Текст книги "Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве"
Автор книги: Алексей Шеметов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
16
– Она в Сингапуре, – сказал кто-то совершенно явственно, и Николай открыл глаза, но в камере никого не оказалось, и он опустил тяжёлые веки и опять отчётливо услышал те же слова, и они, твёрдые, вдруг распухли, очутились у него на груди, и он снова принялся распутывать и разделять тонкие волокна. Наверно, уже больше ста лет распутывал он эти жёлтые шелковистые волокна и всё ждал, что мука вот-вот кончится, но конца ей не было.
– Она в Сингапуре! – раздалось опять. Николай вздрогнул, глянул на дверную форточку и увидел в ней усатое лицо.
– Кто в Сингапуре? – спросил он. – Анна Григорьевна? Она сбежала?
Форточка захлопнулась.
– Бредит, – сказал за дверью надзиратель. – Не будете заходить?
– Вечером, – ответил ему кто-то и пошёл прочь, чеканя шаги по балкону, а форточка снова открылась, и показалось то же усатое лицо.
– Давно я лежу? – спросил Николай.
– Одиннадцатый день, – сказал надзиратель. – У вас тиф.
– Попятно.
– Может, чего-нибудь поедите?
– Пока не могу.
Надзиратель захлопнул форточку. Николай подтянулся к изголовью, привстал, опираясь на локоть. Так, значит, одиннадцатый день без сознания. Без жизни. Погибшее время. Проклятый пучок! Откуда он взялся? Замучил. Закрой сейчас глаза – опять придётся распутывать. Нет, не надо поддаваться. Кто это приходил? Видимо, доктор. Вечером зайдёт.
Доктор, не дождавшись вечера, явился через час. Он искренне обрадовался, увидев, что больной сидит.
– Ого! Уже поднимаемся? Молодцом! – Подошёл к Николаю, приложил руку ко лбу, потом пощупал пульс, прослушал сердце. – Прекрасно, молодой человек! Не надеялся. Благодарите свой сильный организм. Аппетит ещё не появился?
– Хочется печёной картошки, – сказал Николай. – Знаете, такой рассыпчатой, с лопнувшей кожурой. В детстве удалось отведать. Осенью раз попал г. деревню, когда мужики убирали огороды.
– Картошки, говорите? Печёной? Лучше бы, конечно, пюре. Ну да ладно, риск небольшой. Уважим. Попрошу повара – испечёт.
– Спасибо. Вы очень внимательны к нашему брату.
– Думаете, сочувствую политикам? Нет, господа, я вас не одобряю. Фантазия. Болезнь молодости. Сам когда-то бредил – прошло. И у вас, конечно, пройдёт. Заблуждаетесь вы, господа. Жалею, но не сочувствую. Для меня нет ни нашего, ни вашего брата. Есть больные, и их надо лечить. Поправляйтесь.
Николай поправлялся. Телесно он был ещё слаб, но физическая немощь нисколько его не омрачала. Он чувствовал себя необыкновенно чистым и светлым, как будто этот тиф поглотил все мутные осадки. Где-то к глубине сочилась влитая Анной грусть, но она сейчас обогащала чувства. Он радовался и этой грусти. Никогда ему но было так хорошо, как теперь. Тяжёлый сводчатый потолок и толстые стены не мешали воспринимать мир во всей полноте – в движении, в бесконечной протяжённости, Жизнь врывалась и открытое окошко сквозь решётку, жизнь хлестала из каждой книжной строчки, жизнью полны были все окружающие вещи. Николай понял, что по-настоящему сильного человека невозможно изолировать, у него ничего нельзя отнять.
На получасовой прогулке он столько вдыхал запахов, столько заглатывал воздуха, столько впитывал солнца пли дождевой влаги, что другому, вольному, но равнодушному к жизни, не вобрать этого за целью сутки.
Ему опять разрешили «открытую койку» и пока не давали работы, и у него было много свободного времени, он успевал и читать, и обдумывать свою работу, и переписываться с тюремными друзьями.
Однажды в его комнату вошёл Сабо. Он был неузнаваем – добрый, упивающийся своей добротой и растроганный ею.
– Вы думаете что? Только и стараемся прижать вас? Нет, мы тоже не без души. И она ноет, душа-то. День и ночь ноет. Средь самого несчастья живём. И если строги – в вашу же пользу. Наше святое дело – возвращать заблудших, а это не так легко. Непокорны вы, непокорны. Тяжело. Хотел я до предела вас довести, но не выдержал, сжалось сердце. Нате, пользуйтесь. – Начальник положил на стол журнал. – Из Нижнего, от Павла Николаева Скворцова. Тут его статья. Статья, прямо скажем, нам не нравится, да уж ладно, читайте. Небось, полковник Гангардт такого вам не позволил бы. Как здоровье-то?
– Хотел вас освободить от заботы, – сказал Николай, – но решил ещё пожить, и, кажется, не раскаюсь – начальство-то добреет.
– Изволите иронизировать?
– Нисколько. Очень рад. Большое спасибо. Теперь будет легче.
– Ну и слава богу.
Начальник вышел, и тут же вошёл молодой надзиратель, стоявший во время разговора за дверью.
– Что вы с ним сделали? Идёт, утирает платком глаза. Никогда его таким не видели.
– Умилился своей добротой, – сказал Николай.
– Пожалуйте гулять.
– Не пойду. Можно?
– Как хотите.
– Остаюсь. Только камеру не закрывайте, пусть проветрится.
Николай впервые отказался от прогулки. Он бросился к столу и схватил журнал. Так, «Юридический вестник»! Два номера в одной книжке. В обоих статья Скворцова. «Итоги крестьянского хозяйства на южном трёхпольном чернозёме». Ну-ка, ну-ка, чем угостит Павел Николаевич?
Статья оказалась умной, серьёзной, но далеко не личной: в ней не было скворцовского характера, его иронии, его высокомерной усмешки. А цифрами дотошный марксист оперировал блестяще. Он и раньше был в этом силён, теперь же дошёл до подлинного совершенства. Как же, он жил сейчас в Нижнем, где работал знаменитый земский статистик Анненский, восхищавший своим талантом не только старых народников, но и молодых марксистов.
Да, цифры Скворцова были логичнее его слов, они действовали самостоятельно и зачастую не подчинялись публицисту, протестуя против его выводов, но эти противоречия не раздражали Николая, а всё сильнее разжигали его мысль, и он, схватив карандаш, торопливо подчёркивал диссонирующие строки, кидал на поля огромные вопросительные знаки. Временами он вскакивал и быстро шагал по камере, бросаясь в спор со своим другом. Нет, Павел Николаевич, ты слишком прямолинеен. Разрушая надежду народников на патриархальную Русь, ты радуешься прогрессу в крупном земледелии и в индустрии. Ты торжествуешь, Павел Николаевич. Ты уже видишь, что в России наступила эпоха капитала, что она уничтожила всю феодальщину. Но ведь ничто не приходит на чистое место, ничто не оставляет его чистым. Явления не разделяются перегородками. Пойми это, марксист. Ты вот считаешь, что крепостничество подкосил «опыт всех веков и народов», показавший невыгодность рабского труда. Как просто! Стал хозяйственный строй невыгодным – долой его. Нет, так не бывает. Крепостную систему подточило зародившееся в её утробе товарное производство. Вступив в торговлю, помещик заложил мину под свою феодальную крепость. Но он не подозревал этого, десятилетиями экспортировал свой хлеб, всё больше распаляясь и выкачивая деньги из земли. Он перешёл с барщины на оброк, чтобы получать чистоганом с мужика, а тот, не в силах что-нибудь выжать из скудного земельного клочка, занялся кустарным промыслом – ступил на ту дорогу, которая потом повела его в город, на фабрику, к капиталисту.
К ночи Николай прочитал всю статью, а утром уже писал Скворцову большое письмо. Возражения развёртывались в обширные доказательства, и он радовался, что спорная статья друга вызвала столько новых мыслей. Он писал о причинах падения крепостного хозяйства. Причины. Их ещё никто из историков не вскрыл, и Николай, размышляя сейчас над ними, вдруг понял, что именно ему, раз он взялся исследовать русскую общину, придётся ответить и на вопрос, почему пала её мачеха – крепостная система.
Вопрос этот, внезапно, но естественно выплывший из темы общины, с каждыми сутками разрастался, усложнялся, заставлял непрестанно думать, и Николай не отступал от него ни в бессонные часы белой ночи, бледно глядевшей в окошко, ни утром за книгой, ни днём во время тюремной работы (опять приневолили клеить коробки), пи в письмах друзьям, ни на прогулке.
На прогулках теперь было гораздо свободнее: поразъехалось лишнее начальство, отпустили в деревни многих надзирателей, а те, что остались, ожидали своей очереди на летний отдых и, довольные послаблением контроля, не кричали, не придирались, не запрещали арестантам выходить из строя, даже останавливаться и разговаривать.
Николай впервые с зимы встретился с Масловым. Сначала они говорили на ходу, потом остановились и повернулись друг к другу, и Николай увидел, как изменилось, побелело и утончилось, окаймившись мягкой бородкой, лицо бывшего молодого казака.
– Вот теперь ты действительно смахиваешь на поэта, – сказал Николай. – Пишешь стихи-то?
– Пишу. А что тут больше делать?
– Санин не одобряет, но я с ним не согласен. Лучше в стихах изливать хандру, чем просто хандрить. Не нравятся мне твои последние письма. Тоскливые.
– Сдаю, брат, сдаю. Весной накатило. Вспомнил родной Урал и затосковал. До сих пор не могу прийти в себя.
– Читай, не оставляй пустого времени.
– Ничего не идёт в голову.
– Я передам тебе статью Скворцова. Уверен – захватит. Толково пишет, но сам себе противоречит. Высказал ему свои возражения. Как думаешь, ответит?
– Ответит, по возражений не примет. Не таков он. С Григорьевым переписываешься?
– Получил одну ответную записку. Спрашивал про Анну – молчит. Непонятно. Встретились – обрадовался, а сейчас вот замкнулся.
– Как он выглядит?
– Почти такой же, каким был. Свежий, розовый.
– Что ж, ему пока везло. Мало сидел. Ничего. «Кресты» сотрут эту розовость.
– Ты что, злорадствуешь?
– Нет, Коля, не злорадствую, до этого ещё не дошёл.
– Какой запах! Чуешь?
– Да, сеном пахнет.
Они осмотрелись. Лужайка, окружавшая каменную площадку, была скошена, и трава, ещё зелёная, но уже засыхающая, лежала прямыми осевшими валками, и на одном из них, ближнем, Николай увидел большого шмеля, перебиравшего лапками и пытавшегося перевернуть ссеченную розовую клеверную головку.
– Время, Петрусь, идёт, – сказал Николай. – Оно за нас. Торопится. Вот и лету скоро конец. Останется осень и половина зимы.
– Да, половина зимы – и свобода. Только кому?
Всем, что ли? Вас выпустят, а мне и Сомову ещё куковать да куковать. И никто из вас не взгрустнёт даже. Конечно, лишь бы самим вырваться. Уже сейчас забыли.
Нет, Николай не забыл. Он хорошо помнил, что Маслов и Сомов арестованы позднее и что выходить им – тоже позднее. Помнил, но вот почему-то оговорился, и получилось, будто он думал только о себе. Маслова это больно обидело.
Минуту они молчали. Стояли на краю площадки, и за их спинами слышался глухой топот арестантов, беспорядочно шагающих по плитняку.
– Прости, Петрусь, – сказал Николай. – Ушиб тебя. Растравил. Тебе и так тяжело, а я тут о нашем освобождении… Но неужели ты допускаешь, что забудем вас? Навсегда связаны. Встретимся. Не так уж долго останется сидеть вам. Крепись, дорогой.
– Да что ты утешаешь? – Маслов теперь стыдился своей слабости и злился, скрывая этот стыд, – Не надо меня уговаривать, не слабее других. Напрасно беспокоишься. – Он смотрел себе под ноги, отворачивался от Николая, но потом всё-таки глянул ему в глаза и уж больше не смог ни играть, ни капризничать. И, взяв его за локоть, внезапно прижался плечом к плечу. – Извини, друг, – сказал он. – Глупости всё говорю. Просто я страшно вымотался. Выбился из сил. Но ничего, возьму себя в руки. Передай, пожалуйста, Скворцова. Попробую читать. Может, он в самом деле захватит. Наш ведь.
– Наш, и в столичном журнале! Начинаем пробиваться в литературу.
К ним подошёл молодой надзиратель, давнишний добрый знакомый Николая.
– Господа, заканчивайте, – сказал он. – Десять минут лишних гуляем.
– До встречи, Коля, – сказал Маслов. – Жду скворцовскую статью.
Статью Николай передал в тот же день и через того же надзирателя, который продлил на десять минут прогулку, чтобы дать друзьям поговорить. На третий день этот надзиратель принёс от Маслова письмо, Петрусь восторгался неизменной антинароднической позицией Скворцова, но тут же бросался в отчаянную драку с этим «железным марксистом», обвиняя его в доктринёрстве.
Журнал вскоре обошёл всех казанцев и всех взбудоражил, и Скворцову только бы радоваться, что его статья так разгорячила заточенных в «Кресты» друзей, по он ответил на возражения Николая насмешливым письмом, не захотев даже снизойти до спора. Николай вскипел, возмутился, но походил с полчаса по камере и успокоился. Как бы то ни было, а один из его товарищей, марксист, пробился в столичную прессу и вступил в спор с вождями народничества. Пускай это выступление ещё и слабо и противоречиво, но оно полезно и своими ошибками, которые подхлестнут и заставят серьёзнее работать единомышленников.
Именно ошибки возбудили Николая. Раздумывая над ними, он всё отчётливее видел, какой огромный материал предстоит ему ещё изучить. Он получил из цейхгауза свои последние книги – несколько томов Максима Ковалевского, которого долго берёг на чёрный день и который теперь, хотя самые чёрные дни остались позади, так пригодился со своим исследованием первобытных социальных форм. Катя прислала немного денег, Николай купил на них два учебника и «Русскую правду». В «Русской правде» он теперь отыскивает следы древней общины и пытается по ним восстановить её образ жизни, а учебники ему нужны для того, чтобы изучить английский язык. Правительство, встревоженное идейным брожением, пуще всего боится новых мыслей и не позволяет издавать лучшие переводные книги, но Николай многое сможет прочитать на немецком и французском, а вот по-английски читать он ещё не может. До освобождения остаётся сто с лишним дней, за это время надо овладеть и английским, и тогда вход в мировую литературу откроется настежь.
Теперь ему не надо клеить папиросные коробки, зато приходится мастерить табуретки, но это дело менее однообразное и более живое, он быстро справляется с тюремным уроком и, переходя от верстака к столу, садится за свою работу. Мелькают сутки за сутками. Давно кончились белые ночи, по вечерам за Невой уже горят фонари, проходят мимо, шипя и всплескивая, пароходы с зелёными огоньками на мачтах, а утрами в открытое окошко сочится запах холодного тумана. За тюремным двором стоят причаленные барки с дровами, и через каменную стену видно, как на них копошатся бородатые мужики в красных рубахах. Днём Николай прерывает на десяток минут столярную работу, поднимается на табуретку, смотрит на мужиков, прислушивается к их вольным голосам и вдыхает чистый воздух. Лужайку, окружающую прогулочную площадку, выкосили вторично, и от неё поднимается сенной запах, чуть отдающий прелью: трава, оставшаяся на отаве, уже не просыхает, хотя идут солнечные дни. Осень, осень!
Щелчок дверной форточки – и Николай спрыгивает с табуретки.
– Приготовьтесь, сейчас пойдёте на свидание, – говорит надзиратель и закрывает окошечко.
Николай остаётся стоять посреди камеры, ошеломлённый, совершенно растерянный. На свидание? С кем? В Петербурге у него нет ни одного знакомого. Приехал кто-то с Волги? Из Казани? Из Нижнего? А вдруг из Царицына? Вдруг Анна? О господи, неужели так неожиданно свалилось счастье? Невозможно унять прыгающее сердце. Но было никаких надежд на свидание, никто не давал ни малейшего повода. Стоп! А булочки? Месяц назад кто-то передал миндальные булочки, точно такие же, какие пекла, бывало, Александра Семёновна. Наверно, она и приезжала. Но но могла же она остаться здесь на целый месяц, чтобы добиться свидания с бывшим своим нахлебником. Нет, это Анна приехала. Анна, Анна! Ну скорей же, скорей! Ведите, что вы там медлите! Как вы можете оставаться равнодушными? Почему не открываете? Ага, шаги. Надо хоть немного успокоиться.
Дверь распахнулась, и Николай, выскочив из камеры, торопливо зашагал по железной галерее этажа.
Он приглаживал ладонью растрёпанные волосы (когда-то они закидывались назад одним движением головы), одёргивал кургузую куртку, стряхивал с неё опилки и мелкие стружки.
– Господин, руки назад, – сказал сзади надзиратель. – Господин, слышите? Начальство.
Николай закинул руки за спину, спустился с длинной лестницы и остановился на перекрёстке коридоров, у покрытого зелёным сукном стола, за которым сидел старший надзиратель, разговаривавший с пожилым унтер-офицером, толстым, с пышными седыми усами.
– Фамилия? – важно спросил унтер-офицер.
– Федосеев, – сказал Николай.
– Шагайте вперёд. В контору.
Николай повернул в один из коридоров, прошёл по нему шагов двадцать и оглянулся.
– На свидание? – спросил он у шагавшего за ним толстяка.
– Да, на свидание.
– Не скажете – с кем?
– А этого вам знать не положено. Увидите – узнаете. Не разговаривать.
В конторе унтер-офицер посадил Николая отгороженный барьером угол, а сам пошёл мимо столов и писарей в конец длинного канцелярского помещения, к помощнику начальника тюрьмы, перед которым стояла какая-то женщина. Женщина, когда толстяк подошёл к начальническому столу и что-то сказал, обернулась и посмотрела в арестантский угол, и Николай догадался, что к ней и привели на свидание. Очки он забыл в камере, а без них не мог хорошенько рассмотреть посетительницу, но уже понял, что это не Анна, и сразу остыл, радость пропала, осталось только любопытство. Кто же это такая? Высокая, волосы тёмные, гладко причёсанные, шаль на плечах. Боже, неужели Саша Линькова?
Вспыхнула ослепительно солнечная последняя вольная зима. Аня уехала на рождественские каникулы к родным, но Николай скоро узнал, что она очутилась не в Астрахани, а в Царицыне, куда, как можно было предполагать, вернулся из ссылки Митя Матвеев. Три дня Николай потерянно бродил по Казани. Холодно сияло чистое январское солнце, искрился свежий снег, валили по улицам прохожие, летели куда-то в санях с меховыми полостями раскрасневшиеся мужчины и кутающиеся в пышные воротники женщины. Всё двигалось и мчалось мимо, ничем не задевая Николая, не вызывая в нём никаких мыслей. Его давила тоска. И вот из какой-то калитки вышла высокая, в белой горностаевой шапочке и в заячьей шубке Саша Линькова, падчерица писателя Каронина. Она просто и нежно улыбнулась Николаю, поздоровалась, взяла его под руку и привела к себе в квартиру. В её комнате, в этом скромненьком уголке курсистки, было всё так девически чисто и располагающе уютно, а сама Саша, угощая его чаем, говорила с ним так по-женски участливо, что он почувствовал тёплое дыхание жизни и скоро согрелся. Назавтра они были вместе на катко, а вечером опять пили чай в милой комнате. Потом он заходил к ней почти ежедневно, и она всегда встречала его с праздничной радостью. Потом неожиданно вернулась Аня, и Николай привёл её к Саше, но тёплая комната вдруг оказалась холодной и неприютной, а хозяйка её – убийственно надменной. Саша Линькова. Что её привело сюда? Всё ещё оборачивается и смотрит в это скотское стойло. Не узнает, наверно. Толстяк показывает ей боковой канцелярский закоулок, и она идёт туда, поглядывая в отгороженный барьером угол. Унтер-офицер подошёл к Николаю.
– Пожалуйте вон туда, – сказал он. – Дама вас ждёт.
– Дама?
– Девица, девица.
Женщина сидела на скамье в маленькой, похожей на нишу, комнате без передней стены. Она вскочила, бросилась к Николаю, схватила его за обе руки.
– Коленька, дорогой! – Нет, она не походила ни на Сашу Линькову, ни на одну из казанских девиц и была старше любой из них лет на десять. На щеках у неё, около губ, уже наметились тонкими скобками морщинки, и такие же две тонкие морщинки пересекли высокий лоб. Старили её и чёрные волосы, плотно облегающие голову, и глаза, тёмные и печальные. – Ну что ты растерялся, Коля? Неужели забыл свою бедную кузену? – Она подвела его к скамье, и они опустились на неё.
Толстяк сел поодаль к одному из чиновников и завёл с ним разговор.
– Нас никто не слушает, – сказала женщина. – Я Мария Германовна. Гопфенгауз. Запомнили? Повторите. Ещё раз. Не забудете? Я Маша, ваша кузина. Твоя. Давайте сразу на «ты», чтобы привыкнуть и не сбиваться. Меня прислал Красный Крест. Нелегальный. Скажи, в чём ты нуждаешься?.. Почему молчишь?
– Извините…
– «Извините»? Как мы договорились?
– Извини. Так всё внезапно. Никак не соберусь.
– Нужны, наверно, книги?
– Да, да, книги, книги. Знаете…
– Опять?
– Знаешь, мне очень необходим Эшли. «Экономическая история Англии». Нужна статья Ключевского о земских соборах. Нужны журналы «Русское богатство», «Русская старина». Много мне нужно. Но ведь ничего этого от вас… Ничего этого от тебя не примут.
– Испытаем. Что ещё?
– Больше ничего. – Николай опустил глаза. Он всё ещё не мог примириться с тем, что не оправдалось ни одно из его предположений. Если пришёл бы на свидание, ничего не ожидая, ему сейчас было бы хорошо, а так он чувствовал себя обманутым.
– Коля, ты не стесняйся, – сказала Мария Германовна. – Что ещё?
Он посмотрел на неё с жалостью. Бедная, она думает, что осчастливила.
– Ничего мне не надо, Маша, – сказал он.
– Говорят, заключённым дороже всего новости. Тебе и новости не нужны?
– Да, вот новости рад послушать. Расскажите, что там, на воле. И о себе что-нибудь расскажите. Где вы… Где ты живёшь?
– Здесь, в Петербурге. Курсистка. Отец – врач.
В Барнауле. Дослужился до дворянского звания, но живёт бедно. Семья большая. Я уроками пробиваюсь. Этим летом жила в Саратове. На Волге голодно. Голод охватывает одну за другой губернии… Крестьяне бегут в города и мрут. Интеллигенция собирает деньги, организует столовые, но это не помогает. Появляется холера. Ну, что ещё? Петербургом интересуешься?
– Да, хотелось бы знать и Петербург.
– Какой? Чиновничий? Студенческий? Конспиративный?
– Вы… Ты знакома и с конспиративным?
– Политикой не увлекаюсь, но кое-что для тебя припасла. Я ведь в августе хотела с тобой встретиться – не разрешили. Сказали, что свидания тебе запрещены. Начальник ваш не допустил.
– Сабо?
– Да, Сабо.
– Вот изверг! А ведь приходил в камеру объясниться. Расчувствовался, слезу пустил.
– Булочки мои получил?
– Это твои? Вот оно что! А я столько гадал. Перебрал почти всех знакомых. Получил, получил. Спасибо, Маша. Так что же ты мне принесла?
– Узнала через одну очень хорошую знакомую, что есть в Петербурге… Как ты думаешь – что?
– Не догадаюсь. Говори.
– Социал-демократическая организация. Рабочая.
– Да что ты! – вскрикнул Николай.
Толстяк обернулся и осуждающе покачал головой.
– А он славный, – сказала Мария Германовна. – Хочет, чтоб нас не слышали. И сам не слушает. Говори потише.
– Значит, есть, говоришь, рабочая органнзация? – зашептал Николай. – Социал-демократическая? Вот это здорово! Выходит, появляются русские Бебели? Ну, спасибо, спасибо, Маша.
– За что же меня-то благодари
– За то, что принесла такую новость. Интересно, велика ли эта организация?
– Не скажу. Во всяком случае, на похоронах Шелгунова от неё было человек сто, даже больше.
– Ты была на похоронах Шелгунова? Машенька, расскажи! Расскажи, милая. Извини, я, кажется, уж слишком.
– Ничего, ничего, так и надо. Знаешь, я представляла, что ты очень быстро переходишь от настроения к настроению, и не ошиблась. Ни в чём не обманулась. Думала о тебе и видела вот эти чистые глаза, эту добрую и грустную улыбку. Ну вот, опять потупился. Просто удивительно, до чего верно я представляла тебя. А ведь товарищи из Красного Креста немного о тебе рассказали. Сын надворного советника, гимназист, потом изгнанник, потом глава казанских марксистских кружков.
– Маша, о похоронах, о похоронах.
– Что ж, похороны были необычные. Настоящая демонстрация. Много друзей оказалось у Николая Васильевича. Провожал весь передовой Петербург. И рабочие шли. Со своим венком. «Указателю пути к свободе и братству». Я удивилась, какие это серьёзные и культурные рабочие. Думала, так, стихийно собрались, а недавно узнала, что они из организации. Социал-демократы. У них есть даже свой комитет. Из рабочих.
– Хорошо, очень хорошо! Жизнь идёт. Когда-то в Казани мы только пробовали связаться с рабочими, а тут…
Обернулся и кашлянул толстяк.
– Заканчивайте, – сказал он. – Время вышло.
– Коля, я буду приходить к тебе каждый вторник, – сказала Мария Германовна. – Добилась.
– Спасибо, Маша. Что тебя заставило?
– Захотелось жить более осмысленно. Поможешь?
– Если сумею.
– Я буду ждать твоего освобождения. В январе встречу тут у ворот. До свидания, Коля.
– До свидания, дорогая кузина. До вторника.
Он простился с ней весело, зная, как быстро пролетит неделя, но только вернулся в камеру и снова остался один, сразу понял, что время пойдёт теперь медленнее, потому что придётся мучительно ждать эти вторники. До сих пор для него не было на свете никакой Марии Германовны, и он не чувствовал, что в мире кого-то не хватает, а теперь вот будет ждать её как близкого человека. Он не мог простить себе того разочарования, с каким смотрел на неё в первую минуту. Он вскочил на табуретку и подтянулся к окошку, как будто мог видеть её, когда она будет проходить мимо тюремной ограды, но взгляд его упёрся в каменную стену двора, потом упал на прогулочную площадку, по которой кружили, шагая друг за другом, арестанты. Среди тощих серых уголовников ходил толстенький короткошеий Сомов в рыжем пальто. Он, видимо, болел, раз в такой тёплый сентябрьский день натянул зимнее пальтишко. Болел, а шагал всё-таки прямо и гордо, демонстрируя перед этой тюремной мелкотой своё величие. Бедный, он уж лет сорок, с тех пор как покончил с детством и осознал свою исключительность, держит себя в постоянном напряжении, чтобы не забыться и не смешаться с толпой. Ни на минуту не перестаёт презирать окружающее, щеголяет эгоизмом, но ведь в душе он добр, очень добр. Жалко его. Жалко? Вот твоя жалость-то и затянула его в «Кресты». Всё запутано. Делаешь человеку лучше, а ему становится хуже. Твоя помощь принесла Сомову новое несчастье. И угораздило же тогда встретиться с ним на улице! Никогда не забыть этого весеннего дня.






