Текст книги "Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве"
Автор книги: Алексей Шеметов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
8
Он не считал проходивших дней, не глядел часами сквозь решётку на вольную жизнь (к чему травить чувства?), но и не терял, как первое время в «Крестах», ощущения реальности. Он боролся. Площадка его жилища (в камере ничего не было, кроме нар и параши) стала для него полем битвы. С утра до позднего вечера он шагал по этой площадке, разрабатывая план сражения, и при малейшей возможности без промедления бил в цель. Продолжать свою исследовательскую работу здесь он пока не мог, потому что ему не давали ни книг, ни бумаги, ни карандаша, и прежде всего надо было отвоевать именно это необходимейшее оружие. Но была и другая, не менее, а может быть, более важная задача – выиграть схватку в ходе дознания. Своих противников, прокурора и начальника жандармского управления, он видел всего несколько раз. Только дважды допросив его, они больше не вызывали, но он продолжал с ними бороться, посылая им заявления, которые писал в тюремной конторе, куда прорывался благодаря своей неимоверной настойчивости. Он вёл бой, как шахматист ведёт сложнейшую заочную партию, не видя и не зная противника и изучая его характер по приёмам игры. Но арестанту надо было стоять одному против целой армии – губернского начальства, московской судебной палаты и петербургского департамента полиции.
И вся эта армия, от филёра до министра внутренних дел, действовала совершенно скрыто.
Непрестанно меряя камеру (шесть шагов туда, шесть – обратно), Николай Евграфович напряжённо думал, разгадывая дальнейшие возможные ходы своих противников. Поездку в Никольское, как ни отрицал он её, опровергнуть не удалось, потому что Кривошея, арестованный гремя днями раньше и захваченный врасплох, уже сказал, что ездил в Орехово с неким Николаем Федосеевым. Правда, потом, очнувшись от внезапного удара, он решил исправить свою ошибку и на очной ставке не признал в друге своего спутника, и арестованные рабочие тоже не опознали того «москвича», который говорил с ними и оставил «программу действия», переданную им Василием Васильевичем. Ошибка Кривошеи стала было выправляться, но вот вызвали братьев Предтеченских, и те, перепугавшись, сразу признались, что да, у них ночевал вот этот самый человек, белокурый, в очках, в простенькой серой куртке.
Отказаться от «программы действия» Николаю Евграфовичу не удалось, зато, опираясь на этот антибунтарский документ, он легко опрокинул другое обвинение – отверг приписываемое ему авторство двух прокламаций, призывающих к бунту. Теперь, признав поездку в Орехово, он доказывал, что приезжал туда только для того, чтобы познакомиться с бытом ткачей, но кто-то из них попросил его рассказать, как живут рабочие в других городах, а рассказывать ему было некогда, поэтому, переночевав у Предтеченских, он оставил там письмо. Больше того, он доказывал, что его письмо действовало против прокламаций, хотя он этой цели и не преследовал, ничего не зная о брошенных в рабочую среду воззваниях. Объясняя, почему он сразу не признал поездки в Орехово, Николай Евграфович обвинял полицию в страшном произволе, который и заставляет людей скрывать свои самые невинные поступки во избежание всяких неприятностей.
Дознание, столкнувшись с сильной волей одного из обвиняемых, двигалось очень медленно, а полковник Воронов, подстёгиваемый сверху, торопился как-нибудь запершить дело. Николай Евграфович, анализируя мельчайшие подробности скудных допросов, проникал в тайны следовательской работы и всё больше убеждался, что работа эта примитивна и груба, что аляповатое дело вернётся из судебной палаты на доследование. Он ждал нового наступления и готовился к отпору.
У времени не было никаких препятствий, и оно размеренно шло к своей бесцельной цели, не ведая, хотят ли этого люди, подвигаются ли человеческие дела, задерживаются ли какие-то там дознания. Оголился и посерел лес, видневшийся поодаль. Потом задымила кудлатыми столбиками Солдатская слобода, крайние домики которой, полукругом обступив тюрьму, но опасаясь подойти поближе, скорбно смотрели на неё маленькими окнами. Потом замелькали за решёткой снежинки, побелели слободские горбатые крыши. Потом появился на стекле первый ледяной рисунок, и как раз в этот морозный день впервые вывели на прогулку. Он, Федосеев, сломил чудовищное сопротивление полковника Воронова, и тот наконец разрешил ему и прогулки, и свидания, и всё остальное, чего он долго был лишён и чем пользовались другие заключённые. Он получил книги, бумагу, ручку и пузырёк с чернилами. И приступил к работе. О, когда же закончит он свой разросшийся труд? И закончит ли? Из тюрьмы теперь скоро не выбраться. Сколько сил вложено в это исследование, и вдруг вся кипа бумаги погибнет где-нибудь в этапе! Нет, этого допустить нельзя. Надо попросить друзей, чтоб они размножили законченные главы. Батенька, да ведь можно их не только размножить, но и пустить но кружкам! Арестант Федосеев, ты ещё не обезоружен. За тебя на воле отныне будет действовать всё то, что ты написал и напишешь. Хорошо, что уговорил письмом Марию Германовну но переезжать во Владимир. Здесь у тебя есть друзья, обойдёшься и без её помощи, а там она уже познакомилась с кружком Владимира Ильича и может дать на обсуждение всю твою работу. Или хотя бы вот эти главы, над которыми сейчас сидишь.
Надзиратели, заглядывая в камеру Федосеева, видели, как арестант, раньше непрестанно шагавший из угла в угол, сидит на нарах и, положив на колени книгу, а на книгу – лист бумаги, всё что-то пишет и пишет. Скоро они поняли, что этот необыкновенно добрый, но до остервенения упорный человек рождён для каких-то больших и хороших дел, и стали ему помогать. Сговорившись между собой, они передавали его письма друзьям, приносили от них книги и записки, устраивали тайные свидания, впускали в его камеру ореховских арестантов. Николай Евграфович сдружился с теми ткачами, с которыми так бегло познакомился на тёмной улице в Никольском и в зуевском лесу. От них-то он и узнал, что происходило в Никольском после его отъезда. Оказывается, оставленный конспект выступления действительно был принят кружком как программа, и ткачи без промедления принялись за дело – организовали на случай забастовки кассу взаимопомощи, подыскали штабную квартиру, задумали связаться с рабочими других городов, для чего Алекторский собрался было выехать на работу в Богородск, а Попков – в Ярославль.
Сблизившись с Никольскими вожаками, Николай Евграфович увидел в них будущих Бебелей. Он понял, что русские рабочие настолько политически выросли, что могут бороться не только за улучшение своей жизни, но и за полное освобождение класса, если их поведут за собой марксисты. Эти новые мысли и высказал он в своём первом письме Владимиру Ильичу.
Вернулось из Москвы неумело сколоченное Вороновым дело, и опять заскрипело дознание, зацепившее новых свидетелей – землемера Беллонина, мещанина Латендорфа, его служанку Авдотью и народовольца Иванова, удравшего из Владимира в Саратов. Свидетели ничем не помогли полковнику, но он всё-таки что-то мастерил там в своём кабинете. А Николай Евграфович работал, уже не обращая внимания на ход следствия и не замечая, как бегут дни, недели и месяцы.
Он сидел поперёк нар, поставив ноги в шерстяных носках на край, упёршись спиной в стену и положив на колени большую книгу, заменявшую письменный стол. Он не слышал, как открылась дверь и вошёл надзиратель.
– Николай Евграфович, – сказал тюремный служитель, – жалко отрывать вас, а придётся. На прогулочку.
– Уже? – Федосеев отбросил книгу, подвинулся и, опустив с нар ноги, обул сапоги. Тяжеловатые юфтевые сапоги. Беда и выручка. Не для лёгкой жизни они сшиты, на званый обед не пойдёшь в них, зато на охоте и в походе незаменимы. Впереди ещё много невольных походов. Ну, пойдёмте, погуляем, сапоги.
Выходят в коридор арестанты из других камер.
– Приветствую вас! – кричит, улыбаясь, Штиблетов, довольный, что вырвался на полчаса из своей пещеры.
– Добрый день, Николай Евграфович, – сдержанно здоровается Андреевский, спокойный, легко переносящий заключение.
– Здравствуйте-ка, – по-стариковски говорит суровый Алекторский – у него это «здравствуйте-ка» всем да звучит неожиданно мягко.
А Попков, задумавшись, молча жмёт руку.
Ореховцы окружают Федосеева, выходят во двор, в апрельскую волнующую сырость, и вместе гуляют по утрамбованной подсыхающей площадке, отделившись от других. В губернской тюрьме режим гораздо слабее, чем в «Крестах», и надзиратели (сопровождают только двое) не заставляют ходить цепочкой, не запрещают говорить.
– Как здоровье Василия Васильевича? – спросил Штиблетов.
– Всё болеет, – сказал Федосеев. – Человек он хрупкий, нежный, тяжело ему здесь. Тоскует по матери. Любит её необычайно. Горюет, что заставил страдать.
– Николай Евграфович, – сказал Андреевский, – вы Генри Джорджа читали?
– Приходилось.
–. Знаете, пожалуй, он прав. Насчёт налога-то. Такой налог приведёт людей к равенству. К справедливости.
– Послушайте, Андрей Андреевич, Генри Джордж говорит о едином земельном налоге. Земельном. Он думает, достаточно лишить землевладельца ренты, как сразу кончится эксплуатация.
– Да, кончится.
– Ну хорошо, допустим, обложили этого землевладельца налогом, равным ренте. Допустим, он оказался добрым, сговорчивым, отрёкся от своего дохода и перестал паразитировать. А как быть с капиталистом?
– Вот-вот! – Андреевский, смотревший себе под ноги, вдруг вскинул голову. – Вот об этом я и хотел! Надо дополнить Джорджа. Надо обложить и капиталиста таким налогом, чтоб у него оставалось только на еду да на скромный костюм.
– Андрей Андреевич, это утопия. Вы напоминаете мне Тимофея Бондарева. Есть в Сибири такой писатель. Мужик. Лев Толстой от него в восторге. И не только Толстой. Михайловский, Златовратский, Успенский. Глеб Иванович когда-то много писал об этом крестьянине. В «Русской мысли» печаталось. Так вот, Бондарев хотел бы ввести обязательный для всех хлебный труд. Каждый должен добывать себе хлеб. Это, мол, в природе человека, и нарушение этого природного закона ведёт общество к гибели. Бондарев думает навести в мире порядок хлебным трудом, а вы с Генри Джорджем – налогом. Нет, Андрей Андреевич, капиталисты, землевладельцы и чиновники никогда но возьмутся за соху. И налога вашего не примут. Они не допустят такого правительства, которое вздумало бы провести ваш закон. Добровольно своих благ они не отдадут.
– Придёт время – раскошелятся.
– Держи карман шире, – сказал Алекторский. – Они, сволочи, совсем обнаглели. На одних штрафах сколько наживают. Ерунду говоришь, Андрей. Они копейки лишней не упустят, а ты хочешь, чтоб всё отдали.
– Припрём к стене – отдадут, – вставил Штиблетов.
– Это дело другое, – сказал Федосеев. – Русский пролетариат уже настолько силён, что может наступать на самые основы капитала.
– Силён-то силён, да плохо организован, – сказал Попков, задумчиво покручивая свои модные усики. – Вот только начали дело – и провалились.
– Ничего, это урок, – сказал Федосеев. – По-моему, нас выдал Клюев. Помните, как он зажигал спички? Надо учиться распознавать Клюевых. – Он увидел впереди перед собой какое-то перо и, быстро нагнувшись, поднял его. Оно было бурое, с коричневатыми пятнами, похожими на ржавчинки. Николай Евграфович, остановившись, с минуту разглядывал его, потом поднял голову, посмотрел через каменную стену на край голубого неба и показал туда рукой.
– Там ведь лес недалеко? – сказал он.
– Да, совсем близко. А что?
Николай Евграфович больше ничего не сказал и до конца прогулки, шагая рядом с товарищами, рассматривал перо. Вернувшись в камеру, он положил его в книгу, подошёл к окошку, взялся обеими руками за решётку и, приподнявшись на носки, посмотрел вдаль, влево, на голый, серый лес. Кромка этого леса примыкала к дубовой роще, подступающей к военному воксалу, а это увеселительное офицерское место, не видимое из окошка, было совсем близко от тюрьмы, почти рядом. Значит, вальдшнепы тянули по этой дугообразной кромке леса и пролетали над тюрьмой!
Николай Евграфович отошёл от окошка и зашагал по камере. Чёрт возьми, вальдшнепы над тюрьмой! Они летают совсем близко, но остаются недоступными. Да, вальдшнепы недоступны. Недоступны земные радости. Недоступна обычная человеческая жизнь. Недоступны библиотеки, театры. Недоступно искусство. Недоступно счастье быть вместе с любимой. А что тебе доступно? Одна работа? Работа и борьба. Что ж, не так уж мало. Ты борешься, а это дано не каждому. Твой труд уже действует. Его читают, о нём говорят и спорят. Одни главы пошли в Самару, в кружок Владимира Ильича, другие – в Нижний, твоим казанским друзьям, третьи Шестернин увёз в Москву, чтобы познакомить с ними столичную революционную молодёжь. Так что, если и не удаётся тебе издать свою работу, она всё-таки не останется неизвестной и чем-то обогатит русскую марксистскую мысль.
Николай Евграфович, спохватившись, поспешно вынул из кармана часы, нажал на кнопку – резко откинулась чёрная крышка. Было двадцать шесть минут четвёртого. Через четыре минуты должна была выйти Мария Германовна, давно уже переехавшая во Владимир и поселившаяся в Солдатской слободе, против тюрьмы. Николай Евграфович подошёл к окошку, опять ухватился обеими руками за решётку и приподнялся на носки. Вон он, низенький, крепенький домик. До него каких-нибудь сто шагов, а не доберёшься. Доброе наивное жилище. Весёлые, с голубыми рамами, оконца. Простенькие резные наличники. Уютный маленький дворик. Сейчас выйдет Маша. Вот она! Милая, никогда не опаздывает.
Мария Германовна, стройная, издали совсем молодая, в чёрном пальто, в чёрной шляпе, с чёрной лакированной сумкой, сияющей на солнце, отошла на несколько шагов от калитки, остановилась и помахала перчаткой. Николай Евграфович, хотя и знал, что она не видит его, тоже помахал рукой. Маша, опасаясь начальнического глаза, постояла всего десяток секунд. И пошла тихонько к городу. Николай Евграфович кинулся к нарам, достал из-под соломенного тюфяка три приготовленных письма (одно Маше, другое Шестернину, третье Сергиевскому), завернул их в бумагу и постучал в дверь, и в двери открылось смотровое окошечко.
– Что, вышла? – спросил надзиратель.
– Да, вышла, – сказал Федосеев и просунул свёрточек в окошко. – Скажите, пожалуйста, Марии Германовне, чтоб захватила «Анти-Дюринга», когда пойдёт на свидание.
– Анти… Господи, я и не выговорю. Анти… Как дальше то?
– «Анти-Дюринг».
– Книжка, что ли?
– Да, книга.
– Опять, поди, французская? Или английская?
– Нет, эта на немецком. Не забудьте – «Анти-Дюринг».
– Ладно, растолмачу как-нибудь. – Надзиратель захлопнул окошко и быстро зашагал по коридору. Николай Евграфович знал, что сейчас он догонит Марию Германовну на городской улице и, проходя мимо, незаметно сунет ей в руку бумажный комок. Нет, на этот раз ему придётся приостановиться, чтобы «рас-толмачить». Добрые попались надзиратели. Просто помощники. Хорошо пошла работа в этом замке. И время летит гораздо быстрее, чем на воле. Не успеешь оглянуться, как подкатит осень.
9
Осень действительно подкатила незаметно, но сентябрь пошёл медленно, а в конце месяца выпал такой мучительный день, каких в жизни не бывало. Дознание давным-давно закончилось, дело лежало в московской судебной палате, ожидая решения. Шестерых из десяти обвиняемых освободили из-под стражи впредь до особого распоряжения, а Федосеев, Кривошея, Попков и Алекторский остались взаперти и не знали, сколько ещё им сидеть. Николай Евграфович изнурил свой организм беспощадной работой, дошёл до нервного истощения и, встревожившись, что может совсем выйти из строя, опять принялся слать во все концы заявления, требуя временного освобождения. Мария Германовна, Сергиевский и Шестернин тоже били в набат. Наконец пришла из Петербурга бумага – департамент полиции по согласованию с министерством юстиции признал возможным, ввиду расстроенного здоровья Федосеева, освободить его из-под стражи, заменив назначенную ему при дознании меру пресечения впредь до разрешения о нём дела особым надзором полиции. Бумага эта была зачитана Николаю Евграфовичу, и он сразу дал знать о ней Марии Германовне, а она тут же послала телеграмму в Петербург, и вот сегодня должен был появиться Владимир Ильич, недавно переехавший из Самары в столицу. Маша, прорвавшись в тюрьму, второй час сидела в конторе, но там, видимо, что-то затёрло, не прокручивается какое-то колесо, машина не двигается, не выбрасывает уже отработанного арестанта. О дьявольщина! Как мучительно ждать! Николай Евграфович подошёл к решётке и глянул на дорогу – нет, Маша ещё не вышла. Вдали оранжево горела кромка леса, залитого светом бабьего лета. За тюрьмой, на военном вокзале, играл духовой оркестр. Федосеев стиснул зубы от щемящей боли. Неужели сегодня праздник? Может быть, Маша не найдёт никак начальства? Николай Евграфович отпрянул от окошка и опять заметался по камере. Боже, как тяжело! Сегодня дежурит новый надзиратель, от него ничего не узнаешь, остаётся только ждать. Но сколько можно терпеть! Сорвать вот с нар доску и бить в дверь, пока не выпустят. Нет, только не это, только не это. Успокойся. Думай о чем-нибудь другом.
Да, Владимир Ильич переехал в Питер. И правильно сделал. Его место именно там, в столице.
А вот на Волге будет теперь тише. Но ничего, в Самаре ведь остались его друзья. Остался и перебравшийся туда Исаак Лалаянц. Он казанец, а казанская закалка оказалась довольно крепкой. Не сдаются ребята. Григорьев и Скворцов – в Нижнем. Санин закончил в своих подлиповских лесах перевод книги Энгельса и выехал в Саратов. Ягодкин пока отдыхает у матери, но тоже готовится к работе в каком-нибудь волжском городе. Многие идут, не сбиваясь, по той дороге, которую выбрали в Казани. Некоторые, правда, где-то затерялись, но, возможно, ещё найдутся. Объявился же вот Петрусь Маслов. Оказывается, он подался из «Крестов» прямо на Урал, в родные места, а всё-таки стосковался по Волге, стал туда писать, нашёл старых друзей, потом завязал переписку с Ульяновым и теперь хочет поселиться в Самаре. Нет, Волга не затихнет. Вырваться бы из этих стен! Почему не выпускают? Может быть, из Петербурга пришла следом другая бумага и прихлопнула первую? Неужели Маша всё ещё сидит в конторе?
Николай Евграфович подошёл к стене и, глянув в окошко, увидел на дороге Марию Германовну.
– Что, освобождают? – не выдержав, крикнул он.
Мария Германовна махнула отрицательно головой. Потом показала рукой в сторону города. Федосеев понял её.
– Иди к нему! – крикнул он.
Она постояла ещё с минуту и тихо пошла в город, ссутулившаяся, пронзительно жалкая, потерпевшая в своих хлопотах полную неудачу.
Николай Евграфович отвернулся от решётки, устало сел на нары. Вот так, арестант. Не выпустили. Встреча не состоялась. Владимир Ильич уже здесь. Сейчас поговорит с Машей и уедет. А ты не скоро выберешься из этой камеры. Теперь уже не выпустят.
Его освободили назавтра к вечеру. Мария Германовна встретила друга у ворот тюрьмы. Они сложили книги и папки с рукописями и извозчичью тележку, сели рядом в лубяной кузов, молоденький ямщик вскочил на облучок, взмахнул кнутовищем, дрожки мягко покатились по пыльной дороге, и тюрьма осталась позади. Николай Евграфович не очень радовался временной свободе. Об отъезде Ульянова он узнал вчера вечером, за ночь успел успокоиться, а к полудню принялся за работу, но только разошёлся, заставили собирать вещи. У него уже всё перегорело, и он выходил на волю равнодушно.
– Значит, не дождался Владимир Ильич? – сказал он, когда дрожки загремели по булыжной мостовой города.
– Нельзя было ему оставаться, – сказала Мария Германовна. – И мы не знали, что тебя сегодня освободят. Вчера ни Воронов, ни начальник тюрьмы не хотели со мной говорить.
– Маша, я же не упрекаю. Сам не ожидал. Ненадолго эта свобода. Надо готовиться к этапному походу. Погонят, может быть, вот по этой дороге. По Владимирке. В Сибирь. Тучки небесные, вечные странники! Маша, куда ты везёшь меня?
– Туда, где ждал тебя Владимир Ильич. Квартирка совсем крохотная, по уютная. Полная тишина. В тюрьме тебя военный воксал беспокоил. И пьяные слободские песни. Господи, какие они тоскливые! Я всегда от них просыпалась и всегда думала, что вот и ты сейчас проснулся. Тебе надо отдохнуть, Коля.
– Да, не мешало бы.
– Оставь хоть на неделю работу.
– А шумный всё-таки наш стольный град. После одиночки-то. Смотри – коляска за коляской. Катаются люди. Когда же мы с тобой заведём выездной экипаж?
– Ты хотел бы?
– Нет, мне хочется пешком побродить. Был у нас в Казани интересный булочник. Помнишь, я рассказывал?
– Помню. Пешков?
– Да. Он теперь, вероятно, обошёл уже всю Россию. Завидую.
– Ничего, и мы обойдём.
– Под конвоем?
Извозчик свернул с Дворянской на Ерофеевский спуск, промчал с ветерком под гору, с грохотом пролетел по деревянному мостику через мутную Лыбедь, поднялся на бугор, выехал на площадь и остановился у деревянного домика.
– Вот ты и дома, Коля, – сказала Мария Германовна, поднимаясь и придерживая подол платья, чтобы слезть с тележки.
Квартира оказалась действительно крохотной, но уютной. Это был мезонин с итальянским окном во двор. Чистая светлая комнатка. У окна стоял письменной стол, а на нём – бронзовый чернильный прибор, стопка книг и фаянсовая вазочка с букетом белых астр. Николай Евграфович, оглядевшись, подошёл к Маше и обнял её. Она охватила руками его голову, прижалась щекой к виску, и они замерли, счастливые, бесконечно родные.
– Милая, я люблю тебя, – сказал Николай.
– Да, да, я понимаю, – сказала Маша. – И я теперь люблю так же, как ты. И как это хорошо! У нас с тобой совсем не то, что бывает у других. Правда? И это надо сохранить. Я останусь там, в слободе.
– Нет, Маша, ты переедешь сюда.
– Не уговаривай. Будем жить отдельно. Так лучше. Днём я всегда буду с тобой. – Она разняла его руки. – Прибери пока книги, а я пойду к хозяйке за чаем.
На стене висела на толстых витых шнурах пустая полка. Николай Евграфович разместил на её двух этажах книги, папки сложил на подоконник. Управившись, он сел к окну у стола.
Маша принесла на подносе большущий фарфоровый чайник, чашки, хлебницу с миндальными булочками и сахарницу с рафинадом.
– Ну, дорогая «кузина», – сказал Николай, – рассказывай, о чём здесь говорили с Ульяновым.
– Знаешь, он сразу заспешил, как узнал, что тебя не выпустили. Сергиевский тут с ним сидел. Он и встречал его на вокзале.
– Расскажи, какой он теперь стал?
– Небольшой, меньше тебя, но гораздо крепче, плотнее. Одет аккуратно, чисто. Волосы короткие, чуть-чуть вьются. Намечается лысина. Носит бородку, усики. Что ещё? Олимпийский смех. Смеётся иногда радостно, иногда убийственно зло.
– Да, сильно изменился, – сказал Николай Евграфович. До сих пор ему всё виделся сосредоточенный, молчаливый юноша, омрачённый гибелью брата, а теперь вот отчётливо вырисовывался мужественный и дерзновенный человек.
– Коля, чай-то стынет. – Маша пододвинула к нему чашку. – Владимир Ильич шутит и веселится, но нередко бывает остро ироничным. Не дай бог попасть под его уничтожительный смех. А вот ты, Коля, совсем не умеешь смеяться. Поучился бы у него. Помнишь, в одном письме он подшучивал и над твоей статьёй, считал её малоубедительной, но, когда я ему сказала, что это только глава из большого труда, он вдруг опечалился. Почему же, говорит, вы раньше-то не объяснили? Вообще, потом он очень высоко оценил твою работу, предложил изучать её в кружках. Что ты задумался?
– Досадно, что не встретились.
– Успокойся, ещё встретитесь. Я в это верю. Пей чай, не грусти хоть сегодня-то. Разве ты не рад нашей встрече?
Николай улыбнулся.
– Рад, Машенька, рад! О, какой душистый чай! Давно такого не пил.
– Ой, я забыла! – Маша убежала за чем-то к хозяйке.
Николай взял вазу и поднёс к лицу белый букет. Ах, госпожа Гопфенгауз! До чего же ты чутка! Знаешь, что «кузен» твой неравнодушен к цветам и ставишь их на стол к его приходу. Это не Анины летние ромашки, от чувственного запаха которых кружится голова, а твои осенние астры, пахнущие спокойно, тонко и немного печально. Чем же тебя благодарить? Вот твои миндальные булочки. Точно такие, какие два года назад принесла ты незнакомому арестанту в «Кресты». И булочки эти тоже не случайны тут на столе, как и белые астры.
Маша вернулась с фарфоровым блюдцем, наполненным чёрными владимирскими вишнями. Николай ещё раз втянул запах астр. Подвинулся к Маше и поцеловал её. У неё навернулись слёзы. Он поспешно сдёрнул очки, протёр их платочком.
– Как деликатны наши друзья, – сказал он. – Никто не идёт. Хотят, чтоб мы провели вечер одни.







