412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Шеметов » Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве » Текст книги (страница 17)
Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:22

Текст книги "Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве"


Автор книги: Алексей Шеметов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

– Нет, – сказал Федосеев, – своего мнения о капитале я пока ещё не составил. Хочу изучить его.

– Вот и хорошо. Завтра увидите, какая у него симпатичная физиономия. Это чудовище. Страшное чудовище!

Федосеев вышел из-за стола.

– Вы что это? – сказал учитель. – Совсем почти ничего не ели. Братуха, ты напугал гостя своим разговором. Человек, видимо, к этому ещё не привык. Да, Николай Васильевич?

– Нет, я с удовольствием послушал бы, – сказал Николай Евграфович, – только вот не могу как-то сосредоточиться. Перегрузился впечатлениями.

– Может, отдохнёте с дороги-то? Пройдите вон в ту комнату, полежите на диване.

– Я бы хотел написать письмо.

– Пожалуйста, пройдите туда. Бумага и чернила там на письменном столе.

– А я схожу пока к своему хозяину, – сказал Кривошея. – Надо повидаться.

– Вот какие у нас гости-то, – сказал врач. – Благонамеренные, выдержанные. Скучно на этом свете, господа.

Николай Евграфович прошёл в другую комнату и сел за письменный стол. В окно он увидел фабричные корпуса, мрачные и мертвенно-пустынные в этот воскресный день. Завтра туда хлынут толпы рабочих, и было бы очень хорошо, если бы те люди, с которыми сегодня придётся говорить, внесли утром в эти корпуса, в свою среду, новое настроение – готовность к постоянной организованной борьбе, а не к бунту. Николай Евграфович волновался. Ему предстояло впервые выступить перед рабочими. И перед какими! Перед знаменитыми ореховскими ткачами! Он положил перед собой два листа бумаги (только два, потому что должен был строго себя ограничить и всё изложить предельно коротко и ясно), взял ручку, обмакнул стальное перо в чёрные чернила, и крупные отчётливые слова торопливо побежали по странице.

…Он дописывал последнюю, четвёртую страницу, когда в комнату вошёл Кривошея.

– Повидались? – спросил Федосеев, продолжая писать.

– Повидался, – сказал Кривошея и подчёркнуто повторил: – Повидался.

Николай Евграфович обернулся, они переглянулись и поняли друг друга.

– Прогуляемся? – сказал Николай Евграфович.

– Да, надо побродить.

Братья Предтеченские тоже захотели погулять. Кривошея посмотрел на друга и едва заметно пожал плечами.

– Хорошо, – сказал он, – собирайтесь, мы обождём вас во дворе.

Во дворе было сумеречно. Кривошея взял Федосеева под руку, отвёл от крыльца.

– Ничего, вывернемся, – сказал он. – Дойдём до полицейского надзирателя, и я позову всех к нему, а Предтеченские ненавидят Парийского, вернутся.

Братья спустились с крыльца, оба в шляпах и в тёмных плащах.

Пошли парами: впереди – Кривошея с врачом, позади – Федосеев с учителем. Учитель что-то говорил, но Николай Евграфович не слышал его, нетерпеливо ожидая встречи с рабочими и досадуя, что она может не состояться.

– Николай Васильевич, – сказал, оглянувшись, Кривошея, – давайте зайдём к Парейскому. Он приглашал на чай. Доктор вот сопротивляется, но я не могу обижать моего бывшего патрона. Зайдёмте все.

– Нет уж, увольте, – сказал врач. – Я с полицейскими не якшаюсь. Этого ещё не хватало! Идите, а мы вернёмся.

– Обидится на вас Парийский.

– Чёрт с ним, пускай обижается.

Братья вернулись. Учитель, отойдя на десяток шагов, оглянулся.

– Долго-то не сидите у него. Мы вас ждать будем.

– Василий Васильевич, – сказал Федосеев, – они же узнают, что у Парийского мы не были.

– Скажем – раздумали. Доктор, мол, прав, но стоит якшаться с полицейскими.

Они постояли, обождали, пока братья скрылись во мгле, и тоже вернулись. Подошли к деревянной двухэтажной казарме, и Кривошея попросил постоять у входа, а сам юркнул в тёмную пасть открытой двери, Николай Евграфович послушал, как удалялись по лестнице шаги, и почему-то подумал, что надо хорошенько запомнить, в каком часу приехали в Орехово, когда встретились с Предтеченскими, когда разошлись с ними, когда подошли вот к этой казарме. Он достал часы, открыл их, приблизился к свету, падавшему из окна, но свет оказался слишком слабым, чтобы можно было разглядеть стрелки. Николай Евграфович положил часы в кармашек и усмехнулся. А для чего же запоминать-то? Ты что, уже готовишься к допросам?

Он посмотрел в окно и увидел семейный угол, занавешенный позади цветастым пологом. Косматая женщина в грязной нижней рубахе, вывалив дряблую длинную грудь, кормила ребёнка.

В коридоре, на деревянной лестнице, послышались торопливые шаги, из чёрного проёма вынырнули Кривошея и молодой рабочий с интеллигентской бородкой.

– Познакомьтесь, Иван Кузьмич, – сказал Кривошея.

Рабочий подошёл к Федосееву, подал руку.

– Штиблетов. Рад вас видеть, Николай Васильевич. Москвич? Надолго к нам?

Николай Евграфович мог бы остаться здесь и на целый месяц, но Кривошея ещё дорогой сказал, что больше суток в Орехове не позволит ему шататься.

– Завтра я должен быть в Москве, – сказал Федосеев.

Штиблетов посмотрел на Кривошею.

– Тогда надо сегодня всех собрать. Так?

– А это возможно? – спросил Василий Васильевич.

– Нет, весь кружок, конечно, не соберёшь. Зайду сейчас к Попкову. Обождите тут, только отойдите от света. – Штиблетов пошёл в соседнюю казарму.

– Вот это и есть слесарь Штиблетов, – сказал Кривошея. – Чистейший пролетарий. Потомственный. А Попков – ткацкий смотритель. Это про него я говорил, что глотает книги. Всё до истины хочет добраться.

– И читает Спинозу?

– Нет, Спинозу читает другой, Андреевский. Разборщик плиса. Ну, тот настоящий философ. Между прочим, толстовец. Ходил пешком в Ясную Поляну. Лев Николаевич дал ему свою рукопись. Изложение евангелия.

Штиблетов вскоре вернулся и привёл Попкова. Николай Евграфович не мог во мгле хорошо рассмотреть ткацкого смотрителя, но но голосу и по модным усикам, черневшим под носом, понял, что ото энергичный мужчина лет тридцати. Яков Леонтьевич (так назвался, знакомясь, Попков) ни о чём не спросил приезжих и сразу приступил к делу.

– Значит, так, – сказал он, – в Никольском собираться сейчас не у кого. Пойдём в лес, к даче Зимина. По дороге прихватим зуевских. Здешних-то мигом соберём. Ваня, забежишь к Андреевскому, а я – к Клюеву.

– Клюев? – спросил Кривошея. – Кто это такой?

– Кузнец, – сказал Попков. – Надёжный мужик. Подождите тут, мы скоренько. Ваня, идём.

Рабочие торопливо зашагали к ближним казармам, там разделились, Попков вошёл в одну, Штиблетов – в другую, и вскоре они вышли с товарищами, и их стало теперь, насколько можно было разглядеть в темноте, пятеро. Они соединились у следующих казарм, постояли с минуту и опять разошлись, а через полчаса, прихватив других, собрались поодаль в кучу, и эта куча, смутно черневшая в темноте, стала приближаться – двигалась она молча, обходя освещённые окнами места.

Когда рабочие подошли вплотную, Попков выдвинулся вперёд.

– Знакомьтесь, Николай Васильевич, – сказал он.

Рабочие обступили приезжих, начали расспрашивать «москвича», кто он, когда приехал и надолго ли.

– Ладно, говорить будем после, – сказал Попков. – Двигаемся в Зуево. Надо разбиться, толпой идти ни к чему.

Николай Евграфович шёл сзади с Попковым и Штиблетовым. Потом присоединились ещё двое – Андреевский и Клюев. Андреевский несколько минут шагал с краю молча, прислушиваясь к разговору, затем переместился поближе к приезжему.

– Николай Васильевич, – сказал он, – вы «Исповедь» Толстого читали?

– Да, читал, – сказал Федосеев.

– Вот там есть слова. Понимаете, запали в голову, второй год бьюсь и никак не могу разобраться. Лев Николаевич говорит, что для исполнения человеческих дел нужно насилие, и оно всегда прилагалось, прилагается и будет прилагаться. А вот если рабочие организуются для самозащиты – это тоже дела?

– Конечно, дела, – сказал Федосеев. – Настоящая самозащита рабочих – это постоянная и хорошо организованная работа.

– Выходит, и нам не избежать насилия? Но насилием мир не исправишь. Тот же Лев Николаевич говорит, что человек должен трудиться, смиряться и быть милостивым.

– Чушь! – сказал Штиблетов. – Кто терпит, тот погибает.

– А по-моему, погибает тот, кто бросается в драку, – сказал Андреевский.

Навстречу по тускло освещённой улице шла молодая компания с гармошкой, уже разминувшаяся с теми рабочими, которые шли двумя группами впереди.

– Тут кругом люди, – сказал Попков, – давайте осторожнее. Болтайте пока о пустяках.

Болтать никому не хотелось, и все шагали молча, пока не миновали Орехова, а за мостом Андреевский вернулся к начатому разговору.

– Николай Васильевич, вы в Москве, наверно, встречаетесь с разными людьми. Скажите, как там понимают Толстого?

– А мне хотелось бы знать, как вы его понимаете, – сказал Николай Евграфович.

– Знаете, я видел Льва Николаевича. Необъятный человек. Мне трудно понять его. Насчёт терпения не могу с ним согласиться. Я вижу жизнь и понимаю, что её надо перевернуть, но как бы сделать это без крови?

– «Коммунистический манифест» не читали?

– Да, брал у Василия Васильевича, читал.

– И как?

– Хорошая книжка, захватывает.

– Дорогой друг, это не просто книжка. Это ваша рабочая программа.

– Леонтьевич! – крикнул где-то в темноте Кривошея.

– Оу! – отозвался Попков.

– Догоняйте!

– Идём быстрее, братцы, – сказал Попков.

Рабочие, шедшие впереди, остановились и ждали в узеньком проулке. Николай Евграфович, подойдя к ним, осмотрелся и узнал ту лачужку, около которой сидел утром на лавочке с Василием Васильевичем (неужели это было сегодня?). Хибарка светилась одиноким окошком, и там, за этим ничем не задёрнутым окошком, стоял, застёгивая косоворотку, пожилой мужчина.

– Вот он, кого мы утром искали, – сказал Кривошея. – Алекторский. А это его жена.

Жена, маленькая, сутулая, ходила вокруг мужа, махала и всплёскивала руками. Она, видимо, ругалась, но Алекторский не обращал на неё внимания и, оттопырив рыжую бороду, застёгивал на шее пуговицы. Потом он снял со стены пиджак, надел его, что-то стёр ладонью с лацкана, повернулся и, нагнувшись, нырнул в двери, а вскоре вышел из калитки.

– Здравствуйте-ка, – сказал он, подойдя к рабочим. – Чего это собрались? А, и Василий Васильевич здесь! Здравствуйте-ка.

– Здравствуйте, Алексей Фёдорович. Гость вот из Москвы приехал. Яков Леонтьевич, ведите.

Попков повёл дальше.

Пока пробирались по селу, ещё три раза останавливались и стучали в окошки, но к собравшейся компании присоединился кроме Алекторского только один человек.

– Ну, больше тут некого вызывать, – сказал Попков.

Андреевский опять оказался рядом с Федосеевым.

– Значит, Толстого вы не признаёте? – спросил он.

– Как же его. не признаешь? – сказал Николай Евграфович. – Писатель, крупнее которого сейчас нет во всём мире.

– Нет, я не про это, а про терпение.

– Видите, Толстой сам не терпит. Он стыдит, протестует, грозит. Толстой, призывающий к смирению, сам-то вот никак не может смириться. Не перестаёт нападать на существующие порядки. Я думаю, русским рабочим стоило бы даже поучиться у него настойчивости. Но идея непротивления для пролетариата неприемлема. Неприемлема и губительна. Русский пролетариат только-только вступает в борьбу, но уже кое-чего достиг.

– А чего мы достигли? – сказал кто-то впереди. – Ни хрена не достигли. Как жили, так и живём.

– Будем терпеть, так ещё сто лет ничего не добьёмся, – заметил Штиблетов.

– Правильно, – сказал кто-то сзади. – Давно надо было разнести эти фабрики, а мы всё терпим. Сейчас самое время поднять бунт. Читали прокламации-то?

– А что тебе даст этот бунт? – спросил Штиблетов.

– Ясно, ничего не даст, – сказал Алекторский. – Без мужика, ребята, нам ничего не сделать. Мужика надо поднимать.

Вышли за село, и Попков, шагавший впереди, остановился.

– Братцы, а чего нам шагать к даче Зимина? Может, здесь причалим? Ночь вон какая тёмная, никто нас не увидит.

– Нет, ребята, – сказал Алекторский, – надо хоть немного отойти. Сюда парни приводят девок вон в кусты. Наткнутся на нас.

Прошли ещё с полверсты, потом свернули в мелкий лесок, пробрались сквозь сырые кусты на какую-то лужайку и сели прямо на мокрую, росистую отаву.

– Ну, так чего же мы достигли, Николай Васильевич? – сказал Андреевский.

Федосеев, волновавшийся перед встречей с рабочими и долго обдумывавший, о чём и как с ними говорить, сейчас понял, что нужный разговор завязался и совершенно определился ещё дорогой и теперь остаётся только продолжить его.

– Спрашиваете, чего достигли? В восемьдесят пятом году прогремела ваша ореховская стачка. Вы, конечно, знаете её последствия.

– Посадили зачинщиков, – сказал Алекторский.

– Да, их посадили, но Моисеенко и Волков продолжали бороться и на суде. Они раскрыли чудовищные условия, в которых работали ткачи. Правительство вынуждено было внести некоторые изменения в фабричное законодательство. Так что ореховцы на какую-то долю улучшили жизнь русских рабочих. У вас здесь рабочий день короче, чем на других фабриках Владимирской губернии. Может быть, Савва Морозов более человечен, чем его коллеги? Нет, просто Никольские ткачи в восемьдесят пятом году показали свою силу, и их теперь побаиваются.

– Да, как же, побоятся, – сказал Алекторский. – День укоротили, зато стали безбожно снижать расценки.

– Верно. Таков закон капитала. Если фабрикант теряет на одном, он сразу же начинает искать прибыль в другом. Но рабочие должны его осаживать.

– Попробуй осади, – сказал Алекторский.

– Алексей Фёдорович, – сказал Попков, – ты ведь знаешь, что наше управление хотело снизить расценки, а губернское начальство заставило пока воздержаться. Почему? Потому что побоялось стачки. И управление тоже растерялось.

– Громить их надо, пока не опомнились, – предложил кто-то.

– Вот этого вы не должны допускать, – сказал Николай Евграфович. – Бунт – слепая стихия. Бунт теперь подавляют мгновенно, а рабочие расплачиваются за него годами тюрьмы. Вас в Орехове двадцать семь тысяч, да ещё зуевские рабочие, да ещё Собинка под боком. Вы можете объединиться, и тогда ваша стачка окажется непобедимой. Вас поддержат тогда Шуя, Иваново-Вознесенск, Ковров. В губернии сто четырнадцать тысяч рабочих. Это армия! На Западе рабочий класс наступает на капитал огромными союзами. Русские рабочие ещё не поняли, что улучшить своё положение они могут только тогда, когда объединятся в большой постоянный союз. Восставая против хозяев сразу, не подготовившись, не выработав ясных целей, наши рабочие громят фабрики и лавки, избивают полицию и директоров, но всегда терпят поражение, правительство жестоко с ними расправляется. И если наш пролетариат ещё но достиг в своей борьбе значительных результатов, то это потому, что рабочие объединяются только временно, чтобы провести стачку, когда уж невозможно становится терпеть. – Николай Евграфович смутно видел сидящих вокруг людей, но чувствовал, с каким вниманием они слушают, и это подогревало его, и он говорил всё увлеченнее, призывая рабочих к борьбе, средства и цели которой были определены «Манифестом Коммунистической партии».

Вспыхивала спичка и на мгновение освещала рабочих, а когда она гасла, все вмиг исчезали в чёрной тьме, и только через две-три минуты снова неясно обозначались фигуры слушающих. Спички зажигал кузнец Клюев. У него, видимо, отсырела махорка, трубка никак не разгоралась, а ему хотелось непременно её разжечь, и он, чиркнув спичкой, усиленно чмокал губами и смотрел поверх огонька на людей, смотрел виновато, потому что они щурились и досадливо морщились.

7

Дорогой все виделись эти по-рембрандтовски освещённые лица, вспоминались подробности вчерашнего вечера, слышались голоса рабочих, а стук вагонных колёс навязывал какие-то бессмысленные слова – ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Мысли бежали вразброд, и не хотелось приводить их в порядок. Кривошея остался ещё на сутки в Орехове. Взял конспект вчерашнего выступления. Как бы там не попался. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Наступает осень, желтеют берёзы, на осинах горят багряные листья. Надо взять у Шестернина ружьё да забраться дня на три в лес. Помнишь, дружище, как опьянил тебя запах вскрывшейся Невы? Ты мечтал тогда об охоте, а вот уж восьмой месяц живёшь на свободе и ни разу не взял в руки ружья. Весной можно было ходить на тягу. Вальдшнепов ты видел только в детстве, в родных вятских местах, в окрестностях забытого Нолинска. Вальдшнепы. Может быть, их уже нет в русских лесах? Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Жизнь проходит мимо, как проплывают вот эти рощи, перелески и пашни. Женщина с серпом на плече глядит на пролетающий поезд. Что ты смотришь с тоской на дорогу? Дожинаешь свою полоску, а снопов-то и не видно. Ни снопов, ни суслонов, ни скирд на полях. Опять неурожай? Опять голод? Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Убегает назад земля со своими лесами, пашнями и селе-пнями. Как ты мало знаешь её, поднадзорный! Тебе нельзя свободно ходить по этой земле, куда хочется. Ты остаёшься связанным. Да, жизнь по-прежнему идёт мимо. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Всё проходит мимо тебя. Все? А Орехово? Нет, не так уж плохо. Ты теперь с рабочими. И с какими! Штиблетов, Попков, Андреевский. Это новое, ищущее поколение. Оно втягивает в свою среду и таких тёртых людей, как Алекторский, бывший крепостцой крестьянин, в котором клокочет ненависть ко всем хозяевам. С такими ткачами, вооружи их марксистской наукой, можно поднять на борьбу всю орехово-зуевскую армию, грозную тридцатитысячную армию. В неё вольются потом отряды других фабрик. Может быть, не переезжать в Самару-то? Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Всё меньше лесов, всё больше голых мест. Поезд идёт уже по Владимирскому уезду. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Владимирская губерния – центр московской промышленной: области. Зачем перебираться в Самару, когда здесь открываются такие возможности? Да, но там Владимир Ильич, там Мария Германовна. Там Волга, а на Волге сейчас собрались сильнейшие марксисты. Там много старых друзей, воспитанников казанских марксистских кружков. Так-то так, но зато здесь Москва, а через Москву можно связаться с Петербургом. Не хочется отсюда уезжать. И туда непреодолимо тянет.

От Самары недалеко и до Царицына. Ах вот что! Ты всё ещё надеешься встретиться с Анной. Что ж, может быть, и найдёшь её. Свободы, свободы – вот чего тебе не хватает. Сел бы вот так в вагон и поехал в любую сторону. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт.

– Витте – министр финансов.

– Что? – Николай Евграфович отвернулся от окна и увидел перед собой Иванова, сидевшего на противоположной скамейке с газетой.

– Витте назначен министром финансов, – сказал Николай Иванович, свернув газету в трубочку.

Откуда он взялся? Видимо, перешёл из другого вагона. На его месте сидела женщина с ребёнком.

– Далеко ездили? – сказал с усмешечкой Иванов. – В Орехово, наверно?

– Нет, просто захотелось проветриться.

– Надо, надо. Вы так задумались, что не заметили, как я подсел. Плохо проветрились, если не развеяли дум. Значит, можно вас поздравить?

– С чем?

– Да с повышением Витте. Поднялся на самый верх. Забрал в руки самое важное министерство.

Финансы, торговлю, промышленность. Торжествуйте. Он ведь ваш союзник. Главный покровитель капитала.

Спорить с Ивановым не хотелось. К чему? Его всё равно не переубедишь. Пускай считает марксистов союзниками Витте. Хорошо бы, если и министерство внутренних дел так заблуждалось. Но, к сожалению, Дурново, кажется, начинает понимать марксистов.

– Что же вы не радуетесь? – усмехнулся Иванов. – Событие для вас весьма отрадное.

– Видимо, ещё не осознал его значения. Вы сейчас из Москвы?

– Да, из столицы.

Ага, ездил, вероятно, к писателю Астыреву. Не надейтесь, господа, на свои прокламации. Бунта не будет. Никольский рабочий кружок сегодня уже разъясняет ткачам, на каком пути их ждут провалы и на каком – победы.

Поезд подходил к сияющему куполами Владимиру. Николай Евграфович любезно попрощался с Ивановым и вышел в тамбур. Ритм колёсного стука замедлялся. Ты да Декарт, ты да Декарт, ты да Декарт. Господи, откуда взялись эти нелепые слова?

Они, эти странные слова, вобравшие стук вагонных колёс, преследовали его ещё несколько дней, пока он, пытаясь возобновить прерванную работу, сидел в тихом доме Латендорфа и раздумывал, куда ему перебраться – к Беллонину или в Самару.

Всё-таки он решил уехать в Самару. Перевёз от Беллонина книги, упаковал их, сложил в чемодан вещи, а постель увязал в свой старый, ещё из Нолинска, портплед, купленный матерью в то лето, когда она снаряжала в Казань своего любимого сына, от которого потом отреклась. Приготовив всё к отъезду, Николай Евграфович положил в сумку буханку хлеба, пошёл к Сергею Шестернину, взял у него тульскую двустволку и отправился в лес. Нижегородская улица вывела его на жёсткую щебёночную дорогу – знаменитую Владимирку, унёсшую тысячи арестантских жизней. Он дошёл до Рахманова перевоза, переправился на правый берег Клязьмы, спустился версты на две вниз, потом, упёршись в лесной ручей, повернул вправо и углубился в лесную чащу. Только начиналась осень, но недавние заморозки, слишком ранние для средней России, уже прихватили листву, и она, ярко расцвеченная, остро пахла увяданием.

Николай Евграфович пробирался узкой тропинкой вдоль ручья, ветви скользили по лицу, глаза залепляла паутина. Справа где-то с шумом сорвался с места тетерев, но охотник не встрепенулся. Потом слева тоже фыркнула птица, и он опять остался спокойным. Вряд ли он был сейчас охотником. Пожалуй, и ружьё-то взял только для того, чтобы оправдать перед собой эту прогулку. Ему просто хотелось накануне новой жизни подумать в осеннем лесу. Если уж по-настоящему охотиться, так надо было взять у Шестернина и собаку. Осенью без собаки лесную птицу не возьмёшь. Попробуй-ка подними вальдшнепа. Броди хоть целую неделю – он не покажется. Нет, вальдшнепов до весны не увидеть. Интересно, охотится ли Владимир Ильич? Вероятно, в Кокушкине-то охотился. Вот с ним можно и встретить будущую весну. На тяге.

Ручей привёл к озеру. Николай Евграфович остановился на берегу и долго смотрел на огромную голубую подкову, брошенную в пылающие осенние леса, оранжево-красные, только местами зелёные. Он обошёл кругом озеро и, когда стало темнеть, развёл на берегу костёр.

Собранные гнилые пеньки горели до рассвета. Николай Евграфович, привалившись спиной к толстому стволу осины, смотрел на танцующее пламя, слушал его весёлый шёпот, временами доставал из кармана куртки книжечку и записывал какую-нибудь вспыхнувшую мысль. Всю ночь диковато и жалобно кричала какая-то птица. Ему хотелось узнать, что это за существо, и было обидно, что он, прирождённый охотник, оказался отлучённым от природы и до сих пор не познал её, не вкусил и она остаётся далёкой и недоступной.

Утром, оставив на берегу потухшие и подёрнувшиеся белым пеплом головешки, он простился с туманным озером и пошёл по какой-то заросшей тропе на северо-восток, надеясь выйти к Клязьме в том месте, где в неё впадает Нерль. Опять справа и слева, шумно хлопая крыльями, взлетали тяжёлые, ожиревшие тетерева, но он не вскидывал двустволки, только приостанавливался и, проследив за полётом, шагал дальше, хлюпая по мочажинкам.

К полудню он вышел к реке и увидел поодаль на горке, на другой стороне, скопище церквей, сверкающих золотыми крестами. Внизу белел знаменитый храм Покров-на-Нерли. Николай Евграфович переправился на пароме через Клязьму, осмотрел белокаменный храм, потом поднялся в Боголюбово, зашёл в резиденцию Андрея, посидел во дворе, подумал о трагической гибели князя и пошагал во Владимир. Набежала тучка, пошёл мелкий дождь, дорога запахла смоченной пылью. Федосеев ускорил шаг.

Он занёс Шестернину двустволку (Сергей Павлович ещё не вернулся из окружного суда), вышел на Нижегородскую и тут, около ямского трактира, где теснились коляски и тележки, нашёл простые дроги, хозяин которых охотно согласился перебросить пожитки. Дождик перестал. Николай Евграфович перевёз вещи и книги на вокзал, сдал их в багажный склад, потом купил проездной билет, пообедал в буфете и отправился к приставу второй полицейской части.

Пристав встретил его с необычайной радостью.

– А, господин Федосеев! Прошу! Прошу! Садитесь. Чем могу служить?

Николай Евграфович устало опустился на стул.

– Я хочу переехать в Самару, – сказал он. – Мне запрещено пребывать в столичных, университетских и больших промышленных городах. Самара, как вам известно, не относится ни к одной из этих категорий. Надеюсь, мой переезд не вызовет никаких препятствий. По-моему, вам даже лучше, если у вас будет одним поднадзорным меньше.

– Ну что ж, Николай Евграфович, – сказал пристав, – надо подумать, посоветоваться с полицмейстером. Кстати, он просил доставить вас к нему.

– Доставить к нему? Зачем?

– Не могу знать. Вы нужны ему но какому-то делу. – Пристав вышел из-за стола, надел картуз, натянул перчатки. – Прошу, нас ждёт запряжённый фаэтон. Я как раз туда и собрался.

Фаэтон скрипнул и перекосился, когда на его двухместное сиденье взлезли двое неравных – один небольшой, сухощавый, другой огромный и такой тучный, что мундир мог в любую минуту лопнуть, не выдержав напора могучего тела. Белая лошадь величавым шагом вышла за ворота и, едва кучер тронул её вожжой, пустилась в лёгкую рысь, звонко цокая по булыжной мостовой, смоченной прошедшим дождиком.

Николай Евграфович, встревоженный, успокаивал себя предположением, что его везут, чтобы выяснить то недоразумение, по поводу которого уже вызывали как-то в полицейскую часть. Его хотели уличить в том, что он два года назад, сбежав из тюрьмы, проживал некоторое время во Владимире. Николай Евграфович посоветовал тогда вот этому приставу обратиться с письмом к ныне ещё здравствующему Сабо и спросить, не отлучался ли арестант Федосеев из «Крестов», пока отбывал там срок. Потом, вернувшись в дом Латендорфа, он долго раздумывал, чем же был вызван этот допрос. Позднее, когда Кривошея рассказал, как, в каком году и в каком месяце появился во Владимире Сабунаев, Николай Евграфович понял, что предприимчивый народовольческий вождь, объяснявшийся с ним в казанской комнатушке, вовсе не револьвер сунул тогда в карман клетчатого пиджака, я похищенный со стола паспорт, с которым вскоре и приехал во Владимир. Сабунаев теперь в Сибири, и хоть он неприятный человек и ничего, конечно, к его наказанию не прибавится, но не стоит всё-таки ссылаться на него в полиции – и без того можно легко доказать, что арестант Федосеев за два с половиной года тюремного заключения никуда не отлучался.

– Ну вот, прокатились, – сказал пристав, слезая с фаэтона. – Сейчас побеседуете с полицмейстером, и я отвезу вас на квартиру.

Полицмейстер оказался далеко не таким радушным, каким был его подчинённый. Он даже не пошевелился за своим огромным столом.

– Ага, объявились? – сказал он, не разомкнув рук, лежавших на красном сукне. – Поохотились? Теперь к делу. Есть распоряжение начальника губернского жандармского управления. Позвольте объявить вам, что вы арестованы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю