Текст книги "Вальдшнепы над тюрьмой. Повесть о Николае Федосееве"
Автор книги: Алексей Шеметов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
– Сдам экстерном, – сказал Николай.
– Не сдашь. Не это у тебя в голове. – Отец был прав: не об экстерне думал его сын, особенно сейчас, когда с минуты на минуту должны были выступить с протестом студенты университета и ветеринарного института. – Из года в год я вносил в кассу деньги, чтобы ты мог получать в университете стипендию. И всё насмарку.
Николай подошёл к столу, взял из вазы яблоко, подкинул его на ладони, положил на место и снона стал ходить по мягкому ковру.
– Я не виноват, что так получилось, – сказал он.
– Как так не виноват? Директор всё мне рассказал. Проступок твой тяжёл. Кружок, тайная библиотека, обман начальства.
– Но вижу никакого проступка. Только в России с её дикими установлениями нельзя долиться с друзьями мыслями, нельзя читать, что хочешь.
– Ну, а зачем же понадобилась тебе эта «тётка»?
– Не хотел, чтоб обшаривали и обнюхивали моё жилище.
– Ладно, передо мной можешь не оправдываться. Я-то, может быть, и пойму тебя. А что с матерью будет? Она не выдержит удара. Она так тебя любила. «Коленька, Коленька». Вот тебе и «Коленька». Не поедешь домой-то?
– Нет, не поеду.
– Но меня просят взять тебя под свою ответственность.
– Откажись.
– Отказаться? Я юрист и хорошо знаю, что это значит. Это значит признать тебя не поддающимся никакому благому воздействию. Это значит поставить тебя под негласный надзор. Потом попадёшь и под гласный. Понимаешь ли ты своё положение?
– Понимаю, отец.
– И всё-таки остаёшься здесь?
– Не могу иначе. Министр Делянов запретил принимать в гимназию детей прачек, поваров и кучеров. Отныне в ней могут учиться только избранные. Социально благонадёжные. Но и их заставляют шпионить друг за другом. Выхожу из такой гимназии без сожаления. А Казани не оставлю. Я должен быть с теми, кто идёт против наглых российских порядков.
– Так, так, дорогой сын. Оказывается, далеко ты зашёл.
По улице пронёсся отряд конной полиции. Николай бросился к окну, отскочил, заметался по комнате, побледнев.
– Что с тобой? – спросил отец.
– Папа, прости, но я не могу больше оставаться у тебя. Там, наверно, студентов избивают.
Отец поднялся, и они стали друг против друга.
– Газеты сегодня видел? – сказал Николай.
– Это ты про московских студентов?
– Да. Ты их обвиняешь?
– Сию минуту я не следователь, могу даже посочувствовать. Но пойми, плетью обуха не перешибёшь. Махина ведь, гигантская махина, а вы в неё лбами. Эх, Николай, Николай! Не этого я ждал. Дмитрий малоспособен, на него не рассчитывал, на тебя возлагал все надежды, а ты вон куда пошёл. Не остановиться ли, пока не поздно?
– Не могу, папа. Пойми меня. Успокой маму. И передай сестричке… Нет, Манечке ничего не передавай – мала, не поймёт. Поцелуй её за меня.
Отец заморгал и, отвернув лицо, обнял сына. И сразу же оттолкнул.
– Ступай, не терзай мне душу.
Николай вылетел из гостиницы и побежал на Воскресенскую. Сначала нёсся бегом, потом, заметив любопытные взгляды прохожих и проезжих, пошёл шагом, даже медленным, как будто вовсе никуда не спешит. Но идти так было невыносимо. Вчера Матвеев передал ему через Аню, что студенты решили выступить именно сегодня. Местные газеты, опубликовавшие правительственное сообщение о беспорядках в Москве, могли только подстегнуть и поторопить казанцев. Николай шагал но Молочному переулку и уже видел свалку на Воскресенской, подобную той, какую описал московский студент, приславший в Казань тайную корреспонденцию.
Но свалки на Воскресенской не оказалось. У многоколонного здания университета спокойно расшагивали полицейские. Пришли они сюда, очевидно, давно: и шапки, и воротники, и усы у них были белы от куржака, заиндевели даже рукоятки и ножны шашек.
Поодаль стояла толпа любопытных. Николай подошёл к ней, прислушался к разговору.
– Поймали, наверно, заговорщиков.
– А чего же не ведут их в полицию?
– Может, опять беспорядки? Наши студенты на это горазды. Помните, как бушевали они при Фирсове? Уж на что был строгий ректор, а не справился, солдаты усмиряли.
– Это в восемьдесят втором-то? Да, тогда казанцы прогремели на всю Россию, за ними поднялись и другие.
– Тогда Казань начала, а нынче – Москва. Газеты читали?
– Что газеты? Правду скажут? Там, наверно, бог знает что творится.
– Нет, тут бунта не будет. Уже скрутили, поди.
Люди высказывали свои предположения и догадки, но никто из них не решался подойти с вопросом к полицейским, а те, гордые и довольные, что оказались во всём своём величии на виду у этой толпы, не разгоняли её. Один из полицейских, небольшой, простенький, прохаживался отдельно от других, и было похоже, что его оттёрли, чтобы он, такой неказистый, не портил вида внушительной стражи. Николай решил, что с таким можно поговорить, и подошёл к нему.
– Скажите, что там происходит?
Полицейский снял варежку и сорвал с усов льдинку, свисавшую на губы.
– Сходка у них, – сказал он, и это прозвучало так, будто студенты заняты, а полиция их охраняет, чтоб никто не мог помешать им.
– И давно идёт сходка?
– Почти что с утра.
– Всё спокойно?
Полицейский опасливо глянул на своих сослуживцев. гордо расшагивающих у парадного входа, и встревожился.
– А ты почему не на уроках? – строго сказал он. – Из какой гимназии?
– У меня тут брат. – сказал Николай. – Беспокоюсь.
– Шагай, шагай отсюда!
– Эй, публика! – крикнул один у крыльца. – Расходись! Чего здесь не видали?
Толпа начала растекаться, и Николай ушёл. Сворачивая на поперечную улицу, он оглянулся, посмотрел на здание университета – оно выглядело удивительно мирно, белое, многоколонное.
Потом, через три дня, когда кружок гимназистов собрался ночью в потайной комнате и студент Васильев, брат знаменитого казанского профессора, рассказывал о сходке в университете, Николай, сидя на корточках в углу, в чёрной темноте, всё ещё видел белое мирное здание и никак не мог представить, что как раз в то время, когда он, оглянувшись, смотрел на него, там, внутри, в актовом зале, бушевала буря, а по соседству, во дворе полицейской части, стоял батальон солдат, готовый в любую минуту броситься, к университету. Оказывается, военная сила была сдержана ректором Кремлёвым, который, взяв у студентов петицию, протестующую против жестокого университетского устава и нелепых общественных порядков, не взорвался, не обрушился с гневом на своих питомцев, самовольно занявших актовый зал, не вызвал на них приготовленный батальон, а вступил о ними в переговоры и с помощью лучших профессоров, уважаемых передовой молодёжью, успокоил бушующую сходку, а потом, ослабевший, утомлённый трёхчасовой словесной битвой, спустился вниз и попросил полицию не трогать студентов, и те разошлись, оставив начальству сотню входных билетов – сотню отказов посещать этот кощунственный храм, где вместо преклонения перед наукой надо поклоняться административному режиму – смерти всякой пауки.
Ректор Кремлёв не допустил ареста студентов в университете, дал им разойтись по квартирам, но инспектор Потапов, получивший на сходке оплеуху и, однако, не растерявшийся, успел переписать бунтарей и вечером подал списки попечителю учебного округа, а тот – полиции, которая тут же приступила к делу и за ночь переловила всех, кого Потапов отметил в своих проскрипциях тремя крестиками.
– Расскажите о вашей схватке с братом, – сказал Николай, глядя в то место темноты, где сидел невидимый Васильев.
– Схватки, собственно, и не было. Вы же знаете, что брат не реакционер. Он на стороне студентов. Но поступить так, как профессор Преображенский, у братца, конечно, не хватило духу. Тот прямо в актовом зале заявил, что уходит из университета, а этот не хотел распалять студентов, боялся, что нас изобьют, как в Москве. Помогал ректору успокаивать.
А когда он сказал, что в Петербургском университете всё тихо и мирно, я перебил его. Поспорили.
– Сколько же исключено? – спросил кто-то.
– Исключение и аресты продолжаются. Первый список – тридцать девять человек. Это головка.
Васильев ещё долго рассказывал о сходке в университете, и гимназисты, каждый из которых что-то слышал об этом событии, теперь узнали подробности.
– Расходиться по одному, – сказал Николай. – Будьте осторожны. Всюду шныряют полицейские и солдаты.
Все постепенно разошлись, и Николай оказался наедине с Васильевым, и это грустно напомнило другую ночь, когда вот в такой же тёмной комнате он остался с Мотовиловым.
– Ну, о чём вы думаете? – сказал Васильев.
– Понимаете, жалею, что пошёл не в ту сторону.
– Раскаиваетесь? Страшновато?
– Нет, я не об этом. Пошёл ведь тогда с Воскресенской в ветеринарный институт. Надо бы прямо по Университетской, а я решил дать круг и на Вознесенской столкнулся с наставником. И он увёл меня в гимназию. Так и не удалось встретиться с Мотовиловым. В котором часу он появился в университете?
– Кажется, в третьем. Он хотел привести ветеринаров пораньше, да задержался в институте. Пока они там вручили директору петицию, пока объяснялись с ним, пока возились у нашего входа с полицией, сходка уже приутихла. Но всё-таки они подкрепили нас. Кстати, Кремлёв сам попросил впустить их в зал.
– И я бы, возможно, как-нибудь проскользнул с ними, а меня в это время пилил директор. И чего тратил силы? Уже знал, что попечитель предложил исключить, и всё-таки ещё пилил.
– Напутствовал.
– А вы с братом-то не ссорьтесь. Пользуемся его библиотекой. Возьмёт да и откажет.
– Пет, мы не ссоримся. Дома он тоже бунтарь. Ненавидит русскую деспотию. Но ведь профессор. Боится потерять кафедру. Что, двинемся?
Они ощупью выбрались в коридорчик, нашарили в конце его дверь и постучали хозяину.
– Уходим, закрывайтесь.
Николай приоткрыл калитку и глянул на улицу, белую, лунную, пустынную.
– Никого, – сказал он.
Они пожали друг другу руки и быстро пошли в разные стороны.
Окраина была совсем безлюдна и тиха. Собаки, заслышав взвизги шагов, просыпались, тявкали два-три раза, а не выскакивали из-под ворот на мороз, лежали, наверно, в своих конурах, свернувшись клубком.
Ближе к центру стали попадаться будочники, но и они, съёжившись, втянувшись в воротники, не хотели окликать и останавливать, хотя полуночник в гимназической шинели, конечно, вызывал у них подозрение.
Николай пересёк весь город, спустился под горку к церкви Евдокии, свернул влево, на Засыпкину, и тут столкнулся с отделением солдат, которое двигалось со стороны тюремного замка. Солдаты шагали вразнобой и прошли мимо, не обратив на него внимания.
Во дворе у хозяев светились щели двух окоп, Александра Семёновна, ясно, ждала квартиранта, и было жалко оставлять её ещё несколько минут в тревоге, но Николай всё-таки пошёл дальше.
Улица кончилась у белой горки, на которой высились древние, печальные в лунном свете банши и стены Кремля. Внизу стояла тюрьма. Сотни раз приходилось ходить мимо этого арестантского замка, и всегда тут охватывала тоска, но никогда ещё не щемило так больно, как сейчас.
Николай, чтобы не нарваться на часового, не стал подходить близко к тюрьме. Стоял поодаль и смотрел на серое здание с маленькими окнами. Там, за стенами, не видя лунной ночи, сидел Николай Мотовилов, лучший друг, недавний, по такой родной и близкий. Сидел и Дмитрии Матвеев, чудный товарищ, Анин трогательный поклонник, вполне оправдавший её рекомендацию. Сидел неистощимый выдумщик Гурий Плотнев, связной и типограф многих и разных кружков. пролаза, знающий всё население города, от босяка до начальника жандармского управления Гангардта. Сидел романтик Евгений Чириков, поэт мятежного волжского студенчества, трибун, не приставший ни к одному кружку и приветствующий всякую оппозицию. Сидел Владимир Ульянов, самый молодой из арестованных студентов. Так и не удалось с ним познакомиться. Говорят, это деловой юноша. Только поступил в университет и уже вошёл в серьёзный кружок, стал депутатом Симбирско-Самарского землячества, готовил вместе со студентами старших курсов сходку. На сходке, рассказывают, вёл себя блестяще: не суетился, не кричал исступлённо, как другие, не бросался с кулаками на педелей и инспектора, но и не прятался за спины, а смело наступал на начальство и одним из первых выложил входной университетский билет. Досадно, что не пришлось с ним встретиться. Но ничего, ещё всё впереди. Жизнь сведёт.
На лунных стенах темнеют окна прямоугольными провалами. Только три из них ещё желтеют тусклым светом. Наверно, это камеры, в которых сидят студенты. Они, конечно, и здесь протестуют. Не дали вот погасить свет и не легли в положенное время спать. Где там Николай Александрович? Дорогой друг, не горюй. Схватка не кончилась. Это только начало.
Николай повернулся и быстро пошёл на квартиру, беспокоясь, что Александра Семёновна всё ещё ждёт.
Калитку открыл, к удивлению, сам хозяин.
– Милости просим, – сказал он и взял Николая под руку. – Ждём, ждём тебя, добрый молодец. Чаёвничаем со своей благоверной. Скулит, оплакивает тебя. Пришлось уговаривать, утешать дуру. Скидывай шинелку да входи – успокой.
Николай зажёг в своей комнате лампу, разделся и пошёл на минуту к хозяевам. Чаёвничала, оказалось, только Александра Семёновна, а муж, сидя против неё, пил водку, размякший, раскрасневшийся, в просторной фланелевой рубахе (он не любил военную одежду). Перед ним стояла тарелка с половинкой большого солёного огурца.
– Присаживайтесь, Коля, – сказала хозяйка и поставила под кран самовара позолоченную фарфоровую, на таком же блюдце, чашку.
– Я ничего не хочу, Александра Семёновна, – сказал Николай.
– Ну, хоть чайком погрейтесь. Не понимаю, чем вы сыты. Не завтракали, обедать не приходили. Что бы там ни случилось, а есть-то надо.
– Садись, садись, не гнушайся, – сказал ротный.
Николай не стал отказываться.
Хозяйка подала квартиранту чай, подвинула к нему хлебницу с домашними булочками и розетку с вареньем.
– Что же теперь будет, Коля? – сказала она. – Исключили?
– Да, исключили.
– И отец отказался?
– Нет, домой сам не поехал.
– Значит, с семьёй всё кончено? Как же без помощи-то?
– Ничего страшного. Найду уроки, буду подрабатывать и готовиться в университет. Но от вас придётся уйти. Не хочу подводить.
– Плюнь ты на всё, – сказал ротный. – Я ничего не боюсь. Живи.
– У нас надёжнее, Коля, – сказала Александра Семёновна. – Кто знает, как у других-то будет. Господи, у меня вся душа изболела. Не дадут теперь вам житья.
– Перемелется – мука будет, – сказал хозяин. Он выпил наполненную рюмку, отрезал от дуплистого огурца тоненький кружок и закусил им с хрустом. – Ну арестуют, эка беда! Жизнь не стоит, чтоб думать о ней. Ты, Николай, шагай, куда шагается. Нигде не прогадаешь, нигде не выиграешь. Знаю, ничего ты на этом свете не изменишь, а раз хочется шуметь – шуми. Нагляделся я на политиков, когда в конвое ходил. Верят – этим и утешены. Ничего, конечно, не добьются, а свою жизнь проведут счастливо, под хмельком. Им не надо и вот этой штуки. – Ротный щёлкнул пальцем по бутылке.
– Под хмельком, говорите? А виселица – тоже блаженство?
– Выходит, и она пьянит, раз идут на неё. Я думаю, нет ни ада, ни рая, а есть бестолковая жизнь и такая же бестолковая смерть. Всё глупо, выбирать нечего, делай, что хочется, лишь бы скоротать время. Я бы, не будь у меня вот благоверной, продал всё, заперся и пил бы, пока не сгорел с водки. Такая смерть была бы нисколько не хуже, чем смерть Александра Николаевича или Желябова.
– Ну, поехал! – сказала хозяйка. – Теперь не остановишь. Коля, не слушайте, ешьте булочки, вкусные, с миндалём пекла.
Николай знал, что булочки вкусны, но есть ему не хотелось,
– Простите, – сказал он, – я устал, пойду лягу. Александра Семёновна, не думайте, пожалуйста, обо мне. Всё будет хорошо.
– Дай бог, дай бог, Коля. Отдыхайте, совсем не спали эти ночи, умаялись.
Николай вернулся в свою комнату, бросился навзничь на кровать, оставив ноги на полу, а руки закинув за голову. Нет, ротный, не всё в жизни равноценно. Надо выбирать. Собственно, выбор сделан, и назад хода нет. Кружку нанесён первый удар, арестованы и будут, конечно, высланы из Казани друзья, отшатнётся кто-нибудь из тех, кого удар не задел, а только напугал. Теперь-то и надо брать быка за рога. С гимназией кончено. Начинается новая жизнь. Завтра надо как-то встретиться с Аней.
Он встал, подошёл к столу, опёрся обеими руками на его углы и с грустью посмотрел на Софокла, который напомнил ему последнюю попытку заняться уроками. Рядом с открытой книгой лежала открытая тетрадь, и на её странице обрывались слова начатого перевода: «Ты, пещера злосчастная, полная скорби моей…»
14
Софокл. «Метаморфозы» Овидия. Канцоны и сонеты Петрарки. Как всё это бесконечно далеко! Никогда уж к этому не вернёшься. Освободят – не до сонетов будет. Работа, борьба.
Николай сегодня гулял на площадке один. Пока он сидел у начальника в кабинете, общая прогулка закончилась. Сабо всё-таки сдался и пообещал кое-какие нужные книги. И приказал старшему надзирателю вынести на воздух на целый час. Разве это не победа?
День был уже по-летнему тёплый. Вокруг каменной площадки торопливо росла трава, такая молодая, что от неё пахло и матерью-землёй, и собственным сладким соком. Николай шагал возле самой зелени. Рядом с ним летела коричневая пятнистая бабочка. Когда она села, он остановился и стал смотреть, как смыкаются и снова раскрываются её цветастые крылья. Надзиратель не кричал, не запрещал стоять и смотреть. Откуда-то прилетел лохматый шмель. Он покружил около бабочки, нашёл едва приметный, единственный на всю площадку распускающийся цветок, сел на него и, перебирая лапками, качаясь, долго не мог, большой, уместиться на узкой жёлтенькой кисточке, а уместившись, впустил в неё хоботок и замер. Снизу к нему прибежал по стебельку маленький красный муравей. Он резко остановился, наверно, перепугался, повернулся и кинулся обратно к земле.
– Что задумались? – сказал надзиратель – Жалко тревожить, а придётся. Время вышло. – Это был тот надзиратель, что помогал казанцам.
Николай пошёл в корпус.
На перекрёстке коридоров, у стола старшего надзирателя. стоял в свежей вольной одежде, светлом пиджаке и серых брюках, какой-то арестант. Стоял он спиной к тому коридору, по которому шёл Николай. Заслышав шаги, новичок оглянулся, вскрикнул, шагнул навстречу. Николай узнал его, рванулся было к нему, но сразу замедлил ход и замотал головой.
– На место! – заорал, поднявшись из-за стола, старший надзиратель
Новичок вернулся к столу, но опять оглянулся, и Николай, проходя мимо него, кивнул ему чуть заметно.
Поднявшись по лестнице. Николай прошёл ещё десяток шагов по балкону и только потом обернулся.
Его друга уводили куда-то в конец противоположного отделения. Милый Миша Григорьев! Вот как привелось встретиться. Попал уже по другому делу. Отсидел два месяца в Казани, выслали его в Нижний, там он, конечно, вступил в кружок, и вот опять сцапали.
Николай вернулся в камеру и стал ждать надзирателя, который водил его гулять. Тот пришёл минуты через две.
– Шумит наш старшой, – сказал он, закрыв дверь и открыв окошечко. – Ругается, что я не остановил вас. Это что, ваш друг?
– Да, очень близкий человек. Узнайте, пожалуйста, в какой он камере. Может, вам удастся как-нибудь передать ему записку.
– Ладно, постараюсь, – сказал надзиратель и захлопнул дверное окошко.
Николай зашагал по камере, потирая руки. Значит, есть возможность связаться с другом! Теперь-то этот милый мальчик не отмолчится, расскажет, где Анна и что с ней происходит. Не надо на него обижаться. Вполне понятно, почему не отвечал: боялся чем-то расстроить. Добрый, наивный спаситель. Теперь сам поймёт, что значит не слышать здесь ничего о близких. Миша, Миша! И он угодил, бедняжка, в «Кресты». Лицо свежее, одежда чистая, – значит, сидит недавно, знает волжские новости. Расскажет, действуют ли в Казани марксистские кружки и как поживают народники. В Нижнем, конечно, встречался с Павлом Скворцовым. Чем сейчас занимается этот дотошный марксист? Почему он не прислал своей статьи, опубликованной в «Юридическом вестнике»? Зазнался? Да, с ним может это случиться. Помнится, как снисходительно знакомился он с кружком, не веря в его силы. Это не Мотовилов, который сразу поверил а ребят, даже переоценил их – не все выдержали первое испытание.
15
Трое вышли из кружка сразу после разгрома студенческого выступления. А Вершинина пришлось исключить за «героизм». Отошло потом ещё несколько человек, но их место вскоре заняли студенты. Университет и ветеринарный институт – вот где Николай, уйдя из гимназии, искал новых надёжных людей. Помогал ему Васильев.
Морозным солнечным полднем они случайно встретились на перекрёстке улиц. Васильев, розовый, в тёплом, с меховым воротником, пальто и мягкой хорьковой шапке, с удовольствием стоял на морозе, сдалбливал тростью с тротуара пластики утрамбованного снега и мог бы болтать тут несколько часов, но, заметив, что Николай жмётся в своей гимназической шинели, забеспокоился.
– Вам холодно? – спросил он и, оглядевшись, куда бы зайти, кивнул на портерную, вывеска которой зазывала прохожих изображением кружки с пенным пивом. – Посидим?
– Нет, спасибо.
– А чего вам теперь бояться? Уже не гимназист.
– Да я не боюсь.
– Денег нет?
– Всё вытряхнул. Продал даже часть книг.
– Понимаю. Всё пошло на помощь высланным студентам.
– Ищу уроки.
– Так, значит, дворянская жизнь кончилась? Ничего, не пропадём. Идёмте.
Они пересекли улицу, зашли в старенький кирпичный дом, спустились в подвальный этаж и очутились в сумрачной каменной пещере. Не раздеваясь, сели за столик. В угол, подальше от людей.
Подлетел половой в белой рубахе.
– Вам какого?
– Две бутылки чёрного, – сказал Васильев, сняв хорьковую шапку. – Или вы хотите светлого?
– Мне всё равно, – сказал Николай.
Половой отошёл.
– Ну вот, посидим, потолкуем, – сказал Васильев. – Торопиться нам некуда.
– Надолго закрыли ваш университет?
– Пока мы не успокоимся.
– По-моему, вас уже усмирили. Волна прокатилась и замерла. Везде наведён порядок. В Москве, в Петербурге, в Харькове, в Одессе.
– Нет, мы ещё брыкаемся. Ушли в песок, а всё ещё шуршим.
– Требуете открытия университета? В землячествах собираетесь?
– Да, в землячествах.
– Скажите, меня могут принять?
– А почему бы и нет? В какое хотите?
– Верхне-Волжское.
– Ну и вступайте.
– Но я же не студент.
– Слушайте, вы – Федосеев, а Федосеева студенчество знает.
– Давайте потише. Мы не одни тут.
– Чёрт, забылся.
Половой принёс пиво и кружки. Васильев разлил бутылку, попробовал чёрный портер и крякнул,
– Хорошая штука, – Он расстегнул пальто и увидел газету, высунувшуюся углом из внутреннего кармана, – Да, у меня же «Волжский вестник». Любопытное сообщение. Эпидемия самоубийств, оказывается, захватывает и рабочих. – Он вынул газету и, не развёртывая её, нашёл нужное место, – Вот, послушайте. «Двенадцатого декабря, в восемь часов вечера. в Подлужной улице, на берегу реки Казанки, нижегородский цеховой Алексей Максимов Пешков выстрелил из револьвера себе в левый бок с целью лишить себя жизни. Пешков тотчас же отправлен в земскую больницу, где, при подании ему медицинской помощи, рана врачом признана опасной. В найденной записке Пешков просит никого не винить в его смерти». – Васильев посмотрел на Николая. – Вы что. дружище?
Николай схватил газету, прочитал подчёркнутые сипим карандашом строчки и встал.
– Я пойду, – сказал он.
Васильев кое-как усадил его.
– Куда вы пойдёте?
– В больницу.
– Хорошо, посидим и пойдём вместе. Вы его знаете?
– Да, знаю, – Николай облокотился и уткнулся лицом в ладони. Он хотел вспомнить ту августовскую ночь, которая свела его с Пешковым, и восстановить подробности разговора с ним. Что он тогда говорил, когда шли с Арского поля? «Цианистый калий. Может, в нём только и есть смысл?» А потом? Потом удалось его немного рассеять, он несколько повеселел. Договорились встретиться. На Рыбнорядской расстались. Он пошёл к Бассейной, большой, тяжёлый. Шёл крупно, сильно наклоняясь вперёд. Шаги долго слышались на пустынной ночной улице.
– Николай, плачешь, что ли? – сказал Васильев. – Ты хоть расскажи, что это за человек.
– Да, любопытное сообщение, – сказал Николай, всё ещё подпирая лицо ладонями.
– Ну прости, я же не знал… Прости, друг. И давай с этого раза на «ты».
– Человек пустил в себя пулю, а мы любопытствуем.
– Прости, Николай. Да, мы ещё равнодушны к человеку. Несчастье знакомого – эго мы поймём.
А если он совсем тебе никто? Ни брат, ни друг, ни товарищ? Тогда как мы смотрим на его судьбу? Тогда вырывается это проклятое «любопытно». Ты не такой.
Ты бы не стал угощать вот таким сообщением. Пошли.
В больницу их не пустили, и они разошлись. Васильев звал к друзьям на Старо-Горшечную, но Николай отказался, пошёл как будто на свою Засыпкину, но, когда товарищ скрылся, повернул в противоположную сторону, к Подлужной.
На Подлужной он остановил одну старушку и спросил, не знает ли она, где тут стрелялся Алексей Пешков.
– Какой Пешков?
– Тот, о ком сообщает газета.
– Милый ты мой внучек, да разве ж я читаю их, газеты-то? Неграмотна. Не знаю, о ком там пишут. Говорят, какого-то молодого человека вон там подобрали, на Федоровском бугре.
Николай пошёл на Федоровский бугор, нашёл у края обрыва истоптанный снег, но крови на нём не обнаружил. Постоял, осмотрелся кругом и хотел было зайти в крайнюю избу напротив, но хозяева, наверно, увидели его в окна и догадались, что он хочет что-то разузнать: из калитки вышел мужчина в накинутой на плечи шубёнке, он пересёк улицу и подошёл к обрыву.
– Скажите, не здесь произошло самоубийство? – спросил Николай.
– Здесь, здесь, сынок. Вот тут он лежал. Вы, поди, его родственник?
– Нет. Товарищ. Ходил в больницу – не допустили, спрашивал, как он себя чувствует, – не отвечают. Скажите, вы его видели?
– Видел.
– В каком состоянии? В очень тяжёлом? Жить будет?
– Не знаю, сынок. Больно уж плох он был. Да я лица-то и не разглядел, темно было. Думаю, оклемается, выживет. Парень, видать, здоровый. В сердце-то не попал. Молодой, оправится.
– Спасибо.
Мужчина ушёл. Николай ещё постоял, посмотрел на следы, на тоскливые сугробы, на торчащие из-под снега стебли крапивы, на крутой обрыв, на белую равнину внизу, где пряталась замёрзшая Казанка. Что же толкнуло сюда Алексея? Конечно, не нужда и не личное горе, а «страшная неразбериха», о которой он говорил в ту августовскую ночь. Упустили человека. Но нет, он сильный, поправится, и надо будет взять его в кружок.
Дунул ветер, зашевелились и зашуршали стебли крапивы, кустиком торчавшие у края обрыва, чёрные на белом снегу. Николай для чего-то сорвал вершинку одного стебля, положил её в карман шинели и вышел на дорогу. Ему было тяжко и одиноко. К кому пойдёт он с этой печалью? Молодёжь его круга живёт лишь социальным» проблемами и личных переживаний не признаёт. С чувствами можно было пойти только к Ане, та всё поняла бы, но её нет в Казани. Вчера он искал её, заходил даже, нарушив уговор, в тот дом, где она ютилась, и там сказали, что уехала неделю назад в Астрахань. Неделю назад. Как раз в тот день, когда выслали партию студентов, в которой отбыл Дмитрий Матвеев. Значит, за ним она и отправилась в путь. Не в Астрахань, не к родным она поехала, а туда, куда угнали Митю.
Он шёл но окраинным улочкам, не выбирая пути. Кто-то задел его плечом, и тогда он, оглянувшись и увидев белую спину прохожего, заметил, что валит густой снег. Ага, кончилась долгая жестокая стужа. Мотовилов, бедняга, всё мёрз в своём стареньком пальто, в поярковой шляпе. В Пензу угнали. Как-то он там?
Хозяйка куда-то ушла, оставив во дворе след башмаков. Николай нащупал на притолоке ключ, открыл дверь.
Он разделся и сразу, чтоб не поддаться пагубному унынию, принялся за дело. Стал разбирать и укладывать свою оскудевшую библиотеку. Вся нелегальщина уже перенесена к надёжным и никем не заподозренным друзьям, а дорогие золочёные фолианты проданы перед отправкой изгнанных студентов. Со многим пришлось расстаться, даже с «Илиадой» и «Оддс-сеей». Остались из любимых незапретных книг только те, без которых просто и жить нельзя.
Вот Софокл. Ну, без этого можно было обойтись. Лучше бы, не будь он такой дорогой, оставить несравненного жизнелюба Гомера. Ну ладно, пускай остаётся хоть Софокл, – может быть, когда-нибудь захочется вдохнуть благословенного воздуха Эллады.
Вот великая Россия: Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Тургенев, Достоевский, Толстой, Лесков. С этими разлучиться невозможно. Читать их по-настоящему теперь, конечно, не удастся, но иногда всё-таки урвёшь свободную минуту, откроешь какой-нибудь том и проглотишь две-три страницы, чтобы поддержать дух и подкрепить силы. Это русские Гомеры. Всех их в один чемодан. Войдут ли?.. Вошли, даже осталось место ещё для двух книг. Кого сюда поместить? Гейне? Этого можно, не испортит компании. Что ещё? Вот обруганные Михайловским «Братья Земгано». Критик не впускает несчастных акробатов в литературу, требует героев, возвышающихся над толпой. Не признаёт автора романа писателем. Нет, уважаемый Николай Константинович, позвольте с вами не согласиться и положить Эдмона Гонкура вместе с великанами. Вот так.
Николай заполнил большой чемодан, закрыл его и подошёл к полке. На ней остались кроме философов писатели, вокруг которых шумела русская радикальная интеллигенция. На первом месте стоял Глеб Успенский, за ним – Златовратский, Засодимский, Наумов, Каронин. Все они в меру своих сил пытались помочь России выбраться из тупика. Все, перепуганные вломившимся капиталом, кинулись к мужику и принялись изучать его жизнь, чтобы найти в ней спасение. И если он, Николай Федосеев, хочет хорошо понять народников, ему надо заняться вот этими писателями, а те, уложенные в чемодан, могут подождать – у них впереди целые тысячелетия.
Чемоданов больше не было, и писателей-народников пришлось увязать в тюк. Философов Николай уложил в стопу и перетянул ремнём. Их оказалось мало. Запретные, даже такие, как Милль, хранились у друзей. Здесь оставались только те, кого чиновничья Россия кое-как ещё терпела: Иоганн Фихте, Давид Юм, Огюст Конт, Герберт Спенсер и Артур Шопенгауэр. Эти мыслители будоражили современную интеллигенцию, и их предстояло изучить хорошенько.
Книги были подготовлены, оставалось собрать вещи. Николай свернул постель, увязал её, а мелочь затолкал в портплед, набив его до отказа бельём, носками, перчатками, платочками, галстуками, всем тем. что осталось от прежней аристократической жизни. Перекочёвывать теперь легко. Можно на себе за три приёма всё перетащить. Или взять извозчика? Денег нет. Разве занять у хозяйки?
Он подошёл к окну. На улице уже смеркалось, густо валил снег, обволакивая прохожих. Проехал мужичок в широких розвальнях. Вот в таких же санях увезли Мотовилова и его институтских друзей. Университетских студентов проводить не удалось. Говорят, шумно прощались с Казанью, бросали в толпу листовки, а из толпы им кидали в сани полушубки, шапки, варежки, связки сушек, калачи. Развезут их, мятежников, по губерниям – они и там будут сколачивать кружки. Неплохо, Матвеев – счастливец, если Аня отправилась за ним. Хорошо бы сейчас сидеть в розвальнях на соломе, кутаться в полушубок, смотреть назад и знать, что там, в снежной мутной дали, едет за тобой она. Мите повезло. Сидят теперь где-нибудь в убогой избушке, греются у раскалённой железной печурки и чувствуют себя счастливейшими людьми в этой неуютной стране. Пускай им будет хорошо. Но как всё-таки тяжко! Снег и снег. Потонули в нём домишки, едва видно их через дорогу.







