сферы происшедшего.
О том, что уже сам брак Пилата – преступление, Киник пока сказать не мог.
Но зачем, зачем Пилат женился на Уне?! Зачем?!
Кто кого выбирал? Он ли Уну, или Уна – его?..
Если выбирала Уна, то Пилат – жертва, вина которого только в неспособности сопротивляться. Вина его – в отсутствии воли от такой жены бежать… Бросив всё. Всё?.. Нет, только вещи – эти игрушки-цепи для незрелых духом… Освободившимся же не нужно ничего – всё всегда при них…
Или – выбирал Пилат? В таком случае получалось, что в Уне и Пилат, и её любовник-«милашка» распознавали… блудницу! (Сейчас Киник размышлял как бы вместе с Пилатом, а именно на языке тех понятий, которые были привычны римскому гражданину, учившемуся у риторов хоть и понтийских, но во всём подражавших римским. Не мыслить же с ним образами скифских богов – чт`о они ему, полуримлянину?) Если выбирал Пилат, то у Уны, кроме жизни явной, во дворце, тем более должна быть жизнь тайная. А это – кварталы люб… кхе… того, что любовью называют только глупцы.
В таком случае многое становится закономерным. И эта засада, и объятия трупа, и даже выбор орудия убийства.
И насчёт жены-блудницы всё верно. Даже если Пилат с любовником её не выбирали, а только соглашались.
Впрочем, согласие – это тоже выбор.
Что до выбора, то разве всадник мог решать за патрицианку?
Нет, Пилат не мог выбирать!
Не мог!
Другой вопрос: почему она выбрала именно Пилата? Из многих – именно его?
Что это было – каприз?
Месть какому-нибудь из оставивших её любовников-патрициев?
Желание покинуть ограничивающий её родительский дом?
Кривлянье перед подругами?
Или нечто гораздо большее? Из области духа?
Если рассуждать, то только по-скифски: если Пилат борется за обретение судьбы, то, может, патрицианка в судьбе некоторых – соглядатай? Для подготовки согласившегося к объятиям трупа?..
Пилат прервал размышления Киника:
– Ясно… но не всё. Я бы хотел поговорить о… – Пилат замялся.
«О половинке, – догадался Киник. – Если что умному человеку может надоесть – по-настоящему – так это случайные женщины… И случайные жёны тоже».
– О женщинах, – наконец-то решился Пилат.
– Понимаю, – сказал Киник.
Прежде, до встречи с Пилатом, Киник полагал, что ищущие глубинных первооснов жизни возможны только в Скифии, да и то зимой, где-нибудь в засыпанном снегом жилище, рядом с огнём. После Платона даже в Греции философы избегали прикасаться к теме половинки: напоминание о её возможности у седовласых могло оживить боль и грусть несбывшихся смутных надежд, а у молодых смешливое непонимание. То, что разговор нёс освобождение от боли и грусти, плохо осознавали даже киники-греки. И на ж тебе, где нашёл собеседника – на юге провинции Сирия, в весенний месяц нисан!
Половинка?
Киник прекрасно понимал, что сейчас уместно только прощальное наставление. Прямое. Что ж, он так и поступит:
– Половинка – это часть Истины. Только так и никак иначе. Истины порождение, истины часть и истины продолжение.
– Понятно, – криво усмехнулся Пилат.
Оба молчали, обдумывая каждый своё: Киник пытался определить, что же понял Пилат, а Пилат – что мог иметь в виду Киник.
– Это всё? – наконец спросил Пилат.
– Всё.
– Понятно. Вернее… не совсем.
– Ты сам всё понимаешь. Только не решаешься произнести.
– Да, знаю, – вздохнул Пилат. – Половинка. Андрогины. Первомужчины. Первоженщины. Эйдос. Платона зубрили. Знаю. Но… не понимаю!
Да, Юпитер, защищая себя от поползновений протолюдей к власти, верно, не думал, на какие муки он их облекает, рассекая надвое. С тех пор людьми, хотя и оставшимися властолюбивыми, овладела страсть, как полагали поэты толпы, к новому наслаждению, которое заключалось в стремлении соединиться с как можно большим числом разделённых половинок – вдруг одна из них окажется своей? На самом деле ножки Афродиты вдруг оказывались змеями Гекаты, вино довершало всё.
– Не понимаю, – повторил Пилат. – А если что и понимаю, то только то, что я, пожалуй, произошёл от андрогина. – Пилат вздохнул и продолжил – А жена – нет. От кого только она? Получается, от протоженщины…
Пилат всё утро размышлял, что если бы было возможно появление женщины от протомужчины, то пристрастия любовника его жены были бы понятны. Но от протомужчины появление женщины невозможно. Тогда, получается, от протоженщины? Если вспомнить, с какой страстью Уна хлещет уличённых в связи с мужчинами служанок, – Пилат содрогнулся, – то в этом её обострённом интересе, действительно, угадывается нечто лесбийское… Это также объясняет её на ложе… пресность.
«Но как, как такое может быть возможно?! Что за жизнь вокруг меня? Возлюбленный жены – не мужчина, а пропускающие через себя за ночь десяток мужчин – не женщины? В чём же совершенство нашего созданного мира?»
Как бы угадывая мысли Пилата, Киник сказал:
– Но разве мы обязаны во всём безоговорочно верить Платону? В конце концов, он не смог дорасти до кинизма. Верно? Не смог. Так и в мудрости постижения взаимоотношений мужчины и женщины – здесь он тоже вряд ли достиг совершенства… По сохранившимся текстам Платона всё, заметь, уж слишком просто: в блудилища распутные женщины не могут не тянуться единственно потому, что им нужны мужчины, много мужчин, только потому, что они мужчины … Ну, а лупанарии? Этот своеобразный хоровод женщин, которые соприкасаются… этими… ну ты понял. Впрочем, я только с сегодняшнего дня стал нащупывать – но только нащупывать – объяснение происходящему лучшее, чем платоновское. Но как бы то ни было: какое-то пространство слов и идей для размышления ведь должно же быть?
– Согласен, – кивнул Пилат, имея в виду несовершенство Платона. – Его идея о платонической любви, счастье двоих без всякого вмешательства юного Эроса, мне кажется явно не истиной, а всего лишь отражением того, что он обыкновенный…
Киник попытался закончить фразу Пилата:
– Государственный муж!
Киник вовсе не смягчал казарменный выбор слова наместником, а только хотел обратить его внимание на сокровенные механизмы власти. Тем самым вновь предлагая побег.
Но намёк Киника Пилат понять не захотел.
– …пидор, – довершил-таки он мысль о Платоне.
И задумался. Затем вздохнул и сказал:
– Это совершенно нереально…
– Что?
– Найти свою половинку. Так много вокруг людей… Море. А когда в них всматриваться? Ведь к работе прикован, как к галерному веслу при атаке триеры… Гребу изо всех сил. Вздохнуть некогда, а не то что… искать. Нереально! – это были слова наместника.
– А что – реально? Что нож редкой работы да ещё с обломанным клинком вдруг оказывается в спинах сразу двоих людей? Это – реально? Однако ж оказался. Также есть в жизни много другого нереального, что, тем не менее, случается – и тоже строго закономерным образом.
– На словах – правильно. А на деле? Ты-то почему один?
Киник пожал плечами.
– Кто я, чтобы устанавливать времена и сроки?.. Есть события и встречи, от людей не зависящие. А прелюбодействовать – благодарю покорно. Хоть в кварталах красных светильников, хоть в браке со случайной женщиной. Тем более, что неженщиной. Не хочу. И не буду.
Наместник замер, а потом отстранился и нахмурился: ему захотелось понять слова хранителя так, будто тот позволил себе намекнуть, что он, наместник, с женщинами не состоялся – и остался ничтожным всадником.
Что-то в сидевшем напротив Киника человеке как будто переломилось.
Киник внимательно всматривался в помрачневшего Пилата. Странный он был сегодня от начала: хотя разговор достаточно мягкий – Пилата, а выражение лица – наместника Империи. Сейчас побеждает наместник. А кто победит позднее? Скажем, лет через десять?
– Но мы ведь расследование продолжаем? – вкрадчиво сказал наместник. – Итак, женщина – не женщина, а мужчина – не мужчина, а всего лишь элемент иерархии. Женщина – тоже. Своей, соответственно, иерархии. И всё это «не» тем не менее совокупляется. Прекрасное основание для расследования. Немудрено, что начальник полиции придёт к результатам противоположным… Ведь у него женщина – это женщина. И так далее. Хорошо. Что дальше?
Киник молчал. Какой прок говорить с наместником? Помочь можно только тому, кто и без того уже смог помочь себе сам…
Чтобы видеть, надо уметь распознавать в настоящем прошлое, сравнивать формы, проникать в суть, эти формы объединяющую.
Но Пилат явно ещё раб страстей, заставляющих в посмертную жизнь прошлого не верить.
– Что дальше… хранитель? – ещё более саркастически переспросил наместник.
Он потому злился, что об уходе, или о, выражаясь языком Киника, побеге Пилат задумывался и прежде. Бежать? Ночью, тайно, потеряв всё, возможно, даже с обнажённой головой?
Хорошо бы, но…
Уход от жены означал потерю слишком многого, по сути, всего, о чём он до женитьбы мог только мечтать… И всё это досталось ему разом… Да ещё жена – красавица, более того – патрицианка.
Почему она тогда, во время триумфа, обратила на него внимание? Сколько в легионе всадников, но что-то заставило её выбрать именно его!
Что?
Она ему пыталась объяснить, но получалось нечто несуразное: дескать он – в центре, а все остальные – вокруг. Потому и был заметен.
Это в строю-то он был – в центре?
На самом деле всё проще: любовь загадочна, да и много её… разной.
Да, она его и полюбила!
Как же она может быть не женщиной, если она – женщина? Ведь иначе он, муж, – не мужчина?
Это-то как может быть?
Какая чушь вся эта философия! Вся эта истина со всякими разными логосами!
Чушь!
Чушь!!
Чушь!!!..
Наместник посмотрел на перстень власти, силой которого можно было совершить столь многое.
Посмотрел – и закрыл глаза.
Во власти перстня было всю боевую мощь колонн римского легиона разом обрушить на порочный ночной Иерусалим – как в кошмарном сне всё стало бы вдруг кровь и ад.
Во власти перстня было послать бешено скачущие кавалерийские турмы на перехват караванов нечистых на руку торговцев – и многие их должники вознесли бы благодарственные курения богам небес.
Обладатель перстня мог в нижнем городе расчистить развалины, а прилегающие к нему кварталы, населённые доступными женщинами, превратить в благоухающий розовый сад, место встреч впервые влюблённых.
Или – насадить вокруг Иерусалима плодовые деревья, чтобы в их тени могли вести беседы мудрецы-платоны, постигающие наречённое ими Истиной.
Во власти перстня – всё.
Если им владеть. А смотрится он только на крепко сжатом кулаке – лучше после недавнего, неотразимого, как внезапная смерть, удара!
Разве не красиво: преторианское золото в потоке алой, уносящей жизнь крови?..
Крови человека, мертвеца, трупа.
Трупа?..
Наместник, торжественно вынося перстень чуть вперёд, решительно поднялся, тем давая понять нанятому им хранителю, что всё, пора.
Киник поднялся тоже. Ему хотелось сказать на прощание что-нибудь значимое, от чего-то предостеречь. Хотя он и понимал, что человек предостерегает себя прежде всего сам.
– Если женщина в семье властвует, то у неё есть тайная жизнь, – сказал Киник. – Это оборотная и непременная сторона власти. И она захочет дать также и мужу своему…
То, что Пилата не было, а был только наместник, следовало из того, что собеседник Киника от услышанного поморщился. Как от высказанной невпопад скабрёзности.
глава XVI
начальник полиции приговаривает– смерть!
– Сво-олочь! – начальник полиции с силой ударил кулаком по стене. – Убью гада!!..
Вновь и вновь перед его внутренним взором возникала темнота кварталов любви, красноватый отблеск светильника, поставленного на пол, обнажённый мужчина, его спина, покрытая капельками пота, и погружающийся в неё короткий легионерский меч…
Как ни обидно было начальнику полиции, однако присланного из Рима соглядатая ни допросить, ни заключить под стражу он не мог – по нескольким причинам.
Не мог уже хотя бы потому, что соглядатай был защищён имперским законом о римском гражданстве. В самом Риме соглядатай мог быть величиной ничтожной, подверженной всем политическим ветрам, но за пределами Великого Города, в особенности в таких захолустных провинциях, как Сирия, всякого римского гражданина приравнивали разве что не к богам – во имя поддержания авторитета Власти.
Кроме того, соглядатай был не просто безвестным государственным чиновником, действующим по раз и навсегда устоявшейся традиции, своеобразной разменной монетой, о которой по её утрате немедленно бы забыли, но, очевидно, доверенным лицом некоего рвущегося к власти патриция. Такие любое противодействие не то что против себя, но даже против своей клиентелы не прощают. Случись что с соглядатаем, и ему, начальнику полиции, поставят в вину враждебное отношение не лично к соглядатаю, не к чиновнику, не к римскому гражданину, но к стоящему за ним патрицию, к самому Риму, и – чего уж там! – к самим богам, волею которых Город городов был вознесён на вершину власти.
Бессилие закона против преступника, убившего любовника своей жены, начальника полиции выводило из себя. Закон – где твоя сила?! Разве удел убийцы – не гладиаторские казармы, освобождение от которых – только на пропитанном кровью песке арены?
То, что соглядатай в совершённом в квартале неотмщённых духов убийстве был виновен, начальник полиции теперь, после полученных признаний от верных рабов, не сомневался нисколько. Соглядатай явно потерял всякий стыд! Иначе, в сущности, быть и не могло: раз человек во власти дорос до ступени безнаказанности, то не совершать преступлений он просто не мог – не мог! – так, во всяком случае, подсказывал опыт многих поколений начальников полиции.
– Сволочь!!! – в который уже раз прохрипел начальник полиции и вновь ударил кулаком по белому мрамору стены.
Всё в этом мире держится на страхе.
Нет страха – нет и стыда, нет и повиновения.
А вот у римлян, когда они попадают в провинции, страх пропадает. А бояться почему-то должен только он, начальник полиции – того, что именно этого соглядатая и назначат новым начальником полиции. А кого ещё—если он так успешен в ночном городе?
Начальник полиции ещё крепче сжал кулаки.
Назначат? Соглядатая?
– Убью!
Способов убить – множество. В любом месте. Кто не знает, как это случается: идёт человек по людной улице или базару, оглядывается по сторонам, мимо спешат прохожие… Но вот вдруг он будто натыкается на невидимую стену и… судорожно прижав руки к груди, беззвучно хватая ртом воздух, загребая ногами, начинает оседать на землю. И к удивлению собравшихся вокруг прохожих, когда отведут обмякшие руки, выясняется, что они заслоняли рукоять небольшого кинжала. Кто и как – неизвестно; убийца уже успел раствориться в толпе – незамеченным…
«Как бы его прикончить? Получше? – размышлял начальник полиции. – Чтобы было хорошо – всем?.. И чтобы восторжествовала сама справедливость?.. Как?»
Начальник полиции прикрыл глаза.
Немедленно из темноты внутреннего зрения, которому начальник полиции, как и почти все, привык доверять, вновь, но на этот раз особенно отчётливо, выплыли знакомые очертания домишек кварталов любви. Узкие проходы, фигуры женщин, искусно полуприкрытые лёгкой тканью, скользящие тени выбирающих мужчин, танцующие языки пламени любовных светильников…
Вот пробирается и соглядатай… обычной в этих кварталах походкой – насторожённой. Каждая из оказавшихся на его пути женщин подаётся к нему, подаётся всем телом, чуть изгибаясь, так, чтобы взгляд её манил из-за плеча, взгляд восторженный, но в то же время робкий, – как бы стыдливо опущенные ресницы – именно это, как они полагают, мужчинам, собственно, и нравится…
Вот он минует один светильник и изгибающееся рядом в огненных отсветах тело, другой, у третьего спотыкается – любовные светильники в царстве любви помогают дорогу скорее потерять, чем найти.
Занятные эти светильники. Их изготовляли мастера из Египта под руководством жрецов Изиды. На окаймляющем пламя обруче, по размерам напоминающем головное украшение, по кругу располагалось тринадцать густо-красных стёкол. Стёкла были дороги: на их изготовление шло растёртое в мельчайшую пыль золото – ибо только оно, добавленное в расплав, придавало стёклам нужный оттенок. Стёкла на обруче не соприкасались – и когда пламя в светильнике от малейшего движения воздуха приходило в смятение, то вокруг начиналась пляска теней, как будто танцу отдавались люди, много людей, славящих как царицу любви ту, которая оказывалась под светильником. Что до цвета стёкол, именно благодаря им по телу царицы как будто текли кровавые пятна.
Вот соглядатай поражённо замирает в танцующих отблесках одного из светильников… и не оглядываясь – а напрасно! – ныряет в низкий проём, за опасно колеблющуюся лёгким порывом ветра занавесь входа… Гетера, прихватив с собой светильник, царственным шагом следует по предуготованному пути.
Скрытно на небольшом расстоянии следовавшая позади соглядатая тень останавливается – в ожидании. Через несколько минут тень оказывается уже у домика. Вот она уже вплотную у занавеси, из-за которой пробиваются красноватые отблески пламени поставленного на пол любовного светильника.
Прислушивается?..
Отбрасывающий тень ощупывает рукоять легионерского меча, спрятанного в складках тёмного, а потому неприметного в темноте плаща. Он готовится к тому, ради чего, собственно, и следовал за соглядатаем от самого постоялого двора – скрытно.
Ждёт?
Прислушивается к звукам любви?
Поглощён ими?
Подчиняется ритму, в котором, как в агонии, содрогается весь квартал?
Но вот наконец раздаются характерные звуки – вкушающий любовь уже почти ничего вокруг не замечает…
Ещё!
Ещё!..
Остаётся несколько мгновений – последних…
Ну!
Отбрасывающий тень на мгновение замирает, вырываясь из поглотившего было его ритма. Затем решительным движением отдёргивает занавесь, одновременно выхватывает меч и, достигнув ложа в один стремительный, как в падении, бросок, стоящему на коленях мужчине – вонзает – меч – в спину!
– А-ы!!!..
Нараставший до этого мгновения стон восторга оборвался, нет, не в крик, а в характерный внутренний хрип – хрип агонии, клич вечного, великого прощания.
Этому хрипу вторит лепет женщины, странные непонятные бессвязные слова – не плача, но наивысшего удовольствия…
Агонизирующее тело любовника, казалось, продолжало движения любви, и пронзивший его меч как будто ничего в его наслаждении не изменил, – разве что пальцы глубже проникли в нежную кожу обнажённых бёдер женщины.
– Ещё!.. Ещё!.. – теперь уже не лепетала, а хрипела женщина.
Убийца спохватывается и из пронзённого насквозь тела меч вынимает не до конца, а лишь наполовину, так, что рана отверстывается лишь на выходе, и кровь из неё волной изливается – на ягодицы, на спину, на плечи женщины. Оттуда поток крови частью стекает на её нежный живот, на грудь, достигает сосков…
– А-ы!!..
Жар неимоверного наслаждения опаляет исполнителя. Однако лишая себя возможности видеть, что произойдёт дальше, он бросается вон, оставляя женщину наедине с проникающими в её тело сотрясающимися в агонии пальцами…
Начальник полиции открыл глаза.
Он не мог разогнуться: ему казалось, что он по-прежнему под низким сводом какой-то из нор кварталов любви, а вокруг него танцуют тени от любовного светильника.
– Да… Такая смерть, пожалуй, будет самой гуманной… Из всех… возможных – наконец вслух хрипло сказал он, удивляясь тому странному ощущению, будто он и есть та самая женщина, стоявшая на коленях. – Смерть смертей! Верх и предел удовольствия!.. Что ж, таковой ей и быть!