412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Шеметов » Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве » Текст книги (страница 2)
Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:22

Текст книги "Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве"


Автор книги: Алексей Шеметов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

4

Исаак, Исаак. Он совсем не умел хитрить, а вот, кажется, научился, замкнулся, что-то скрывает, как и все друзья, оставшиеся на воле. Друзья-то, видимо, и заставили его молчать, и он ни разу не пришёл в Казани на свидание, побоялся, что не выдержит и всё расскажет. И сюда не пишет, боится вопроса, от которого ему не отвертеться. Что же всё-таки произошло там с Анной? Никто не осмелится ответить, все сговорились и упрямо молчат, не хотят отнимать надежды.

Светит ли Петербургу солнце? Сегодня, наверно, не светит, раз нет вот тут, на асфальте, решётчатого квадратика, уютно лежавшего у двери вчера. Маленький лоскуточек бледного света, а как он радовал, живой, слегка трепещущий. И вот его отняли, отняли уже не люди, а зимние облака, или морозный туман, или ещё там что, может, дым, поднятый фабричными трубами, тогда, значит, опять же люди, – они не могут без того, чтобы не отнимать друг у друга, и те, кто всё захватывает, даже не замечают, что лишают чего-то других. Надо, чтоб люди не отнимали друг у друга, только и всего, – в этом вся задача человечества, и оно решит её, рано или поздно, но решит, какая бы сила ни противодействовала, как бы ни сопротивлялись отнимающие. Господа, не отнимайте солнца! Что вы делаете? Кто вам позволил запирать человека в такую камеру?.. У, какой адский холодище!

Николай запахнул свою старенькую гимназическую шинель, пощупал ладонью калорифер, прижался спиной к его стенке, не горячей, но всё-таки греющей. Руками он стиснул крепко плечи и так стоял, не находя другого способа согреться. Можно бы прибегнуть к гимнастике, но сил ещё мало, хватает только на то, чтобы ходить по камере, и не очень быстро. А бить в дверь и требовать тепла бесполезно. Не раз он стучал, протестовал, грозил, но ничего не добился, как и все другие, пытавшиеся здесь бунтовать. Тюремного порядка не изменить ни грохотом, ни криком, ни жалобами прокурору. Если что-нибудь тут и меняется к лучшему, то лишь тогда, когда заключённые притихают. Что же, смириться и тихо ждать милости? Или гибели? Да, именно гибели. В смирении скорее погибнешь. Нет, надо бороться. Ни в коем случае не сдаваться.

Николай подошёл к двери и, поверпувшись к ней спиной, приготовился бить в неё, пока не откроется, но только занёс ногу, надзиратель (когда он подкрался?) с лязгом и громом запустил ключ в замочную скважину.

Дверь открылась.

– Пожалуйте в контору, – сказал надзиратель. По иронии, с которой он просмаковал это издевательское «пожалуйте», можно было догадаться, что начальство ничем не порадует.

Николай застегнул шинель, привычно заложил руки за спину и вышел. Он шёл по длинному железному балкону вдоль камер, и у него кружилась голова, когда смотрел сквозь решётчатые перила вниз и представлял, как он туда летит. Нет, через перила не перепрыгнешь. Можно перелезть, но не успеешь вскарабкаться, как надзиратель схватит тебя за полу. Ты что это? Начинаешь думать о самоубийстве? К чёрту! Ещё вся жизнь и все дела впереди.

Он спустился по длинной прямой лестнице вниз, и тут, на перекрёстке высоких, многоэтажных коридоров, надзиратель передал его другому охраннику, и тот повёл дальше.

В конторе ждал Сабо, начальник тюрьмы. Он сидел за столом, положив на него сомкнутые руки, а в углу, за барьером, стояла табуретка для вызванного арестанта.

– Садитесь, – сказал начальник.

В помещении, после тёмной камеры, было слепяще светло, и Николай, сидя за барьером, напрягал ослабевшее зрение, щурился, силился рассмотреть, что там белело на столе перед начальником. Белел, кажется, конверт. Да, конверт, небольшой, с красной маркой.

– Ну, господин Федосеев, как себя чувствуете? – сказал Сабо.

– Скверно, господин начальник. Замерзаю.

– Холодно в камере?

– Просто невыносимо.

– Но другие что-то не жалуются.

– Не забывайте, что я болен.

– Слыхали? – начальник повернулся к бухгалтеру, который сидел за другим столом, в углу. – Нет. вы слыхали? Не забывать, что он болен! Оказывается, мы забыли. Ему плохо, ему ещё плохо! Работать не заставляем, разрешаем «открытую койку», – пожалуйста, лежи сколько хочешь. Доктор за него хлопочет, прописал лекарства, особую пищу, достал ему очки, и всё плохо!

– Доктор действительно хлопочет, и за очки ему большое спасибо, но я не пользуюсь ими. Не пишу, не читаю. Не даёте ни бумаги, ни книг.

– Да, библиотека временно закрыта.

– У вас в цейхгаузе лежат мои книги.

– Их надо ещё проверить. Да будет вам известно, здесь не всё разрешено читать. Здесь не Санкт-петербургский университет, а санкт-петербургская одиночная тюрьма. «Кресты». «Кре-сты»! Понимаете, что это такое?

– Понимаю. Гнуснейшая тюрьма, в которой отнимают даже положенное.

– Не гнуснейшая, а строжайшая. Поблажек не ждите.

– Мы требуем не поблажек – положенного.

– Любопытно, чего же вы ещё хотите?

– Отопляйте камеры, дайте бумаги и книг. И запросите из Казани мои записи, они нужны мне для работы.

– Слыхали? – Сабо опять повернулся к бухгалтеру, но старик ничем не поддерживал начальника и, добродушный, какой-то слишком домашний, инородный в этом убийственно казённом заведении, с печальным сочувствием глядел на измождённого заключённого. – Слыхали? Ему нужны записи! Для работы. Работу на днях вам дадим, не ищите, дадим, а записи ваши сданы в тюремный архив. Там, в Казани.

– Неправда. Мне обещали их выслать.

– Кто обещал?

– Начальник губернского жандармского управления. Полковник Гангардт. Это порядочный человек, от слова не откажется. Дайте бумаги, я напишу ему.

– Ладно, я сам запрошу его, раз он такой у вас порядочный. Здесь тоже не шельмы сидят.

– Рад буду признать, докажите.

– Вам вот письмо. – Сабо взял со стола конверт. – Читайте.

– Не могу, – сказал Николай, – очки в камере.

Бухгалтер снял свои очки.

– Может, подойдут? – Он вышел из-за стола, взял у начальника конверт, передал его с очками Николаю и вернулся в свой угол. И он и Сабо смотрели на Федосеева, один с тревогой, другой с выжидательной усмешкой. Они, конечно, прочли письмо, потому так и смотрели.

Николай разорвал уже вскрытый конверт и развернул слежавшийся жёсткий листок. Очки оказались не совсем по глазам, но буквы были крупные и отчётливые. Писал какой-то незнакомец из Царицына, что-то сообщал об Анне, но так туманно, с такими раздражающими недоговорками и намёками, что ничего не поймёшь. И чем дальше, тем несуразнее сообщения. Вот и конец письма, а ничего не рассказано. Дикая загадка. И шутовская подпись: «Печальный вестник Моисей Гутман». Что он хотел сказать, этот печальный вестник? Что случилось с Анной? Как она попала в Царицын? Почему не написала сама?

– Ну что, не обрадовали? – сказал начальник. – Письмецо придётся пока у вас забрать. Надо кое-что выяснить. Кто такая эта Анна Соловьёва?

Николай молчал.

– Понимаю, интимная связь, говорить неудобно. Тогда скажите, кто такой Моисей Гутман?

– Не знаю. И орошу прекратить вопросы, мне не до них. Отведите в камеру.

– Значит, Гутмана вы не знаете? Эх, Федосеев. Федосеев! Дворянин, из благородной семьи, а связались с евреями, революции захотели. Чего вам не хватало?

– Отведите в камеру!

– Не кричите, Федосеев. Спокойнее, спокойнее надо. Берегите себя. У вас ещё десять месяцев одиночки. Десять месяцев, а дальше что? Дальше-то что? Полгодика свободы и опять «Кресты»? Так?

– Отведите. Не могу больше.

– О господи, какое нетерпение! Просто наказанье мне с вами. Ступайте. Провожатый за дверью,

Николай вернулся в камеру, опустил кровать и, не постелив тюфяка, не сняв шинели, упал навзничь и закинул руки за голову.

Как же всё-таки очутилась Анна в Царицыне? Может, этот Гутман её увёз? Может, он взял её на поруки? Кто он такой? Почему не написал ни одной вразумительной строчки? У кого узнать правду об Анне? Кому написать в Казань? Постой, где сейчас Миша Григорьев? Он отсидел два месяца и освободился. Из Казани, наверно, его выслали. Вероятно, он в Нижнем. В Нижнем есть хорошие знакомые, и они могут разыскать его. Вот ему и написать, он всё расскажет, ничего не утаит. Миша Григорьев. Каким он стал теперь? Изменился, конечно. Как далеко отодвинулся тот день, когда он пришёл познакомиться!

5

Его привёл в дом «клубиста» Исаак. Они побыли в гостиной, поговорили с хозяйкой, посидели у Моти в комнате и только потом, как будто между прочим, зашли к Николаю. Это был, объяснили они, манёвр перед хозяевами. Их осторожность предвещала какой-то тайный разговор, и Николай ждал, о чём заговорят юнцы. Собственно, не такие уж они были юнцы, чтобы не принимать их всерьёз. Он просто привык смотреть на своих сверстников глазами старшего.

Исаак в этом доме на глазах изменился, к весне стал совсем взрослым. И друг его, тоже реалист, рос, видимо, так же стремительно и так же, конечно, рвался что-то постичь.

Они сидели перед ним на кушетке, и Николай всё ждал, торопил их своим пристальным вниманием. Они уже сказали, что пришли посоветоваться, поговорить откровенно, но никак не могли начать. Николай встал со стула и прошёлся по комнате. Он был стянут формой, застёгнут на все гимназические пуговицы. Собрался к историку Кулагину, который приглашал на чаёк, «Приходите в воскресенье, потолкуем, мы с вами земляки». Земляком оказался. Преподавал в Вятской гимназии, бывал и в Нолинске. Что его заставило перебраться в Казань? Захотелось пожить в университетском городе? Либерал. Пожалуй, даже демократ. Иногда кидает смелые словечки, только не в классе. Интересно, о чём он хотел потолковать? Может, заигрывает? Визит отменяется. Хорошо, что пришли эти ребята.

Николай снял куртку, потом открыл окно и сел на подоконник, упёршись спиной в косяк. Отсюда, со второго этажа, видна была поодаль на улице церковь Евдокии, от которой валила празднично пёстрая толпа, провожаемая перезвоном колоколов. Люди шли по середине мостовой, шли медленно, освобождённые от всех сует.

– Посмотрите, – сказал Николай, и реалисты поднялись, подошли к другому окну. – Какие все просветлённые, успокоенные. Очистились. А к вечеру опять в каждом скопится полно сору. И люди озлобятся, мужчины напьются, полезут в драку. Завопят женщины. Вчера ночью татарина убили. Слышал, Иссак?

– Нет. не слышал. Где убили?

– Здесь, на Нижне-Федоровской. У Кошачьего переулка.

– А на Старо-Горшечной студент повесился, – сказал Григорьев. – Чёрт знает, что делается! Одних вешают, другие сами вешаются. Погибнет Россия. Доконает её Александр Александрович.

– А если спасёт? – сказал Николай.

– Чем, жестокостью? Не Россию, а себя спасает. И мстит за отца. Все тюрьмы переполнил.

– Наводит порядок. Как же иначе? Иначе нельзя.

Григорьев отпрянул от окна, взглянул на Федосеева.

– Вы что. монархист?

– Я подданный Российской империи.

– И только?

– Подожди. Миша, не спеши, – сказал Лалаянц. – Садись. Николай, давайте поговорим откровеннее.

– Давайте. – Федосеев повернулся спиной к улице. облокотился на колени, и белёсые волосы его рассыпались, упали на виски.

– Мы уже не отроки, – сказал Исаак. – Не можем оставаться в стороне от того, что творится на русской земле. Родину топчут. Сейчас лучшие люди идут в народ, чтобы поднять его из грязи.

– России нужны герои, – сказал Григорьев. – Нужны новые Желябовы.

– Хотите двинуться по пути Желябова? Прекрасный порыв. Стыдно сейчас прозябать. Читать Добролюбова и Чернышевского и оставаться спокойным – невозможно. Многие жаждут борьбы. Но за что бороться и как? Надо ведь сначала разобраться.

– В одиночку нам не разобраться, – сказал Исаак. – В Казани, говорят, есть разные кружки, а где их искать?

– Говорят, есть кружок и вашей гимназии, – сказал Григорьев.

– Не знаю. Едва ли наши наставники допустят такое послабление. Следят неусыпно.

– Вы просто запираетесь.

Николай откинулся назад, запрокинул голову и защурился, скрывая усмешку. Чтобы сохранить равновесие, он держался обеими руками за колено. И покачивался, не открывая глаз. Не хотелось отталкивать этих простодушных искателей, но не мог же он сразу перед ними открыться и сказать, что да, есть, он сам создал этот маленький кружок, что знает ещё и другой, не гимназический, очень скучный, из которого он недавно вышел, потому что там взяли верх вожаки, жаждущие преклонения, – этих юнцов там задавили бы готовыми догмами.

– Вы боитесь нас? – сказал Григорьев. – Неужели ничего не знаете об этом кружке?

Николай открыл глаза и улыбнулся.

– Друзья, – сказал он, – это уже допрос. Надо осторожнее. Так вы только отпугиваете. И сами себя выдаёте. Исаак меня всё-таки знает, а для вас, Миша, я совсем чужой.

– Мы вам верим.

– Почему?

– Человек с такими глазами не может быть предателем.

– Ну спасибо, что верите. А кружка у нас пег. Вы плохо знаете порядок Первой гимназии. За вами так следят, что нигде не спрячешься. Вот недавно обследовали мою комнату. Классный наставник обыскивал. Исаак знает.

– Да, это возмутительно, – сказал Исаак.

– Хорошо, что не нашли никакой крамолы. Могли бы раздуть дело. Так что давайте, друзья, вести себя умнее. Не ходите с открытым забралом.

На мостовой послышался звонкий цокот, и Николай обернулся.

– Полковник Гангардт, – сказал он.

Реалисты бросились к окну.

Кучер рванул вожжи, вороной конь свернул с мостовой и с разбегу остановился, уронив с удил шматок пены. С пролётки спрыгнул офицер в голубом мундире. Он махнул рукой кучеру и пошёл к воротам.

– Как красиво идёт, дьявол! – сказал Николай. – Не шаг, а совершенство.

– Не походкой ли покорил он нашу хозяйку? – сказал Исаак. – Она просто млеет, когда он подходит целовать ей руку. Тебе не кажется, что Мотя похож на этого полковника?

– А ты уже сопоставил? По-моему, сходство случайное.

– Нет, не случайное. Тут нет ничего случайного. Всё переплелось в этом доме. Хозяин служит полковнику. полковник – хозяйке. И она не остаётся безучастной. Платит любовнику. Тем же, чем муж.

– Ну, зачем так-то уж думать о нашей хозяйке. Считаешь, доносит Гангардту?

– Конечно.

– Чепуха. Не станет она унижаться. Не такова. И полковник не такой. Слишком горд, чтобы самому собирать доносы. Хозяин, не сомневаюсь, действительно служит жандармам, но не с полковником, конечно, имеет дело, а с каким-нибудь ротмистром.

Из гостиной, где, видно, уже сидели гости, донёсся беспорядочный говор, послышался звучный голос полковника.

Николай соскочил с подоконника.

– Весна, – сказал он, – такая весна, такое солнце, а мы сидим.

– Пошли на Казанку, – сказал Миша.

– Идёмте. Куда угодно – на Казанку, на Волгу. Успевайте бродить – насидеться успеете.

6

Они-то, наверно, ходят ещё свободно, а он второй год взаперти.

Невыносимо тяжёлая ночь, мёртвая, без малейшего признака жизни, без единого звука. Ни шагов надзирателя в коридоре, ни кашля и стона в камерах. Перед утром заключённые иссякают, теряют в муках последние силы и (сном это нельзя назвать) умирают. До подъёма. Он тоже обессилел и начал было забываться, и вдруг этот жуткий толчок изнутри. Может, останавливалось сердце? До чего же хрупка человеческая жизнь! Одно мгновение – и тебя нет.

И всему конец. И ты никогда ничего не узнаешь, даже того, что тебя уже нет. А ведь ты жил, надеялся, хотел познать мир, хотел что-то в нём изменить. Ничего не изменишь. Отвратительный, мертвенный свет. Он убивает все живые чувства, но ты не можешь его выключить. Ничего ты не можешь. А кто что может? Сабо не может изменить тюремный порядок. Император не может уничтожить всех революционеров. Революционеры не могут свергнуть императора. Никто ничего не может. Наверно, действует какая-то скрытая сила.

Он сидел поперёк кровати, поставив ступни на край и охватив руками колени. Как вскочил от страшного толчка, подобрался, так и сидел неподвижно.

Но скоро онемели ноги, и он опустил их на пол, склонился. Потом чуть повернулся и посмотрел на стену, на чёрную косматую голову. Прижал ладонью волосы, и на чёрную голову легла чёрная рука. Тень шевелилась, копировала его движения. Не так ли и мир повторяет чьи-то движения? Что, если действительность только тень скрытых явлении? Может, в самом деле всем движет царящая шопенгауэровская воля? Но почему это приходит в голову только сейчас? Предсмертное озарение? Потрясение? Наверно, это открывается только сумасшедшим. Исследован ли мозг Шопенгауэра? Жуткая тишина.

Он опять посмотрел на тень, а она отвернулась, вытянув лохматый подбородок. Он ощупал своё лицо и нашёл редкую бородку и отросшие усы. Неужели это он, недавний гимназист? Совсем старик. Не ошибается ли он в отсчёте времени? Может, срок давно кончился? Что, если забыли его выпустить? Не сработало какое-нибудь колёсико в императорской канцелярской машине, и он остался навечно в «Крестах».

Раздался звонок, и в конце коридорного балкона загремели удары в двери. Подъём. Сразу вернулось ощущение реальности. Грохот приближался, надзиратель двигался от двери к двери, гремел где-то посреди длинного балкона, ещё ближе и вот уже забарабанил в соседнюю дверь. Камеру Николая он должен был, как всегда, обойти, по нет, не обошёл, остановился, потоптался и принялся стучать. Стучал он гораздо громче и дольше, чем другим, – то ли злорадствовал, то ли давал знать, что это не ошибка и исключения сегодня не будет. Значит, кончилась «открытая койка», кончилось твоё особое положение, Федосеев. Жди других перемен.

Грохот стих, надзиратель прошагал обратно, и несколько минут не было никаких звуков. Потом послышался тихий стук в боковую стену, за спиной.

Это сосед вызывал на разговор. Николай сунул руку в прореху тюфяка, достал из соломенной трухи карандаш и повернулся ухом к стене. Прислушался.

– Как спалось? – выстукал сосед.

– Почти не спал, – отвечал Николай, стуча торцом карандаша по стене. – Что нового?

– Через три камеры от меня сидит ваш друг.

– Кто?

– Ягодкин.

– Костя? – крикнул Николай. – Костя Ягодкин?

– Что молчите? – простучал сосед.

Николай спохватился, что перешёл в радости на язык, который здесь не действовал.

– Когда вы узнали о Ягодкине? – выстукал он.

– Ночью, часа в три.

– Почему не постучали сразу?

– Думал, вы спите, не хотелось будить.

– Как его здоровье?

– Он напишет. Завтра на прогулке ищите папиросный мундштук. В нём будет записка.

– Сообщается ли он с казанцами?

– С какими?

– По нашему делу проходило тридцать шесть. Десять в «Крестах».

– О других ничего не знаю. На Ягодкина наткнулся случайно. Пробил немую камеру. Третью от меня. Там сидит фальшивомонетчик. Он не знал азбуки. Вчера его кто-то обучил. Теперь можем говорить с девятью камерами. Три прибавилось.

– Спасибо, друг.

– Декабристов благодарите.

– Спасибо и декабристам. Облегчили нашу судьбу. Азбука гениально проста.

– Шаги. Прекращаем.

Николай отвернулся от стены, опустил ноги на пол, сделал вид, будто давно сидит в раздумье. Шаги приближались, приближались. Потом затихли у камеры. Открылось дверное окошечко, и в нём показалось лицо надзирателя (от бровей до подбородка).

– Кто стучал?

– Не знаю, – спокойно ответил Николай.

– Карцера захотели?

– Я не стучал.

– Смотрите у меня! – Окошечко закрылось.

Николай обул коты, зашагал по камере, возбуждённый, радостный. Костя Ягодкин! Нашёлся! Жив и, наверно, здоров, если ходит на прогулку. Завтра будет записка. Можно и сегодня связаться с ним и поговорить, но перестукиваться через четыре камеры очень трудно. И опасно. Четверо передатчиков – четверо свидетелей разговора. Из них можно надеяться только на соседа. Он уже испытан, хотя ещё ни разу не удалось его увидеть. Политический. За ним сидит вор, за вором – ещё вор, дальше, как теперь выяснилось, – фальшивомонетчик, а за тем – Ягодкин. Костя Ягодкин! Теперь можно найти и Санина, и Маслова, обнаружатся и остальные. Мир возвращается. Завтра записка. Поторопись хоть однажды, столкни поскорее эти сутки, упрямое время. «А в тюрьме оно идёт, говорят, быстрее». Кто это сказал? Кажется, Тургенев. «Говорят». А ты бы сам испытал. Коротко здесь минувшее время, потому что нечем его измерить, прошло без событий, а сутки тянутся бесконечно долго, совсем останавливаются.

Нет, время всё-таки двигалось, приближался тюремный завтрак, в коридоре копошились надзиратели, разносили кипяток и хлеб. Николай взял с полки медную кружку, подошёл к двери, с минуту подождал.

Открылось окошечко, и он просунул кружку в проёмчик, её наполнили. Подали краюшку хлеба и кусок сахару. Окошко захлопнулось.

Николай сел к столику. Кипяток был тёплый, не годный для заварки чая. Зато краюшка сегодня попалась хорошая – объёмистая, свежая, лёгкая, ноздреватая на срезе. От неё пахнуло пекарней. Вспомнилась воля, вспомнились казанские друзья. Потом явилась Аня, и Николай поднялся и стал ходить, но уже не по чёрному асфальту, а по жёлтому полу флигелька. Всё виделось сегодня легко и очень отчётливо, и светло, без боли, без муки, с надеждой, что псе это вернётся.

Загремел запущенный в дверную скважину ключ. И в камеру ввалилось начальство – Сабо и товарищ прокурора.

– Это наш больной, – сказал Сабо. – Как себя чувствуем?

– Несколько лучше, – сказал Николай.

– Ну и слава богу. Завтра дадут вам работу. Будете клеить папиросные коробки. Сможете?

– Да, пожалуй, смогу.

– Имеете что-нибудь спросить?

– Вопросов нет, есть просьба.

– Опять просьба! Господи, никак не угомонится. Ну, слушаем.

– Мне нужны книги.

– Книги будете получать.

– Мне нужны мои записи. Вы обещали запросить из Казани. Прошло больше трёх недель.

– Получены, получены ваши записи. Лежат в цейхгаузе.

– Я требую их в камеру.

– Слыхали? – Сабо повернулся к товарищу прокурора. – Нет, вы слыхали? Он требует! Где вы находитесь? Не забыли?

– Нет, я хорошо помню, где нахожусь и чего лишён, но читать и писать не запрещают даже ваши инструкции.

– Вы что же, изучили их, инструкции-то?

– Да, изучил.

– Где, позвольте спросить, где?

– На свободе.

– Значит, готовились к «Крестам»?

– В наше время каждый честный должен быть готов к тюрьме.

– Ну вот что, батюшка, бумаги мы вам дадим, а записи не получите. Приготовьтесь к работе. Хватит, отдохнули.

– Я не отдыхал, а болел.

– Знаем мы вашу болезнь. Доктора разжалобили, вот он и прикрывает. Ничего, приберём и его к рукам.

– Вы наглец.

– Что? – Сабо повернулся к двери, за которой стоял надзиратель. – В карцер его, в карцер! Чтоб помнил, где находится. – Сабо выскочил из камеры, за ним поспешно вышел товарищ прокурора, надзиратель бухнул дверью. Начальник долго кричал ещё в коридоре, удаляясь, не заходя в другие камеры.

Николай (так бывало с ним редко) остался спокойным и радовался этому спокойствию. Он ощущал теперь прочное сцепление с жизнью, со своим прошлым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю