Текст книги "Вятские парни"
Автор книги: Алексей Мильчаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Последний нынешний денечек
Станция Вятка I ожила. На путях разгружались составы, переполненные то ранеными или беженцами, то военнопленными. Эшелоны заполняли все пути, а новые поезда с запада подходили и подходили.
В последнее время с вокзала часто тянулись по Владимирской улице серые колонны пленных, однако скупые строчки оперативных сводок не сулили побед русскому оружию.
Армия отступала. Царю были нужны новые солдаты.
Из Перми и Котласа проходили через Вятку длинные составы товарных вагонов, напичканных мобилизованными до предела: «40 человек или 8 лошадей».
В городе, на заборах и столбиках, висели приказы воинского начальника об очередном призыве.
Забрили лбы молодым, потянули ратников второго разряда, вспомнили и белобилетников. Объявили мобилизацию лошадей и повозок.
Под лазареты и казармы были заняты многие школьные помещения. На всполье за городом, где муштровали неотесанных новобранцев, рассыпалась барабанная дробь и слышалось недружное «ура».
На рынке с каждым днем дорожали продукты. В лавках кое-где исчез из продажи сахар.
А беженцы все ехали и ехали, и город обязан был приютить бездомных, обогреть обездоленных, накормить голодных.
На видных местах забелели листовки, подписанные комиссией городской земской управы.
Сегодня день беженцев.
Помогите беженцам!
Жертвуйте – кто чем может:
одеждой, обувью, деньгами!
В воскресный день по улицам разошлись во все концы города сборщики. Появились и на Кикиморке две девушки с большой сумкой и металлической кружкой на ремешке. Постучались к Минеевне. Старуха впустила девушек, узнав что им нужно.
– Идите за мной. Пять ступенек. Пожалуйте в комнату, а я пошарю в сундуке.
Девушки понравились Минеевне. У кареглазой, чернявой худышки коса до пояса, а у ее подружки серые волосы закручены на затылке в клубок, личико кругленькое.
Пока Минеевна возилась у сундука, чернявая девушка спросила:
– У вас, кажется, Бачельников живет, чертежник?
– Саня-то? Здесь проживает, вон за стенкой. А тебе что, повидаться с ним хочется?
– Я просто так спросила. Он с моим папой у архитектора служит.
– Не знаю, милая, будет ли служить. С утра унесся к воинскому и до сей поры нет. Забрили, поди, головушку. Жаль парня. Худого слова от него не слыхивала. А ты, случайно, не зазноба ли Санина?
– Ой, что вы, бабушка! Ученицы мы. В любви не разбираемся.
– Так я и поверила вам, – покосилась Минеевна на сборщиц. – Еще как, поди, разбираетесь. Нате-ка вот платье, еще крепонькое. Это – юбка, тоже можно носить. Кофта – всего раза два надевана. Бог с ней. Плат – стара для него я. Простынка залатанная, но стиранная. Полотенчико.
Девушки все уложили, поблагодарили щедрую старуху.
– Как хоть звать-то вас, красавицы?
– Меня – Катей, а ее – Женей.
А Санька в это время был на медицинском осмотре. Врач предложил белобилетнику раздеться до пояса. Приложил ухо с деревянной трубочкой к груди, потом – к спине, придавил металлической лопаткой язык и потребовал сказать «а». Спросил, не болел ли Санька стыдной болезнью, и, скользнув оценивающим взглядом по его фигуре, изрек: годен.
Новобранцу дали на сборы два дня. Он в тот же день получил расчет, попрощался с коллегами. По пути зашел в гастрономический за вином, купил два фунта колбасных обрезков. Сбегал еще в змиевский трактир за пивом. Накрыл свой стол чистой скатеркой и поставил в центре графинчик с водочкой, бутылку рябиновой. На тарелку высыпал из кулька обрезки колбасы и ветчины, открыл консервы, нашел в тумбочке горчицу, очистил луковицу, нарезал хлеба. Бутылки с пивом на опохмелку он спрятал в углу за кроватью.
– Недурственно, – оглядывая стол, произнес Санька и постучал в заборку. – Минеевна! Зайди-ка на минутку!
Старуха показалась в дверях.
– Батюшки! – всплеснула она руками. – На столе-то у тебя, как на свадебном!
– Да ты входи, Минеевна, – потащил Санька за рукав упиравшуюся хозяйку. – Рюмочку только. Сама понимаешь, отказываться нельзя.
– Что ты, что ты? – попятилась Минеевна. – В церковь я собралась. В монастырь к Трифону схожу, о здравии твоем божьему угоднику помолюсь. А ты не начальника ли своего ожидаешь? Дочка его давеча здесь была.
– Кто? Катя? – чуть ли не вскричал Санька загоревшись.
– Катей назвалась. С подругой приходила. Вещи для беженцев собирает. О тебе спрашивала. Обе – хохотушки. Парня на войну забирают, а им – хаханьки.
Санька закрыл за хозяйкой дверь, налил водки, выпил, морщась, поддел вилкой ломтик ветчины и заел горечь. Намазав кружок колбасы горчицей, он повторил. Отдышавшись, пробормотал:
– Гм? Ей-богу, недурственно.
После непродолжительных пауз, заполненных едой, Санька попробовал и коньяку, и рябиновки.
– Ну-ка, каков ты у меня? Дай-ка я посмотрю на рекрута! – он взял с тумбочки зеркало и стал разглядывать свою покрасневшую физиономию, подмигнул себе, скорчил рожу и крикнул: – Смии-рно!.. А, в общем, мне жаль тебя, дурака… и давай выпьем!
Потом он сидел на кровати, курил и думал, какой из него получится солдат. «В школу прапорщиков не направят. Образование недостаточное. Рядовым в пехоту затолкают: ать-два, ать-два! Перед унтером вытягиваться в струнку придется». Он зажег новую папиросу, вспомнил о Кате, пожалел, что она не замечала его, за все время ни разу не осталась с ним наедине. «Мне на фронт ехать, а ей, вот уж действительно, хаханьки. Эх, Санька, Санька! Никому ты, сирота, не нужен…»
В окно кто-то постучал. Вышел узнать – кто это?
– Толцыте – и отверзется. Ищите – и обрящете, – сказал Тихон Меркурьевич, входя в сенцы. – Не уснуть мне сегодня, Саша. Понимаю, каково тебе. Вот изловчился удрать из-под самого носа супруги. Разделить твое одиночество прибежал.
– Спасибо, Тихон Меркурьевич! Садитесь, садитесь! Чего вам в рюмочку? Шустовского или рябиновой?
– Водочки, Саша, только водочки. А себе?
– Я уже попробовал. Кушайте.
– Ну, коли так, твое здоровье… Не унывай, брат, – Тихон Меркурьевич выпил, крякнул, ткнул вилкой в обрезки. Опрокинул вторую. – Хороша, собака! – отозвался он о водке и дальше распоряжался графинчиком уже по-хозяйски.
Санька дымил папироской, смотрел на саврасовскую картину и думал: «Грачи прилетели? А мне послезавтра улетать».
Тихон Меркурьевич поставил перед Санькой рюмку.
– Не скисай, друг. Прими беленькой. Всю грусть-тоску сшибет.
Смеркалось. Керосина в лампе было на донышке. Нашелся огарок. Санька занавесил окно «Вятской речью» и чиркнул спичкой. Комната осветилась бледными дрожащими лучами. В углах зашевелились тени. Санька оперся локтями о стол.
– Все думаю, думаю, Тихон Меркурьевич, как это я, чертежник, воевать буду? Палить из ружья, колоть штыком живых людей. Не могу вообразить.
– Чудак ты. Они же не просто люди, а враги, звери. Читал в газетах, как они разрушают города, насильничают? Поневоле придется стрелять и штыком…
– Не смогу, Тихон Меркурьевич, – убежденно заявил Санька. – Я себя хорошо знаю. Ни разу за всю жизнь никого не ударил. Недавно в кухне наступил на усатого черного таракана, и то противно вспомнить. А тут ведь люди, пущай немцы, австрияки, турки ли в красных фесках… А на черта мне винтовку да еще со штыком? А попробуй сказать, объяснить – признают изменником и к стенке.
Тихон Меркурьевич коснулся ладонью его плеча.
– Не фантазируй, Саша. Тебя в маршевую роту не пошлют. Не подходишь. Ты – белобилетник и все-таки интеллигент. Да. Назначат тебя в канцелярию либо в каптенармусы. Вот и воюй, как писарь, или распоряжайся солдатской амуницией.
– А вы, пожалуй, верно говорите, – просиял Санька. – Я как-никак городское окончил. По чистописанию – одни пятерки получал.
Бачельников потянулся к коньяку, чокнулся с гостем, высосал из рюмки обжигающую жидкость и выпрямился:
– Песня у меня из сердца просится, Тихон Меркурьевич!
Он откинул движением головы со лба волосы, запел:
Посыледний, аэ, нонешный дене-оче-эк
Гуляю-у с вами я, друзья,
А завтра рано, чуть светоооче-эк
Запла-ачет вся-а…
Закашлялся, оборвал песню, придавил пальцем непрошенную слезу, спускавшуюся по щеке.
Взгрустнулось и Тихону Меркурьевичу.
– Не нагоняй тоску, Саша, давай какую повеселей.
Саша подумал и мягким, задушевным голосом затянул:
Ах ты, но-о-чеэнь-ка,
Ночка те-о-мна-а-я,
Ночка те-о-о-о-мна-а-я,
Да ночь осе-э-э-э-э-э-э-э-э-э-энь-няя-а!..
Тихон Меркурьевич взял было рюмку, но отставил и опустил голову. А Саша, закрыв глаза, не стесняясь, что слезы сами лезут из-под ресниц, в песне спрашивал:
С кем я ноченьку,
С кем осеннюю,
С кем тоскливую
Коротать буду?
Нет ни батюшки,
Нет ни матушки,
Только есть один
Мил-сердечный друг.
Только есть один
Мил-сердечный друг,
Да и тот уйдет,
От тоски сбежит…
Тихон Меркурьевич заерзал на стуле, еще дальше отставил рюмку и, кряхтя, поднялся:
– Хороша песня, да мне пора к своим пенатам. Извини, брат. Достанется мне от Маринушки.
Бачельников вышел провожать гостя. У репинской колбасной попался пустой извозчик. Не рядясь, сели. В пути Тихон Меркурьевич всхрапнул.
Марина Сергеевна едва кивнула на приветствие Бачельникова. Сузив глаза, она осуждающе взглянула на мужа и повернулась к Саше. Он объяснил, по какому поводу выпили. Ей, видимо, стало неловко за свою строгость. Сразу подобревшая, она поблагодарила Бачельникова за то, что доставил муженька, и пожелала счастливого пути и возвращения живым и здоровым.
Тихон Меркурьевич, ни слова не сказав жене, скрылся в комнатушке.
Бачельников на минуту задержался в темном коридоре, надеясь увидеть Катю. Он слышал ее голос из большой комнаты, но у него не хватило решимости сделать до прикрытой двери три шага. Вздохнул, еще раз извинился и вышел на улицу. Постоял у ворот. Сунул в рот папиросу и, ища по карманам спички, побрел на свою Кикиморку коротать с самим собой ночку темную, ночь осеннюю.
Ох, Митя! Ах, Колька!
Колька часто думал о Мите, вспоминал потерявшегося где-то Печенега. «Ну, Митя пока в своей Юме, но где Печенег? Что с ним – широкодушным, рукастым грузчиком?»
И вот, наконец, письмо:
«Здравствуй, Николай!
У меня стало привычкой исповедоваться перед тобой, а не перед отцом Клавдием.
И вот сегодня такое у меня настроение: хочу душу излить и во грехах покаяться.
Пели в моей душе птицы до того дня, пока не объявился в нашем селе новый писарь – холостой, с масляными зенками, в скрипучих сапожках и с тросточкой. Он в первый же день пронюхал о Валентине Ивановне и после обедни, весь лоснящийся, нанес визит в поповский дом. Нахальный писаришка, из-за какого-то тайного изъяна околачивающийся в тылу, почувствовал здесь себя на безмужичье козырным тузом. Он и не думал скрывать свои симпатии к Валентине Ивановне. Краснобай и хохотун, кажется, понравился попадье, не знаю – как попу. Валентина Ивановна к расточаемым любезностям отнеслась с вежливым равнодушием. Недоступность и скромность девушки еще больше разожгли писаря. Он окончательно обнаглел, настаивая на свидании не при посторонних. Валентина Ивановна стала реже показываться на улице, а в отсутствие дяди запиралась в комнате, ссылаясь на нездоровье. Если б знал ты, что творилось со мной. Тогда я и написал стихи и отправил их Валентине Ивановне.
Почему всегда у лады дивной,
не пойму я, очи смотрят вниз?
И кричу я – Валя, Валентина!
Распахни ресницы! Улыбнись!
Погасил наш поп в кадиле ладан
и уже к лесным чертям летит.
Мутным Кирибеевича взглядом
писарь всюду за тобой следит.
Повторится все, как в песне было.
Гусляры про нас троих споют.
Отпрыска Малютина я силой
кулака спать уложу в бою!
И, как тот Калашников, без шапки,
затаив в глазах немую грусть,
одинокий по ступенькам шатким
на помост дощатый поднимусь.
Поднимусь без пояса. Как грешник,
поклонюсь тебе в последний раз.
Посмотрю на кровли, на скворешни…
И прижмется в этот смертный час
к вышитому вороту рубахи
тяжкое железо топора.
И засыплют голову на плахе
снегом молодые тополя.
Не прошло и двух дней, как в дверях моего учреждения появилась она. В комнате, кроме нас, никого. Я оторопел. Валентина Ивановна прямо ко мне. «Сегодня, говорит, как смеркнется, жду у себя. Идти непременно через огород, чтобы ни злой, ни добрый глаз не заметил». Не успел я рта раскрыть – она исчезла, даже дверью не стукнула.
В сумерках вышел за околицу, перелез через изгородь в поповский огород, прислушался. Одни листики на березке шушукаются да редкие звезды перемигиваются. Добрался до задней калитки, толкнул легонько чуть прикрытую дверцу и шагнул в потемки двора. Валентина Ивановна ждала. «Простите меня, не осуждайте! – шепотом сказала она. – Я знаю, что нехорошо поступила, позвав вас сюда… Ответьте мне: стихи о Кирибеевиче ваши? Вы написали их?»
– Да! говорю. – От первого до последнего слова мои. Мне близок Лермонтов. Люблю его «Песню про купца Калашникова». За именами в моем стихотворении знакомые нам люди. Я хотел сказать правду, только правду.
– Я поняла вас, – услышал я совсем близко ее горячий шепот. – Я вам верю. Хорошо, что вы не выдуманный мною, а живой. И в то же время мне боязно, что вы не выдуманный. Вас могут взять на войну. Лучше бы Кирибеевича…
Признание и эта темень – придали мне смелости. Я погладил Валину руку и растерялся, чувствуя, что не я ее, а она меня торопливо, суматошно целует…
О дальнейшем не пишу. Наверное, тебе надоело читать об одном и том же. Да ты пожалуй, и не поймешь меня.
Митя».
Колька обиделся на Дудникова за слова: «не пишу», «надоело», «не поймешь». Однако Митино письмо не оставил без ответа.
«Ох, Митя, забубенная головушка!
А дальше что? Дальше-то что же? Ведь на самом захватывающем месте ты оборвал, как бывает в кинематографе. Я свищу по-луковицки в два пальца, громыхаю каблуками. Не смей больше скрипеть смычком на моих нервах! Я не скрипка, а твой друг.
Счастливая встреча на поповском дворе была еще летом, когда на огороде зеленела дремучая картофельная ботва, а теперь что? Какие события в твоей жизни произошли за последние полгода? Каково поведение резвого писаря? Не состоялось ли у вас еще дуэли на берету Юмы? Извини за шутку, но меня бесят твои недомолвки. Не из праздного любопытства я наставил вопросительных знаков. Отлично понимаю тебя, и поверь, пойму.
Почему-то кажется, что мне очень не везет. Встречаюсь я с одной девушкой, ты догадываешься – с кем. Но горькое у меня чувство: мне кажется, что она не принимает меня всерьез, что ей просто приятно, когда она кому-то нравится – только и всего. Следую твоему примеру и ставлю точку.
Твой Колька».
Бродит призрак по Европе
Здание мужской гимназии взяли под казарму. Теперь всю ночь в окнах был свет. На дворе толпились солдаты.
Директор предоставил залу и гостиную своей казенной квартиры для занятий с выпускниками. Уроки с семиклассниками проводились в квартире инспектора.
Семь учеников-старшеклассников, в их числе Федос, пожелали сдать экзамены досрочно, чтобы поступить в военное училище.
«Годы выходят, – думал Федос, – все равно летом или осенью мобилизуют».
Директор и учителя поступок семерки гимназистов поняли по-своему. Они для себя отметили, что, несомненно, благодаря их педагогическому влиянию, решились на патриотический шаг эти смелые мальчики.
Патриоты стали героями дня. Директор прикрепил к ним специальных консультантов для помощи в подготовке к экзаменам.
Федос удивился, когда на второй консультации он увидел Игоря Кошменского.
Так же, как на обычных уроках, тот сидел с небрежно-скучающим видом, рассматривая свои хорошо ухоженные ногти.
На переменке Игоря окружили друзья и почитатели. Они восторженно хвалили его за патриотический поступок.
Федос подошел и услышал, как Игорь ответил на восторженное восклицание друзей:
– Патриотизм? Да, конечно… Однако в этом слове я различаю два смысла. Первый, примитивный – это желание быстрей попасть на фронт и пролить свою кровь за Россию. А второй, главный, – он приподнял бровь, подумал. – Как бы вам объяснить поточнее? Видите ли, родина находится накануне больших потрясений, огромных перемен. Будет смута неграмотных, по-азиатски диких толп. В этой смуте может погибнуть все: и культура, и промышленность – вся Россия. А может родиться Россия новая, государство с таким укладом, как, скажем, Англия или Франция. И вот нужны образованные люди, которые смогли бы руководить стихией. Образованный промышленник нужен… Вот я и тороплюсь.
Конкордийцы по-разному отнеслись к решению Федоса. Говорили, что Федос хочет избежать солдатской лямки.
Аркаша, не без намека, процитировал однажды из Дениса Давыдова:
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарский,
С вами век мне золотой!
Колька защищал Федоса:
– Не наговаривай лишнего. Федос будет хорошим офицером. Уж он-то не станет тянуть из солдат жилы и лупить по морде, да и другим не позволит. Жаль, что теперь, когда у него начнется горячая пора, нам неудобно собираться в его квартире.
– Почему неудобно? Квартира большая. Мы ему не помешаем, – возразил Аркаша. – Да и сходимся мы не часто, притом – по вечерам.
В горячке учебных дел Федос не забыл о просьбе Щепина. Постепенно пересмотрел в шкафах всю литературу. Книг, названных Щепиным, ему не попалось.
Видя, что Федос что-то старательно ищет в книжных шкафах, мачеха вспомнила, что лет десять назад или больше отец Федоса какой-то книжный «хлам» в подвале, в ларе запер.
Федоса заинтересовал спрятанный под замком «хлам». Как-то Колька и Вечка пришли к Федосу. Взяв фонарь и связку ключей, они спустились в подвал.
Огромный ларь, заставленный сверху разными банками, горшками, бутылками, стоял в углу. На железной накладке висел проржавевший замок. Помучившись с разными ключами, Федос хотел было сломать замок:
– К черту! Сейчас притащу лом.
– Ну, зачем ломать? – остановил его Вечка. – Дай-ка сюда! – он выбрал из связки один ключ, сунул в отверстие замка: – Подпилочек какой-то бы… Найдется подпилок в доме?.. Хитрая механика. Но мы хитрее.
Вечка повернул ключик, потом взял напильник и стал ширкать по бородке. Через несколько минут замок открылся.
Ларь был доверху набит комплектами журналов: «Образование», «Вестник жизни», «Современный мир», пачками пожелтевших газет: «Эхо», «Новая жизнь», «Светоч», «Вперед»; книгами, брошюрами по философии, истории и политической экономии: Спиноза, Руссо, Вольтер, Герцен, Добролюбов, Чернышевский, Писарев… Среди книг оказалась и «Утопия» Томаса Мора.
Из толстой книги Михайловского выскользнула брошюрка.
Это был «Манифест Коммунистической партии», переведенный на русский язык Погге.
О находке в подвале скоро узнали друзья.
Никогда у Федоса не было так шумно, как в этот рождественский вечер. Пришел и Щепин, уволенный по случаю праздника на целые сутки. Горела люстра. Всем стало как-то по-детски весело при виде елки, украшенной серебряными снежинками и пестрыми игрушками из бумаги и картона. Женю потянуло к роялю. Она взяла аккорд, но тут же стеснительно спряталась за громадный фикус.
Девушки силком посадили ее за рояль:
– Не упирайся! Ну? Хотя бы «Чижика» одним пальчиком, – попросила Катя.
Подошел Аркаша и осторожно закрыл клавиатуру:
– Потом… Потом поиграем и потанцуем, а сейчас послушайте-ка Щепина.
Щепин сел поближе к лампе и, когда собравшиеся, немного удивленные предложением Аркаши, притихли, положил на стол тоненькую помятую брошюру, бережно разгладил и откашлялся:
– Прошу внимания… «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма…», – начал он четко, негромко читать.
Потом так же выразительно читала «Манифест» Катя. Все сосредоточенно слушали, тесно прижавшись друг к другу.
Никогда прежде не задумывался Колька над тем, что в человеческом обществе с самого первого дня появления классов между ними начинается и продолжается непримиримая борьба. Колька слушал жадно, и было у него такое чувство, что вот сейчас он прикоснулся к чему-то большому, героическому. С каким уважением относится Щепин к каждой фразе! Читая, он иногда приостанавливался, взглядывал на ребят и четко повторял некоторые фразы.
После небольшого перерыва опять читал Щепин. И громко прочитал последнюю фразу: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
В беседе больше участвовали гимназисты, и только когда речь зашла о положении рабочего класса в России, – в разговор втиснулись близнецы и Шалгин.
– Для моего ума это очень даже доступно, – начал Вечка.
Женя и Катя тихонько засмеялись.
Услышав смешок, Вечка повторил громче:
– Да, очень это доступно – соединяйся, рабочий народ! – от смущения на его круглом лице выступила краска и все шадринки на щеках и на лбу стали заметнее, выделились, как крупинки града на темной земле. – Правда это! Правда истинная! Только тут так описано, будто все мы, рабочий народ, одно понятие о жизни имеем. Одна, мол, артель, одни и мысли. А разве это так? Даже у нас в мастерских. Взять хотя Фомина, тоже слесарь, – а он к хозяевам тянется, услугает. Говорит, ловкие они люди, на верх жизни встали. Сумей-ка ты вот так-то! По уму, говорит, и место среди людей.
– Ну, завел, братуха, не знамо чего, – со смехом прервал его Тимоня и махнул рукой. – Тут написано о рабочем классе всего мира, а ты о наших мастерских, о Фомине плетешь…
– Тимка! Не мешай, коли не понимаешь! – взъярился Вечка, вскочил со стула, повернулся к брату. Его смущение прошло, краска отхлынула с лица, и шадринки потускнели. – Что? Разве я неправду говорю? Все рабочие в наших мастерских по-разному жизнь понимают? Вот, скажем, Китаев Василий. Он – робкой души человек, тихий, как мыша. Чуть что – он и в норку. Попробуй, вытяни его оттуда. А Крупин? Этот уж совсем гнида, гад! Своего же брата продаст и выдаст. С полицией связанный…
– Ну, сорвался, братуха, с колков! – снова крикнул Тимоня. – Теперь наплетет лаптей на сто волостей. Грохало, ты, грохало.
– А что? Неправду я говорю? Да? – набросился на него Вечка.
И близнецы заспорили, перебивая друг друга, – оба крутоплечие, с короткими кривыми ногами, круглолицые и безбровые.
Щепин смотрел на них, вслушивался в каждое слово и улыбался, чем-то очень довольный.
Несколько раз Аркаша порывался вступить в спор, вскакивал со стула. Но лишь успевал он выкрикнуть первые слова: «Вот поэтому и нужна организация!», как тотчас Женя дергала его сзади за гимнастерку. Аркаша шлепался на стул, а Женя зажимала ему рот ладошкой и говорила:
– Не смей! Не перебивай…
Перебил близнецов Агафангел Шалгин. Немногословный, он редко вступал в споры, больше прислушивался к тому, что говорят другие, иногда, одобряя, кивал кудлатой головой или бросал басом несколько слов: «Вот это верно. Это соответствует…»
Говорил он всегда медленно, раздумчиво, словно бы для самого себя вслух подтверждал собственные мысли, но его необычайно глубокий голос покрывал любой шум.
«Быть бы тебе протодиаконом в соборе, Агафангел», – часто смеялись братья Сорвачевы. Агафангел в этих случаях показывал обеими руками на свои уши и говорил: «Медведь топтался».
– Вечка правильно говорит, – Агафангел сидел у стены в своей обычной позе, облокотившись на стол, склонив набок кудрявую голову: – И среди нашего брата, рабочего, нелегко найти для себя друзей, чтобы согласие во всем было – и по делам, значит, и по мыслям. Вот об чем Вячеслав говорит. Судьба у нас одна, положение в государстве одно и то же у всех, а вот в людях, как посмотришь, – разброд, – говорил он, как всегда медленно и словно бы лениво, но его голос заполнил комнату, и каждое слово не сразу угасало, а жило еще какое-то время ярко и весомо. – Когда уволили из мастерских Никифоровых братьев, а за одно и отца и даже деда, – какой у нас шум поднялся! Возмущение все ведь высказывали. А как подошло, чтобы к управляющему идти, потребовать, так все по углам разбежались! Остались только Красиков, Окатьев да я. Это пример из жизни. Это я к тому, что положение у нас одинаковое, а не поднялись мы еще до того передового класса, о котором в «Манифесте» написано.
– Правильно! – закричали братья Сорвачевы. И Тимоня, хлопая себя ладонями по коленям, громко восхищался: – Ай, да молчун! Ах ты, чертушка! Молодец, Агафангел!
– Да, обожди, Тимофей! – отмахнулся тот с досадой. – Книжка эта огромной цены стоит. Кто дело делает, все что нужно для жизни своими руками созидает, тот и должен хозяином быть. Он и должен справедливую жизнь на земле устанавливать. Так я понял. И говорю – вот это да! Это верно сказано!
Щепин сорвался с места. Статный и легкий, быстро подбежал к Агафангелу, сияя глазами, опустил ему руку на плечо, а другой рукой приобнял Вечку, привлек его к себе и заговорил растроганно:
– Ах да ребята! Друзья мои дорогие! Не ошибся я в вас. Как вы быстро схватили самую суть! Читал я вам эту великую книжку и, каюсь, была у меня такая думка, что придется многое объяснять вам, растолковывать. Виноват, друзья. Недооценил я вас. И правильно ты, Вячеслав, говорил и ты, Агафангел, что нет еще настоящего единства в рабочем классе, что многие опасливо с оглядкой на хозяев живут. А кто поднимет рабочий класс? Кто превратит его в ту силу, о которой в «Манифесте» сказано? Это партия. Наша партия коммунистов-большевиков. Работают коммунисты по всем городам, на всех заводах – всюду! И кто еще будет добиваться единства в рабочем классе? Да вы, вы сами – передовые сознательные рабочие.
У Кольки учащенно билось сердце. Он смотрел на Щепина, как на человека, который поманил его за собой к чему-то великому, властно влекущему. И Щепин теперь ему показался не просто умным, интересным дядькой, а человеком необыкновенным, таинственным героем, может быть, даже вроде Овода.
Было уже около одиннадцати вечера. Все немного устали. Попрощавшись с оставшимся на ночлег Щепиным, Колька прижал Федоса к стенке:
– Слушай, Федос, дай-ка мне «Манифест»! Он мне нужен.
Федос колебался.
– Ты не бойся. Не знаешь меня разве? Ну, отдай!
– Ладно. Только смотри…
Он сбегал за книжкой и сунул ее Кольке за пазуху. Дома Колька долго не спал, перелистывая брошюру.