Текст книги "Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве"
Автор книги: Алексей Шеметов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Она молча кивнула головой.
– Надеюсь, не жандармы?
– Ваш наставник.
– Ну, это не беда. Ничего запретного у меня тут не было.
– Но я же подвела вас. Он спросил, не родственница ли, а я не сообразила – нет, говорю, не родственница. Потом гляжу – он усмехается. «Так-так-так. Значит, не родственница? А воспитанник наш благонадёжный сказал, что живёт у тётки. Как же так? Мы ему верим. Он дворянин всё-таки». Тут я и поняла, что подвела вас. Господи, что натворила!
– Ничего вы не натворили, Александра Семёновна. И никого не подвели. Сам я запутался. Всё хотел предупредить вас, потом забыл.
– Что же теперь будет?
– Ничего страшного.
– Он сказал, что это наглый обман. Преступление. Гимназия, мол, не простит.
– Накажут, конечно. Может быть, выгонят.
– Вот видите! Что я наделала! Дура, дура!
– Успокойтесь, Александра Семёновна. Выгонят – окончу гимназию экстерном.
Хозяйка утирала концом шали глаза.
– Отдыхайте, – сказал Николай. – Он подошёл к ней, взял её за плечи и легонько приподнял. – Идите, спите спокойно.
– Какой уж теперь сон? Мой ротный давно храпит, а я никак не сомкну глаз. Как подвела вас, как подвела!
– Перестаньте. Вы тут ни при чём. И всё утрясётся. – Николай, поддерживая её под локоть, провёл через прихожую до комнаты, в которой слышался раскатистый храп её мужа, ротного командира, человека тоже доброго, по совершенно равнодушного ко всем событиям – от мелких, домашних, до самых крупных, мировых.
– Господи! – вздохнула хозяйка. – Спит как убитый. Ему хоть бы что. Как будто никакой беды. Коля, нельзя ли как-нибудь поправить?
– Ничего не надо поправлять. Обойдётся.
– Ой, обойдётся ли?
– Всё пройдёт, ничего страшного.
– Ну ладно, ложитесь. С богом.
Николай вернулся в свою комнату, снял пальто и бросился в кровать, уткнувшись лицом в подушку.
Вот тебе и просека в будущее!
…Так и лежал он до рассвета. Там, в темноте подушки, виделась ему всё та же усеянная звёздами даль, но она теперь пугала его, и он пытался понять, что значит его крохотная жизнь в этой мерцающей бездне пространства и времени, может ли он изменить что-нибудь в том, что надвигается на него из будущего, или как индивидуум, представляющий собою только проявление шопенгауэровской воли, будет простым её исполнителем? Не исполнял ли он веления этой безосновной воли, когда ежедневно собирался договориться с хозяйкой и всё откладывал, пока не забыл? И не проявляется ли та же самая внематериальная воля в том, что наставник вползает в комнату именно тогда, когда её хозяин уходит в другой конец города, чтобы обсудить новый путь в будущее. Будущее. Что оно такое? «…Каждое мгновение существует, поскольку оно истребило предшествующее, своего родителя, чтобы так же быстро быть истреблённым в свою очередь…»
12
Чуть не потерял он тогда свои первые материалистические завоевания. Но не только в ту ночь грозила ему такая опасность. Здесь, в тёмной камере, тоже были минуты, когда исчезало ощущение реальности, и мир начинал пошатываться и куда-то проваливаться. Хорошо, что хватало сил поставить всё на место. Теперь не страшна и эта каменная пещера: в неё проникла жизнь.
В казанской тюрьме он не терял связи со своими кружками. И продолжал начатую в Ключицах работу. Там друзья заваливали его литературой. Здесь он ни от кого ничего не получает. Ему удалось только вырвать из цейхгауза свои книги.
Ключевский и Летурно – вся его библиотека. Но и с этим можно работать. Побольше бы свободного времени. Даже не времени, а света – вот чего ему не хватает. Раньше, когда доктор предвещал ему психическую болезнь и надзиратели опасались самоубийства, лампочка в камере горела всю ночь, а теперь её выключают сразу после вечернего звонка и включают перед подъёмом.
До подъёма ещё больше двух часов. На стене чуть белеет во мгле лист бумаги. Это правила, определяющие всю жизнь арестанта. Один из пунктов велит спать до звонка. Но Николаю не спится. Он сидит поперёк кровати, сжавшись, подтянув колени к груди. Если ещё нельзя читать, можно думать, а как вспыхнет лампа под сводчатым потолком – взять со стола тетрадь и записать свои выводы.
Надо обдумать прочитанные накануне главы из «Эволюции собственности». Летурно, опираясь на этнографический материал, доказывает, что формы собственности непрерывно меняются и что постепенное это изменение неизбежно, хотя и не скоро, без ломки общественного строя, приведёт человечество к совершенной социальной организации. Николай никогда не отвергает даже неприемлемой теории, пока не проникнет в глубь её сущности. Он хочет до конца понять и Летурно и, припоминая все его доказательства, добросовестно восстанавливает их последовательность. Но, что-то мешает ему, уводит в сторону, вдаль, в родные вятские края. Только подойдёт он вплотную к Летурно, и вот уж снова оказывается в знакомых местах близ Нолинска. И опять видит курящиеся туманом озёра. Маленький, но ловкий, уже обученный охоте, тигрёнком пробирается он по мокрым камышам. В руках новенькая английская двустволка. Он держит её вниз стволами, чтобы не попала в них роса, от которой всё кругом мокро. Крадётся к заливчику, затянутому белой пеленой. В этом заливчике всегда водятся жирные кряквы. Вот-вот они захлопают крыльями, вынырнут из тумана, взлетят с громким заполошным криком, и тогда он вскинет ружьё, трахнет подряд из обоих стволов, и две утки упадут в болотные заросли. Отец, подаривший сыну такое дорогое ружьё, ещё не доверяет ему своего любимого спаниеля. Без собаки не вдруг найдёшь подстреленную крякву, зато, когда увидишь её, забившуюся в осоку, сразу забываешь, что долго искал, и снова готов бродить и бродить по зарослям и кочкам. До чего же хороша эта озёрная охота! И каков запах сырой прохлады! Он прошёл сквозь года и просочился в каменную камеру. Ведь в самом деле пахнет утренней болотной водой.
Николай потянул носом и действительно почувствовал знакомый запах. Почудилось даже, будто всплескивает где-то озёрная волна.
Он вскочил с кровати, пододвинул к стене табуретку, встал на неё. Окошко было открыто, он ухватился за решётку, поднялся на носки и глянул вниз. А, вот оно что (как это он раньше-то не заметил!) – вскрылась Нева! Это от неё веяло холодной влагой. Там, внизу, за каменной стеной двора, закрывающей берег и кромку реки, двигались, белея в рассветной мгле, небольшие редкие льдины. У противоположного берега вода совсем очистилась и была зеркально-чёрная, и в ней стояли жёлтые столбики – отражение тускнеющих уличных фонарей. Одна большая льдина, двигаясь самой серединой, обгоняла плывущие сбоку мелкие куски, и, когда она задевала их рыхлыми краями, слышалось тихое шипение.
Николай смотрел в окошко, пока не унесло весь, до последнего осколка лёд. Погасли на заречной набережной огни, и Нева стала серой. Она казалась теперь неподвижной, точно остановилась, закончив свою работу.
Было зябко. Николай передёрнул плечами, спрыгнул с табуретки. Обул коты, накинул на плечи шинель и зашагал по камере. Камера была сегодня просторнее: вчера мастер-надзиратель принял папиросные коробки, штабеля которых занимали один угол.
Кончились постылые уроки, впереди много свободных дней… пятница, суббота и вся пасха. Были времена, когда благоденствующие императоры в пасху выпускали заключённых из тюрем. Теперь социальные конфликты зашли так далеко, что о подобной милости не может быть и речи. Выпало вот несколько дней отдыха – и то давай сюда. Не арестантов милуют, а надзирателей избавляют на праздник от лишних хлопот. Но надо этим воспользоваться и по-настоящему заняться своей работой – историей русской общины. Время идёт. Вот уж вскрылась Нева, надвигается май, а там и конец весны, белые ночи, короткое петербургское лето, первые снежные хлопья за окошком и осенние заморозки. И новый лёд на реке, но на этот лёд, когда он будет проходить, не придётся смотреть сквозь решётку: в январе – свобода! Да, не за горами тот день, когда откроются железные ворота «Крестов». Куда же ты кинешься? В Царицын, к Ане? Или в Казань, к друзьям? Но они, может быть, не помнят тебя? Никто не пишет. Только Катя, с которой там, в Казани, не удалось и встретиться, отыскала тебя и стала настоящим другом. Её письма – единственная связь с далёким вольным миром, а она – единственный в том мире человек, кому можно передать хоть какую-то долю пережитого и передуманного.
В прошлом письме ты рассказал ей о пути из Казани в Петербург. Но что могут донести до неё два листа почтовой бумаги? Надо написать целую книгу, чтоб она поняла, какое это было путешествие.
Полтора месяца пришлось идти вместе с друзьями в толпе бродяг и уголовников. Попутно и навстречу тянулись по дорогам средь бесконечных снегов такие же разнородные партии. Шли в своих живописных лохмотьях бродяги, а между ними – серые каторжники, мужики в армяках и нагольных шубёнках и закутавшиеся в башлыки и пледы студенты. Шли пойманные беглецы и сломленные бунтари. Шли агитаторы и проповедники. Шла вся Россия, не ужившаяся со своей империей.
Вечерами партии сходились в этапных бараках, и тут, в тепле, на нарах, затянутых паром от сохнущего у печки тряпья, завязывались знакомства и разговоры.
– Эй, Вятка, дай-ка курнуть.
– На, затянись, затянись, браток. Самосад. Со своей грядки. На, помяни моих домашних. Хворые остались. Поди уж померли.
– За что тебя гонят?
– Ляд их знает, за что. Обчество засудило. Выселили.
– Проворовался?
– Нет, етим не занимаюсь. Последнее дело.
– «Последнее дело»! По-твоему, вор не человек? А я вот всю жизнь ворую. И горжусь. Вор – свободная птица. А ты наплодил ребятни и трясёшься, боишься рисковать.
– Рука, браток, не поднимается.
В разговор включались сторонние:
– За недоимки, землячок, выслали? Сколько лет не вносил?
– Два года.
– Ну не горюй, хуже не будет.
– Ребятишек жалко. Нельзя было взять с собой. Помирать остались. Баба тоже на ладан дышит.
– Обчество! Пропади оно пропадом. Тебя выслали, а я вот сам сбежал. У нас в деревне изб пятнадцать заколочено. Разбегаются.
– Черти, прёте все в город. Из-за вас и нам житья нету. Любая работа нарасхват. Неужто земля перестала кормить?
– Эй ты, ерой! Поезжай, садись на мой надел. Поглядим, как он тебя прокормит. Небось подати-то потянут, дак по-другому запоёшь.
– Что, мужички, крах подходит? Так вам и надо. Бродяжек не надо было обижать. А то как покажешься в деревне, так сразу к сотскому бежите.
Разговор, завязавшись где-нибудь в углу, между двумя арестантами, втягивал потом и других, расширялся, захватывал всё кочевое население барака и переходил в жестокий спор, а иногда и в драку.
На первой ночёвке, недалеко от Казани, удалось встретиться с апостолом вайсовской секты татарином Забуддиновым. Его, закованного в цепи, ссылали по приговору сельского общества в Сибирь. На этап привёз его сам исправник.
Забуддинов, маленький, в лохматой собачьей шапке, в крытом чёрным сукном полушубке, прошёлся, звеня ножными кандалами, по этапной избе и по-хозяйски выбрал себе место. Развернул и постелил на нары войлочный лоскут, сел на него. Обвёл арестантов взглядом.
– Это за что же тебя, бедолага, в цепи-то? – спросил, подвинувшись к нему, старый бродяга.
Апостол глянул на него и отвернулся. Он был царственно горд, и арестанты не отрывали от него глаз, ожидая чего-то необычного. Забуддинов уселся поудобнее, подобрал ноги, сложив между ними в кучку цепные кольца. И ещё раз осмотрел арестантов.
– Крестьяне тут есть? – спросил он.
– Есть, – откликнулись мужики.
– Подвигайтесь сюда.
Его окружили.
– Подати вносите? – сказал он.
– Да уж какие теперича подати! Гонят вот на чужбину.
– Выслали?
– Кого выселили, а кто сам сбежал.
– Бежать не надо. Держись до последнего. Скоро этому царству конец.
– Откудова такое известно?
– Так говорит пророк.
– Это кой же? Их много было.
– На земле остался один пророк. Вайсов.
– А сам-от кто будешь?
– Крестьянин. Тоже, как вы, пахал землю.
– Бросил?
– Оставил соху в борозде. Пророк призвал меня на помощь – толковать людям его слово. Скоро всё переменится. Кто видел казанские развалины Булгар?
Мужики не знали, что это за развалины, и молчали. Пришлось вступить в разговор казанским политикам.
– Я видел, – сказал Маслов.
Забуддинов посмотрел на пего, понял, что перед ним не крестьянин, но не отвернулся.
– Видел? – сказал он. – Так вот, всё начнётся с этих развалин. Оттуда пойдёт по земле порядок. А установит его пророк Вайсов. Законный наследник Булгарского царства.
– Но он, кажется, в сумасшедшем доме? – сказал кто-то из политиков.
– Это его последняя мука. Выйдет пророк на свободу и поднимет царство Булгар. И построит у развалин большой город. И будут люди поклоняться тому городу веки вечные.
– Ну, а мужикам-то что будет?
– Вы все вернётесь домой. Землю пророк разделит по закону шариата. Кому сколько положено. Подати – десять копеек с души. Как при Иване Грозном, когда он взял Казань. Только Иван брал и свою казну, а тут всё пойдёт на бедных. Вот, послушайте, – Забуддинов расстегнул полушубок, нащупал между мехом и суконным верхом маленькую прореху, разодрал её и достал свёрточек, перетянутый крест-накрест верёвочкой. Развязал. В свёртке оказались письма в конвертах, вырезки на газет и вырванные из книг листы. Забуддинов долго перебирал свои бумаги. Наконец нашёл сложенный вчетверо исписанный лист, развернул его. – Вот слушайте, – И он начал читать, медленно и торжественно, какое-то послание, предсказывающее фантастическое будущее.
Мужики и бродяги замерли, слушая апостола. Они, наверно, верили ему: люди, всё потерявшие, легко могут и верить во всё.
Фантазия действует на арестантов сильное, чем рассказы, вынесенные из жизни. На одной из ночёвок, где-то за Нижним Новгородом, объявился удивительный рассказчик, бывший каторжник, снова попавший по уголовному делу. Он несколько раз бежал с Сахалина, исходил уссурийскую тайгу, Приамурье и Сибирь, плавал матросом в Тихом океане, бывал в Сингапуре и Нагасаки. Чем-то напоминал он короленковского соколинца, однако говорил не только о своих скитаниях, но и о жизни тех стран, с которыми познакомился. А бродяги и мужики не слушали его. Вокруг него теснились одни политические. Он сидел посреди нар в расстёгнутой красной рубахе, потягивал из медной кружки чай, то и дело утирал платком потевшее лицо и говорил неторопливо, обстоятельно.
И возникали во всех своих красках цветные восточные города. Бурлили пёстрые толпы в тесных кварталах Сингапура, суетились, как на международной ярмарке, собравшиеся со всего света люди, которых едва вмещал этот перевалочный город, переправлявший грузы многих держав. По красным глиняным улицам, каменно утрамбованным и свежеполитым, мчались крохотные омнибусы с опущенными жалюзи, и невидимых пассажиров, обдуваемых ветерком, не касался ни малейший солнечный луч. Местные состоятельные азиаты, спасаясь от жары, молились в прохладных индусских храмах среди идолов и статуй многоликого Будды. Европейцы и американцы пребывали в фешенебельном отеле, ели ради экзотики острое и по-восточному изысканное керри, пили бренди с лимонадом и заключали сделки или сидели в загородном ботаническом саду под тенью кокосовых пальм, продолжая всё те же деловые разговоры. А на портовом берегу кипела коричневая человеческая масса: угорело носились с ящиками и мешками на горбах китайцы, малайцы, индийцы и негры – мокрые, лоснящиеся, голые по пояс, в парусиновых наголовниках, прикрывающих плечи и верхнюю часть спины. Пока эта мокрая голь освобождала и снова наполняла утробы судов, они, огромные суда, из-за которых всё тут громыхало, шумело, кружилось, сами стояли у причалов в надменном бездействии, а потом, сменив груз и оставив на берегу кишащую толпу своих рабов, гордо разворачивались и уходили в океан и только там, вдали, в безлюдной водной пустыне, становились маленькими и бессильными – до следующего порта, где их набитые товаром трюмы опять заставят кипеть человеческую массу.
Политические подливали в медную кружку горячего чая, соколинец принимал это как должное, не благодарил, но старался не остаться в долгу:
– Ну что, ещё хотите послушать?
– Да, расскажите что-нибудь о другом городе.
– Что ж, можно и о другом. Вот, скажем, Нагасаки. Подходили к нему мы на восходе. Глянул я с палубы – мать честная! Просто сказка. Зелёная гора, а на вершине – солнце, а к солнцу карабкаются игрушечные домики. Как по ступеням. На самых высоких местах стоят башенки. Лёгкие, вроде бы даже крылатые. Это храмы, пагоды. Улицы сбегают к морю, и по ним катятся малюсенькие коляски. Потом-то я узнал, что это рикши. Судно моего хозяина-маньчжура долго оставалось в порту. Я облазил весь город. Начал с набережной. Берег весь в граните. За гранитом – деревья, зелень, шикарные дома. Посольства, разные агентства, банки. А дальше…
Он, немой среди чуждого говора, бродил по городским торговым рядам, блуждал по извилистым коридорам крытых стеклом базаров, глазел, ошеломлённый роскошью, на заваленные товаром скамьи, тянущиеся по обеим сторонам галерей. Потом выходил из торгового круга на улицу, шёл обедать в гостиницу, садился в комнате на циновку, и к нему являлись гейши, безмолвные девицы с плавными движениями рыб. Гейши тоже садились на циновки и угощали его курятиной с какими-то травами, жареным угрём и ещё чем-то травянисто-мясным. После чая они бряцали струнами и пели. Он рассчитывался и шёл в театр, сидел там до вечера и, не дождавшись конца длиннейшей пьесы, возвращался в гостиницу, где опять окружали его бесшумные, как рыбы в аквариуме, девицы. Город опустошил его, вытряс все деньги, и он, вежливо выкинутый, бежал к крестьянам, которые приютили его и кормили до отхода судна.
– Расскажите, как там принял народ конституцию, – попросил Федосеев.
– Крестьяне о ней не говорили. Город, правда, шумел. А что я мог понять? Язык-то мой оказался негодным. Даже в ихней еде не мог найти никакого вкусу. О конституции я не расспрашивал. Не интересовался. Я за жизнью слежу, а не за политикой. Жизнь, братцы, любопытна. Удивительнее люди встречаются. И такие бывают случаи – не придумать. Вот, если угодно, расскажу вам, как я столкнулся с одним человеком в Сибири. Добрался я уж почти до Нижнеудинска. Сижу в распадочке в кустах, смотрю на дорогу. Едет казак на сером коне. Гляжу – сворачивает. Я так и обмер. Хоть он и не полицейский, а всё-таки военный. Можно было скрыться, но я почему-то не побежал. Сижу, жду. Подъезжает он ближе, увидел меня, натянул повод. – Ключ тут есть? – спрашивает. – Есть, – отвечаю. Спрыгивает с коня, идёт ко мне. Форма казачья, офицерская. Кажись, сотник. Подходит, просит кружку. Даю. Зачерпнул воды, напился. – Хороша, говорит, водичка, аж зубы ломит. – Далеко, спрашиваю, направились? – В Петербург, говорит. Ну, думаю, за дурачка меня принимает. Прикидываюсь, будто верю. – В Петербург? А откуда? – Из Благовещенска. – Да, трудненько будет добраться. – Ничего, доберёмся, говорит. Отдаёт мне кружку, идёт к коню и вскакивает в седло… Я просидел в кустах до темноты, потом подался в Нижнеудинск. Там добыл денег, достал паспорт, приоделся. Дальше уж не пешком продвигался, а нанимал ямщиков. Мчали меня вихрем. Потом вышли деньги, и я застрял в Перми. Живу, кое-как перебиваюсь, жду подходящего случая, чтоб добыть денег да махнуть дальше. И вдруг пошла молва: едет из Благовещенска в Петербург офицер Пешков. Он ещё только за Урал перевалил, а слава уж по всей России пробежала. Везде о нём говорят, готовятся встречать, в газетах пишут. Я не дождался его в Перми. Достал денег и доехал до Валдая. Опять надолго застрял.
И тут увидел знакомого сотника. Но к нему было не подступиться. Окружила его толпа, женщины протискиваются к нему с цветами. Городской голова дарит валдайские бубенчики. Вот как он прославился!
Да, Пешков прославился. И не одни он. Фритьоф Нансен, пересёкший на лыжах Гренландию, всколыхнул весь мир. Взбудоражил он и Россию, многим вскружив головы. Появились люди, которым захотелось тоже как-то прогреметь. И пошло. Сотник Пешков едет восемь тысяч вёрст на коне, Иван Балабуха идёт тридцать восемь тысяч вёрст пешком, барон Келлескраус катит из Ковно в Сибирь на велосипеде, штурман Гилевич плывёт на байдарке из Петербурга в Астрахань, казанский мещанин Сейфулин кладёт на обе лопатки прославленного силача Фосса. Империя рукоплещет своим мужественным сынам, раздувает этот безвредный героизм, стараясь отвлечь молодёжь от опасных мыслей, а тех, кого отвлечь от таких мыслей невозможно, она гонит на каторгу и в ссылку. Рассказчик этого не говорил, до обобщений не поднимался, давал отдельные факты, рисовал, а выводы уступал тем, кто его слушал.
В этапе хватало и рассказчиков, и проповедников, и философов. Казанские политические на ночлегах только слушали да присматривались. Зато в пути, шагая в партии своей группкой, они говорили и спорили до хрипоты, не ощущая холода и не замечая, как проходят версту за верстой.
Много дала эта полуторамесячная дорога. Хочется поделиться впечатлениями с Катей, но что можно рассказать в подцензурных письмах? Надо просить её, чтоб побольше писала сама.
В камере стало светлее. Николай сел к столу, надел очки и, сбросив с правого плеча шинель, взял лист бумаги. И сильно вздрогнул, застигнутый пронзительным звонком. С досадой откинул лист.
Вспыхнула лампочка под сводчатым потолком. Он открыл «Эволюцию собственности» и повернулся к свету. За стеной глухо, как в могиле, закашлял сосед, в коридоре загремели дверями надзиратели, по балкону прошёл, тяжело ступая, выпущенный в уборную арестант с парашей, где-то в другом отделении раздался свисток старшего дежурного. Тюрьма проснулась, и по звукам можно читать её жизнь, как не раз приходилось это делать раньше, когда нечем было заняться. Теперь время дорого. Надо от всего отвлечься, сосредоточиться и работать, используя каждую свободную минуту. Итак, эволюция собственности. Что ты можешь ещё выдвинуть в подтверждение этой теории, профессор Летурно? Ага, доказательства уже иссякают, и ты начинаешь просто призывать человечество к прогрессу и усовершенствованию социальных отношений. Ну, призывами в этом упрямом мире ничего не изменишь. Движение народных масс – вот единственная сила, способная изменить существующие порядки.
Открылась соседняя дверь, кашляющий арестант, видимо, не приготовился к выходу, и надзиратель, подождав его несколько секунд, прикрикнул:
– Ну-ну, шевелись, рохля!
Арестант что-то сказал еле слышно.
– Поговори ещё у меня! – громче закричал надзиратель. – Пшёл быстрее!
Николай вскочил с табуретки, зашагал по камере. Нет, от этого не отвлечься. Надо проучить наглеца. Новичок, недавно заступил. Из армии. Молодые надзиратели покладистее и мягче пожилых, а этот с первых дней начинает показывать себя.
Надзиратель привёл кашляющего арестанта, запер его и открыл дверь Николая. Николай стоял посреди камеры, заложив руки за спину. Нарочно но брал параши, не выходил, ожидая нападения.
– В уборную, – но приказал, а скорое напомнил надзиратель, озадаченный вызывающим взглядом арестанта.
Николай не двигался.
– Господин, поторопитесь, – сказал надзиратель.
Николай всё смотрел ему в лицо,
– Господин, прошу не задерживать.
– Что же вы со мной так вежливо? С соседом не так говорили. Кто вам позволил оскорблять заключённого? Да ещё больного.
– Я не оскорблял.
– Вы кричали, как на скотину. Что это за обращение? Кто разрешил? Позовите сюда начальство.
– Успокойтесь, господин.
– Позовите начальника.
– Ладно, больше так не буду. Извините.
– Извинитесь перед тем, кого оскорбили.
Надзиратель стоял, потупив голову.
– Я жду. Просите у него прощения. Иначе будете объясняться перед прокурором.
Солдат замигал. Постоял ещё с полминуты, потом открыл соседнюю камеру, вошёл в неё, что-то тихо сказал больному. Николай взял парашу и понёс её в конец коридорного балкона – в уборную. Надзиратель даже не пошёл за ним, а подождал на балконе, привалившись спиной к железным перилам.
– Кирпичик захватить не забыли? – сказал он, когда Николай проходил мимо него обратно.
– А как же? Раз вы с нами по-хорошему, значит, и мы должны соблюдать порядок. – Николай показал ему кусочек кирпича.
– Добре, – сказал надзиратель. – Послезавтра светлое воскресенье. Приготовьтесь, почистите хорошенько посуду.
Дверь захлопнулась. Федосеев поставил парашу в угол, прошёлся по камере, улыбаясь. Вот так, солдатик. Учись уважать заключённых. А посуду мы, конечно, почистим. Тут сопротивляться не стоит – всё равно заставят, да и самому веселее, когда в камере чисто. Надо поскорее управиться и заняться своим делом.
Он старательно начистил осколком кирпича тарелку, миску, кружку, солонку и жбан, и вся эта медная утварь, снова составленная на полку, засияла в электрическом свете. Тогда он взял тряпку и принялся тереть пол. Асфальт протирался ежедневно, так что большого труда сейчас не требовал, и Николай скоро довёл его до антрацитного блеска. Всё. Порядок навёл. Оставалось ему только умыться и принять скудный арестантский завтрак. Он положил тряпку в угол, снял с полки жбан с остатком воды и протянул руку к тазу, висевшему на стене. Чёрт возьми, ещё не совсем управился! Надо было почистить и таз. Ну ладно, это уж вечером.
Он ещё не успел умыться, когда к его двери подошли надзиратели, разносившие хлеб и кипяток. Они открыли окошечко, увидели, что он преспокойно чистит зубы, но не поторопили его, молча ожидая за окошком, и ему вдруг стало неловко: ведь ждали не только надзиратели, но и арестанты, сидевшие в следующих камерах. Он заспешил, быстро утёрся и подошёл с кружкой к двери.
Кипяток сегодня был горячий, Николай бросил в кружку щепоть чаю и, ожидая, пока он заварится, стал дочитывать Летурно. Заключение, призывающее человечество к усовершенствованию всех общественных институтов, казалось ему наивным, но он не отступился от книги, не пропустил ни одной строка и добросовестно дошёл до последней точки. Потом съел кусочек хлеба, запил его остывшим чаем. Что ж, Летурно закончен. Остался в запасе только Ключевский. Как всё-таки трудно без нужных книг! Изучение общины требует много исторических сведений, а их тут никак не добудешь. Ну история, положим, никуда не денется. А современность? Её ты упустишь. Она невидимо идёт мимо, и тебе, чтобы познакомиться с ней, уже прошедшей, придётся потом сидеть над поблекшими журналами и газетами, но ты найдёшь в них только её скелет, а не живой облик,

Погасла лампочка, в камере стало темно, но через минуту посветлело. Николай посмотрел вверх, на решётку, и вспомнил, что ведь вскрылась Нева. Он поднялся к окошку. Река, мутная, гладкая, выпуклая на середине, двигалась медленно и мощно, а по заречной набережной торопливо шагали в обе стороны люди, завидно свободные.
– Господин, в окно смотреть не разрешается. – послышалось сзади.
Николай обернулся и в проёме дверной форточки увидел лицо надзирателя-новичка.
– Приказано следить. Тут я не виноват. Вы уж не нарушайте, а то мне влетит.
– Хорошо, я не буду смотреть в окошко. – Николай спрыгнул с табуретки.
– Знаете что? – сказал надзиратель. – Вы смотрите, только прислушивайтесь. Как пойдёт кто но балкону – соскакивайте. А я не буду мешать.
– Спасибо.
Форточка захлопнулась. Николай не полез сразу к окну, ходил по камере и улыбался: как легко обломал он солдатика! Получил разрешение смотреть на вольную жизнь. Да, там, за Невой, люди двигаются свободно. По крайней мере так кажется, когда глядишь на них через решётку. А на самом деле они далеко не вольны в своём движении. Каждого из них гонит необходимость, и гонит в определённом направлении. Они бегут служить империи. Какой-нибудь чиновник десятого класса, коллежский секретарь, бегущий сейчас по набережной, может действовать, конечно, свободнее арестанта, но не пользуется этой возможностью. Иметь свободу и быть свободным – не одно и то же. Перед чиновником не висят вот такие жёсткие правила, определяющие каждый шаг, но он не рискнёт ни на один вольный жест в своём департаменте. А на тебя, арестанта, ежеминутно давит этот лист бумаги, и ты всё-таки протестуешь, добиваешься уступок и часто действуешь так, как тебе хочется. Ты хотел связаться здесь с казанскими друзьями – и достиг этого, хотел продолжить свою работу – и тебе наконец разрешили. Теперь надо достать нужные книги. Добивайся. Пиши упрямому Сабо, пиши в главное тюремное управление, в департамент полиции, в министерство внутренних дел. Бей – и пробьёшь. Дадут и книги. Разыщи в Нижнем марксиста Скворцова – пусть он, если остаётся твоим другом, пришлёт «Юридический вестник» с его, скворцовской, статьёй о современной деревне. Надо написать Кате Савиной, чтоб она связалась с Нижним. Садись, займись сегодня корреспонденцией, а в субботу примешься за дело.
В субботу, свободный от всех забот, он целый день читал Ключевского, делал короткие выписки, заносил в тетрадь свои заметки. Вечером, просмотрев все «крестовские» записи, он решил определить границы своего исследования и набросать план. Начал писать, но сразу понял, что выдаёт себя: Сабо, пожаловав эту прошнурованную тетрадь, будет, конечно, проверять её, а почтовую бумагу дают только для писем: сколько листов получил, столько и отправь.
Он зачеркнул, заштриховал написанное и захлопнул тетрадь. До звонка сновал по камере, потом, когда выключили свет, лежал на жёсткой кровати, ворочался, шурша соломенной трухой, на тонком тюфяке и всё думал в темноте о своей работе, и она почти зримо разворачивалась перед ним, огромная, охватывающая двадцать веков русской истории. Община, за изучение которой он взялся, чтобы приготовиться к серьёзному спору с народниками, давно увела его за пределы первоначальной темы и влекла всё дальше и дальше. Куда она заведёт его? И справится ли он с таким колоссальным трудом? Русская община. Она, дитя первобытных племён, дошла до крепостного хозяйства, вступила с ним в сожительство, пережила его и попала в лапы молодого плотоядного капитала, призванного прикончить её. Длинен и сложен путь её, и, чтобы проследить его, надо исследовать все социальные дебри, через которые она прошла.
Он не пытался уснуть: работать можно было и в темноте. А чем лучше при свете-то? Читать почти уж нечего, писать, что хочешь и как хочешь, нельзя. Думай, отшлифовывай каждую мысль, чтобы утром пришпилить её к тетрадному листу двумя-тремя словами.
Поздней ночью внизу, под балконом, возникли какие-то звуки. Николай прислушался. Там, в глубине коридора, ходили, переговариваясь, люди. Может быть, обыск? Кто-то поднимается по лестнице. Надзиратель, конечно. Сегодня в этом отделении дежурит длинноусый. Почему его не слышно было на балконе? Спал? Или просто не хотел зловредничать ради праздника? Великая суббота – неохота ему грешить.






