Текст книги "Расплата"
Автор книги: Александр Стрыгин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
– Убежим вдвоем на край света! Ускачем в другую губернию!
– Везде нас, Митроша, найдут и расстреляют. Ведь бандиты мы!
– А ты всегда будешь со мной? Не обманешь? Рядом с тобой я не буду трусом! Убей тогда меня своей рукой, вот этой рукой... Убей, если буду трусом!
И он снова жадно прильнул к ее губам.
2
Над белыми следами полозьев, уходящими к горизонту, висит раскаленный шар. Захару кажется, что мороз стиснул солнце в своих ледяных объятьях и из него уже сыплются искры – так ярко загораются в вечерних лучах мелкие льдинки, оседающие на землю из морозного воздуха.
Захар никогда не любил зимы, а тут залюбовался видом родного села, словно и не лапотная Кривуша впереди, а сказочная деревушка, нарисованная на картинке.
Фиолетовые тени легли от труб на снежные шапки домов, сизо-малиновые дымки кое-где встали ровными столбами... А раскаленный шар все приближается и приближается к крайней избе, вот он натолкнулся на крышу и будто задержался на миг, опалив крышу золотисто-розовым светом... Ах, как хорошо смотреть бы, радоваться и не думать о том, что ждет тебя завтра.
Мечется Захар по селам, словно хочет убежать от самого себя. Объездил всю волость, разнюхивая, что делается в других сельских обществах, и везде находил одно и то же: молодых мужиков – к Карасю в полк, а пожилых – в комитеты. С обязательством, под расписку.
Попробуй откажись!
Кому хочется голову подставлять зазря, коль еще дел на земле много? Время все перемелет – мука будет. "А если не мука, а мука?" Вот от этого-то вопроса и бежит Захар, и мечется по селам. Что-то будет?
В неразберихе смены властей, в непонятных политических спорах, в сумятице насильных поборов (а берут все, кто носит оружие) как тут было разобраться простому мужику, умеющему только пахать, сеять, косить и молотить? Куда ему лучше наступить своим лаптем? Кому угодить, кого лягнуть? С кем посоветоваться, кому открыться, когда человек заходит к тебе в дом в красноармейском шлеме, а выходит грабителем-дезертиром? Когда говорит о свободе, о трудовом крестьянстве, о том, что этому крестьянству трудно живется, а сам берет лучшую лошадь и, оставляя тебе клячу, оправдывается: "Борьба требует жертв"?
В Волчках, говорят, мужики продкомиссара убили, а когда рассмотрели лицо – оказалось: он не коммунист, а барский сынок из соседнего имения. Подделался, чтоб мужикам мстить!
Где правда? Защищаться обществом от "грабиловки" или отдать хлеб и идти за сыном в коммуну и умирать за коммуну вместе с ним?
Сидор так и сказал на сходке: "Моли бога, Захар, что ты вовремя из коммуны удрал, а то быть бы тебе рядом с Аграфеной. За сына не простили бы! Фамилия Ревякина нам ненавистна, потому мы тебя в комитет по уличному прозвищу запишем – Куделин".
Попробуй откажись от комитета, не поставь крестик против новой фамилии – осиновый кол поставят на могиле. А умирать страшно, особенно теперь, когда пришлась по сердцу молодая жена. Даже сына обещает принести ему Маланья!
Жалко, ох как жалко Васятку! Но ведь никто не гнал его в пекло, сам лез. А теперь куда он денется, когда вся крестьянская Русь, как сказал намедни учитель из Липовицы, против них поднялась?
Ох, погибнет, погибнет, горе-горюхино!
А если все наоборот станется? Как тогда в глаза сыну смотреть? Простит ли он старика?
А главное – в центре-то какая власть?
"Ох, горе-горюхино!" – вздыхает снова Захар, не отрывая взгляда от тревожного, кровяно-красного заката, и погоняет кнутом Корноухого, торопя его к родному двору, где ждет теперь Захара и волнуется не по возрасту ласковая и горячая Маланья...
3
Несмотря на сильные декабрьские морозы, Ефим почти каждый день прибегал на станцию. Толкался среди военных, бродил возле эшелонов, в надежде увидеть Паньку или Клашу. Заговаривал с теми, кто не суетился и внушал доверие. Излагал вкратце всю Панькину историю, потом умолял передать – если удастся свидеться – Паньке Олесину большой поклон от отца и матери и всех родных. Растроганный красноармеец обнимал Ефима, как родного отца, дарил для старухи кусочек сахарцу и обещал всенепременно разыскать Паньку и поклониться ему. Продрогнув у эшелона, Ефим забегал в вокзал погреться и важно подходил к приклеенной на стене газете. Он знал, что к нему сейчас же подойдет кто-нибудь из неграмотных и ласково попросит "зачесть" вслух, что там еще такого "про жисть" пишется.
Это были самые счастливые минуты в жизни Ефима, он чувствовал себя нужным для людей человеком и потому готов был прочесть хоть всю газету.
4
В минуты отдыха Василий любит вспоминать тот вечер, когда после долгой разлуки встретился с Машей... Она не бросилась, как раньше, на шею, не проливала слез, а жадно и долго целовала его жесткие, обветренные губы. Потом рассказывала, как без него жила... Василий не ждал увидеть ее такой серьезной, такой возмужавшей.
Записку, которую она оставила в Губчека и по которой он нашел ее, Василий возит теперь с собой как дорогую реликвию, – ведь Маша уже сама пишет! Плохо, очень неграмотно, но пишет!
"Васа родной наш иде ти ест мы живом упаньки Маша".
Он был так взволнован этой запиской, что пробежал мимо начальника, не поприветствовав его, за что получил на другой день замечание. Правда, когда Василий показал начальнику записку жены, тот, растроганный, отменил замечание, но все же напомнил, что чекист должен иметь кроме горячего сердца еще и холодный ум.
И тогда Василий открылся начальнику, что семья его чуть не нарушилась, что эта встреча первая после неизвестности и что дом, который он сжег в Светлом Озере, – это дом женщины, когда-то спасшей ему жизнь, а теперь ушедшей в банду.
Начальник Губчека Михаил Давыдович Тонов, высокий худой брюнет, шагал по кабинету, слушая Василия. Потом подошел к нему, положил руку на плечо.
– За искренность спасибо, Ревякин, но скажу откровенно; не нравится мне в тебе слишком большая, я бы сказал, крестьянская чувствительность. Он сделал еще несколько шагов по кабинету. – Дом сжег зря. В тебе говорила личная месть. Такая роскошь чекисту непозволительна. А женщина эта – по твоему же рассказу – не бандитка. Она несчастна и унижена. Ее еще можно склонить к раскаянию. Она даже сможет помогать нам.
Василий молча посмотрел на начальника, не понимая, к чему клонит он этот разговор.
– Одним словом, в связи с тем, что вы хорошо знаете западную часть губернии, я усиливаю ваш отряд и направляю вас в Волчки. Будете действовать по линии Шехмань, Волчки, Богословка, Большая Липовица. Преграждайте путь плужниковскому "Союзу" в Козловский уезд. Вам придется действовать в родных местах. Поймите это задание как самое суровое испытание вашей воли. В остальном я не сомневаюсь. Вечером получите приказ и пополнение.
Василий попросил начальника разрешить ему взять в отряд Андрея Филатова, который уже успел оправиться от ранения, полученного при защите коммуны.
Разрешение было получено, и вот уже третий месяц Василий с отрядом кочует по селам, очень близким к Кривуше. Но ни разу не заехал он в родное село. Даже когда нужно было туда заехать, Василий посылал Андрея Филатова с частью отряда, а сам ждал их в соседнем селе.
Конечно, очень хотелось бы склонить голову над могилой матери, постоять на пепелище, где погибли Аграфена и ее маленький внук. Но отец-то... Как смотреть в глаза односельчанам? Ослаб духом старик, поддался на хитрые уговоры Сидора, опозорил сына и внучат. И хотя Василию верят, но так и подмывает его пойти к начальнику и сложить с себя командование отрядом. Зачем возбуждать лишнюю подозрительность у бойцов? А ведь они уже знают, что отец командира – член плужниковского "Союза". Да и начальнику Губчека это известно.
Яростное чувство злобы к врагам невольно распространяется и на отца. Василий даже не знает, как он будет вести себя, если где-то случайно встретится с ним.
Однажды, посылая в Кривушу Андрея, Василий упрямо потребовал:
– Если хоть что-нибудь подозрительное заметишь – арестуй всех членов комитета... Ничего, что старики! Для безопасности так вернее. Отца в первую голову.
Андрей промолчал – он видел, как мучится Василий из-за отца.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Двадцать девятого декабря 1920 года в Тамбов прибыл командующий войсками внутренней службы республики Корнев.
Лично познакомившись с обстановкой в губернии и с командующими боевых участков, выслушав мнения ответственных работников губернии, Корнев вернулся в Москву, захватив с собой членов Тамбовского военного совета.
Тридцать первого декабря в ВЧК, под председательством Феликса Эдмундовича Дзержинского, состоялось совещание, на котором было принято решение укрепить местные коммунистические отряды ЧОН, создать новые отряды из коммунаров, для чего было выделено две тысячи винтовок. Командующим гарнизонных войск в Тамбов направлялся Павлов.
Через десять дней Павлов докладывал в Москву:
"Москва, Главкому, копия Наркомвнудел Дзержинскому, копия комвойск ВНУС Корневу.
От партизанских действий повстанцы приступили к налаживанию организованной военной силы и гражданской власти. Организация именуется "Союзом трудовых крестьян", руководят ею эсеры...
Гражданская власть – сельские комитеты. Избираются голосованием (поднятием рук) в составе: председателя, товарища его, двух секретарей и члена.
Решительные операции противника ожидаются по сборе всех сил, дней через десять. К этому времени мы закончим сосредоточение своих сил.
Главный контингент военных сил Антонова – дезертиры, их бить можно и должно, что и постараюсь сделать. 11 января 1921 года".
Но Антонов и Плужников торопились. Уже в тот день, когда Павлов отправлял в Москву свой доклад, они бросили свои новоиспеченные "полки" на Токаревку, Уварово и Инжавино, где надеялись приодеть своих "лапотников" и пополнить обоз боеприпасами и провизией, ибо рассчитывать теперь на помощь Польши и Врангеля не приходилось – поляки заключили мир, а Врангель был сброшен в Черное море.
Мужественно и самоотверженно дрались с антоновскими "подушечниками" батальоны красноармейцев, дислоцированные по боевым участкам. Еще более самоотверженно сражались с бандитами коммунистические отряды.
Токаревку героически защищал Первый коммунистический отряд, которым командовал коммунист Иван Иванович Машков. Отряд в двести пятьдесят человек, из которых шестьдесят были коммунистами, долго сдерживал натиск трех полков. Семьи коммунаров и до сих пор помнят своих героических защитников: Андрея Митрофановича Никушкина, Дмитрия Алексеевича Бреднева, Ивана Николаевича Дудина...
В Уварове тридцать семь бойцов отряда ЧОН держались в осажденном каменном здании волисполкома четверо суток. Антоновцы заняли село, дико кричали у здания, угрожая растерзать, если не сдадутся добровольно, но голодные, измученные коммунисты не сдавались. Последние крошки хлеба из карманов, последние капли воды из натаянного льда отдавали тяжело раненному командиру отряда Д. А. Сушкову. Он умер на их руках с последней просьбой – не сдаваться. Только на пятый день из Балашова пришли бронелетучка да два эскадрона 15-й сибирской дивизии. Штурмом освободили Уварово. С воинскими почестями хоронили командира отряда Сушкова, комсомольца Ваню Солнцева, председателя волисполкома матроса Мирона Кабаргина...
Смелые, отважные командиры красных частей шли по следам бандитских "полков", но те не принимали боя, уходили, изматывая красную пехоту дальними переходами по снежным дорогам. Павлов, обещавший легко побить дезертиров, понял, что ошибся: просто бить было некого.
А антоновские головорезы с каждым днем все зверели и зверели. Даже дальних родственников коммунистов и красноармейцев стреляли, резали, терзали. Запуганные "военной силой" Антонова и брехней плужниковских агитаторов о "конце коммунии", мужики ездили в обозе антоновских полков с провизией и фуражом.
Дезертиры и привыкшие к разгулу сельские лоботрясы, подпоенные кулаками, перли в банду, бездумно горланя песни, – их соблазняла прославляемая эсерами неуловимость "партизан", возможность легко пожить и поживиться. Это было похоже на то, как по влажному снегу катают комья, наращивая до тех пор, пока они не превратятся в глыбы. Офицеров набралось – хоть отбавляй. Антонов создал из них специальный "полк гвардейцев оперштаба".
Весь юг, юго-восток и северо-восток губернии в январе 1921 года контролировались плужниковскими комитетами и отрядами антоновской внутренней охраны. Поступление хлеба по продразверстке почти прекратилось. Продотряды вливались в местные воинские части.
"Полки" зеленых бороздили села, обтекая уездные центры и города, где стояли крупные гарнизоны.
Плужников и Антонов твердо обещали своим "воинам" к весне взять Тамбов.
А мужички-середнячки, с которых Антонов тоже стал брать "разверстку" для прокорма армии, оглядывались, почесывались, крестились и с опалкой спрашивали друг у друга: "А в центре-то какая власть?" И с замиранием сердца ждали: что-то будет?
Из Тамбова в Москву продолжали поступать тревожные вести.
Было решено вернуть в Тамбов Антонова-Овсеенко и создать под его руководством полномочную комиссию ВЦИК.
2
В просторной горнице поповского дома у окна стоял, скрестив руки на груди, Антонов. Нервно покусывая губы, он слушал оправдания Германа.
– Не виляй, я сам тебя видел пьяного! Контрразведчик называется! Упустил двух "куманьков", а они, может быть, шпионы!
– Не уйдут далеко, поймаем, – пообещал Герман.
– "Не уйдут"! – передразнил Антонов. – Утешил! Нам время дорого. К большому делу готовимся. Понял или нет, дурья голова?
– Прости, Степаныч...
– А это что за старик у крыльца? – кивнул Антонов на улицу.
– Подозрительный дедок. Лясы точит с мужиками. Выспрашивает.
– Стариков ловите! – ехидно скривился Антонов. – Ну, веди старика. Покалякаю.
Ефим Олесин переступил порог, выставив впереди себя огромный суковатый посох, который он научился держать именно так, как держат странники. На глазах черные очки.
– Мир дому твоему, хозяин! – произнес Ефим нараспев. Снял лохматую старую шапку, перекрестился.
– Ты кто? – напуская на себя грозность, спросил Антонов.
– Я Кондрат, людям – брат, молодым – сват, а богу – послушник.
– Потехой занимаешься? В такое-то время?
– Потеха – делу не помеха и мозгам не прореха.
– О! Ты, я вижу, мудрец!
– Господь все видел – мудростью народ не обидел.
– А что ты можешь сказать, мудрец, про моего помощника? – Антонов метнул злорадный взгляд на Германа.
– Тебе надо, начальничек, глуховатого помощничка.
– Это зачем же? – насторожился Антонов.
Герман угрожающе подался вперед.
– Глуховатый-то меньше ерундистиков слухать будет, а нужное дело даже глухой услышит.
Отвыкший смеяться, Антонов широко улыбнулся.
– Мудрец, старик, мудрец! Сплетни слушать они горазды!
– Мудрецом быть нетрудно, коль бог наградил этой благодатью.
– А что же, по-твоему, трудно?
– Добрым быть трудно.
– Почему?
– Потому что делаешь вроде добро, а оно злом оборачивается, делаешь зло – добром отзывается. Никак не потрафишь.
– Не на меня ли намекаешь?
– На всех людей намекаю. А ты тоже человек, значитца, и к тебе приложить возможно.
– Пожалуй, пожалуй... – Антонов задумался. – Добра хочу русскому мужику, а зло по следам ползет и меня затягивает. – Глаза его остановились, как у обреченного.
В наступившей тишине выстрелом прозвучал стук дверцы стенных часов, из которой выскочила деревянная кукушка.
"Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!" – отсчитала она три часа.
– Ишь как кукует, – сказал Ефим. – На чью-то голову накуковывает. Не на мою ли?
Антонов вздрогнул:
– Ну, вот что, старик... Кондратий, говоришь? А фамилия?
– Липатов.
– С каких краев?
– С-под Моршанска. От города ушел... Южные-то края хлебные!
– Хлебные, да не всех кормят. Ну ладно, иди, потешай людей. Мы тебя не тронем. – И Антонов махнул головой, давая знак Герману – проводи, мол.
Через несколько минут Герман вернулся к Антонову веселый:
– Поймали!
– Ну то-то же!.. Где они?
– В амбар отвели.
– Пойдем, сам посмотрю.
...В полутемном амбаре лежали вячкинские мужики Аникашкин и Гаврилов, избитые к полураздетые.
Антонов подошел к Аникашкину и ткнул сапогом в бок.
– Коммунист?
Тот привстал на локоть:
– Чего ж говорить... вы не верите.
– Коммунист, спрашиваю? Отвечай! – озлился Антонов.
– Выходит, коммунист, – едва слышно ответил тот.
– Ну вот тебе, "куманек"! – Антонов ткнул дуло маузера ему в зубы. Раздался глухой выстрел.
– Да что же вы, звери, делаете! – крикнул хриплым голосом Гаврилов, метнувшись от убитого товарища. – Дайте слово-то сказать!
– А-а! Ты агитировать меня хочешь? – осклабился в хищной улыбке Антонов. – Ну-ну, поговори, послушаем... может, пригодится?
– Никакие мы не коммунисты! – захрипел Гаврилов. – Лошадей в Кирсанове по справкам давали, а в справках-то надо было указать, что красноармейцы или коммунисты... Из-за клячонок бракованных пропадаем! Господи! Да что же это? Правде не верят.
– А-а... жить захотелось! Бога вспомнил! А ну на колени!
Гаврилов ошалело уставился на Антонова и машинально отодвинулся к стене.
– На колени, говорю! – взбесился Антонов.
Тот встал на колени.
– Молись и проси меня, чтоб в свою армию взял.
– Зачем же мне в армию? Стар я для армии, детишек куча...
– Молись, подлая душа! – взревел Антонов, взмахнув маузером.
Гаврилов испуганно перекрестился, но сказать уже ничего не смог, словно отнялся язык.
3
Ефим прошел на край села.
Несколько сухих кусков хлеба, которые болтались в сумке, напоминали ему, что с голоду он не умрет, но ему захотелось хлебнуть хоть несколько ложек горячих щей, промочить пересохшее после свидания с Антоновым горло.
У дороги, на свежих сосновых бревнах, сидели несколько мужиков и двое бандитов, жадно раскуривающих самосад.
– Мир честной компании! – приподнял Ефим край шапки.
Ему никто не ответил. Только покосились на него.
– Эх, и хороши сосенки на венцы, – постучав палкой по бревнам, добавил Ефим, чтобы вызвать мужиков на разговор.
– Они и на винцо сойдут, – ухмыльнулся старший из бандитов.
Чувствовалось, что они уже пьяненькие.
– Тонковаты бревешки-то, – обиженно заговорил сумрачный мужик. – Я ведь потолще просил.
– Потолще сам привези, – огрызнулся старший. – Жадён очень. Четверть неполную поставил и табаку жалеешь.
– А жадность-то, она у всех старых людей есть, милай, – заступился Ефим за мужика, рассчитывая у него пообедать. – Вот ты про фабриканта Асеева слыхал? Уж куда богаче его быть, а он какой жадный был? Знаешь?
– Ну, ну, скажи, коль начал, – заинтересовался старший.
Ефим подсел к мужикам.
– Молодые-то пошли моты... Вот и у Асеева сынок, бывалча, на бал с отцом к кому-нибудь приедет – ему баклажку прозрачную с вином шипучим на подносе подносят. Он глоточек отглонет и назад ставит, а тому фициянту рупь на поднос кладет. А отцу поднесут – всю баклагу опрокинет, а на поднос – только гривенничек. Сыну, говорит, можно швыряться деньгами, у него отец миллионщик, а мой, говорит, отец был мужик, мне надеяться не на кого.
– Верно, вот как верно! – обрадовался такой защите мужик. – Хрип гнем, гнем, годами по былочке хозяйство собираем, а сыны разорить готовы за одночасье.
– А то еще и так говорят про Асеева, – продолжал Ефим, заметив, что его рассказом заинтересовались бандиты. – Пришел он к богомазу и говорит: продай мне икону самую дешевую. Сына венчать буду. Тот повел его в подвал, разыскал самую дешевую. Сколько, говорит? Да полтинник хватит. Взял богомаз полтинник, да не удержал, уронил на пол. Асеев чиркнул спичку, вынул из кармана десятку и поджег ее, чтобы светлее было богомазу полтинник искать на полу.
– Да неужли десятку спалил? – в ужасе спросил мужик, ближе придвигаясь к Ефиму.
– Я там не был. Слухом пользуюсь. Врать не люблю, а где совру людям потеха! – И улыбнулся.
– Сейчас у самого был, – важно сказал Ефим после паузы. – Мудрец ты, говорит, старик, нравишься мне. Ходи и потешай моих людей, дух подымай.
– У Антонова был? – удивленно уставился на Ефима старший бандит. – А зачем ходил?
– А ходил, милай, не по своей воле. Я человек в этом селе новый, вот и задержали, чтобы узнать, кто я.
– И чей же ты? – допытывался бандит.
– Чечкин-изподпечкин, бывший моршанский пономарь, – шутливой скороговоркой отговорился Ефим.
– А очки черные зачем носишь?
– Белизны много стало зимой. Глаза слезятся, на свет бы не глядели!
– А ты, старик, знаешь, из каких частей винтовка состоит? – с напускной грозностью спросил молодой заплетающимся языком.
– Она, грешная, как я слыхал, из трех частёв состоит: железяка, деревяка и ременяка.
Бандиты и мужики дружно захохотали.
Шедшие мимо антоновцы заинтересовались веселой компанией – подошли, окружили Ефима.
– Ну, а как понравился тебе наш главный? – продолжал допрашивать старший.
– Да как тебе сказать... – замялся Ефим.
– Ты по пословице: хлеб с солью ешь, а правду режь, – подзадорил мужик.
– Э-э, милай, с правдой осторожно надоть... Я это еще в ребятенках на своей шкуре испытал. Правду-то не всякую и не всегда молвить можно... Помню, с сестрой Дашкой на печке сижу, а мухота – страшная. И в нос, и в рот лезут, проклятые, ничего не понимают. У Дашки по самым лодыжкам мухи ползают... Она подкараулит штуки три, да как щелкнет, а я со смеху покатываюсь... Мать к задороге: ты чего гогочешь, как гусь возле гусыни? Я уперся: не скажу да не скажу... Слазь, говорит, суда. Мать за скалку: говори, об чем гоготал? Убью! На ляжки, говорю, Дашкины глядел, как она мух ими щелкает. Тут она и давай меня обхаживать! Вот и сказал правду!
Ефимовы слушатели покатывались со смеху, подмигивали друг другу, повторяли, смакуя, его словечки.
– Одним словом, милай, допрежь чем бухать в колокол – посмотреть надобно в святцы. У нас в селе однова такая была оказия, что от смеху может пузо лопнуть, особливо кто пузатый.
– Давай рассказывай! – неслись со всех сторон подбадривающие крики, и Ефим уже вошел в роль, почувствовав себя в центре внимания.
А толпа все росла, над нею в морозном воздухе медленно плыли дымки от цигарок.
– Был у нас в селе Гурей... Приглядел сыну невесту – и собой сдобную, и приданым не последнюю. А сын-то – показывать стыдно. Вот и решил Гурей вместе со сватами послать своего брата, чтобы тот поддакивал, где нужно... Ну и пошли. Слово за слово, сваты расхваливают хозяйство Гурея. Две лошади, говорят, есть. А брат Гурея добавляет: "А вы жеребчика еще забыли..." Две коровы, говорят. "Да что там – две коровы, у него целое стадо во дворе!" – прибавляет брат. А невестин отец, не будь дурен, и спроси: "А как сын-то? Глуповат, говорят". Братец-то не подумал и бухнул: "Да что там глуповат! Совсем дурак!"
Толпа грохнула, а Ефим только хитрой улыбочкой обошелся: не понимают дураки, что над собой смеются...
– После того стало в селе два Гурея – один одного дурее. И мне мой отец после того завсегда внушал: "Бойся, сынок, корову спереди, коня сзади, а дурака со всех сторон..."
Толпа устала от хохота. Ефим понял, что пора намекнуть мужику, купившему бревна, насчет обеда.
– Эх, мать твою бог любил, – вдруг крикнул он шутливо, обращаясь к мужику. – Я ведь и забыл совсем сказать тебе... Заговорился, шут гороховый! Голодный ведь я с утра! Давай лапшу варить: моя вода и скала, а твоя мука и сало. Покорми, братец, а то от голоду у меня голова лысеет! И так осталось кудрей на одну ругань с бабой. – И он поднял шапку, показывая свой жиденький чуб.
Бандиты вновь зареготали. Мужик помахал головой в знак согласия.
– А ну-ка дайте мне посмотреть, – вдруг раздался из толпы зычный голос. – Что тут за шут гороховый?
Ефим обмер. Этот голос он мог бы отличить из тысячи. Это был голос Сидора. Как он сюда попал? Ведь с Карасем был в Воронцовском лесу...
Сидор растолкал толпившихся вокруг Ефима антоновцев и резким, быстрым взмахом руки сорвал с него очки.
– Вот ты где мне попался, иуда! – И Сидор изо всех сил ударил Ефима в лицо.
Антоновцы схватили Сидора за руки.
– А ты кто такой? Мы тебя тоже не знаем! – грозно сказал старший бандит.
– Я помощник командира полка! – зарычал Сидор. – А это мой батрак, иуда! Сына убил!
– Был батрак, а теперь нет батраков! – крикнул кто-то из толпы. Разобраться надо!
– Старик у самого Антонова был!
– Хороший старик! Чего он!
– Батрака ему нужно!
– Подумаешь, генерал!
– Разобраться надо!
Под хор этих сочувственных голосов Ефим встал с земли, стирая кровь с губы.
Сидор рвался к нему, хватаясь за кобуру, но антоновцы оттерли Сидора, успокоив тем, что старика отведут на проверку.
Сидор побежал в штаб, чтобы у самого Антонова взять разрешение на расправу с Юшкой.
Двое дюжих антоновцев взяли Ефима под руки и повели к штабу.
– Ты его прости, старик, погорячился он. Может быть, он спутал тебя с кем, – сказал один из конвойных.
Ефим долго молчал, шевеля сине-красной губой, потом тихо, словно для себя, ответил:
– Простить-то бывает легко, да забыть нельзя.
4
Соня пробралась к дому Насти задворками и нерешительно постучала в кухонное окно. Она была одета в старую шубейку и укутана шалью.
Настя выглянула в окно и, накинув полушубок, вышла на крыльцо.
– Сонюшка, господи, да ты ли это?
Они долго стояли, обнявшись и плача.
– Ушла от них? – спросила, успокоившись, Настя.
– Да нет... от себя теперь не уйдешь. До дна испить горе придется. Об одном молю, чтобы сразу до смерти прикончили, – не мучиться самой и людей не мучить. С Митрошей Ловцовым связалась – с ним хоть душою отдыхаю.
– Да ну? – по-женски сочувственно удивилась Настя. – Неужели любит он тебя?
– Изменился, бедный. Осмелел. Клянется, что рядом со мной помрет.
Соня заметила, что Настя не приглашает в дом, – значит, кто-то есть у нее. Может, ухажер?
– Я на минутку... – торопливо заговорила она. – Отец меня ждет у леса. Я к нему приходила, а теперь он меня отвезет до Каменки. А зашла я сказать, Настя... – Она огляделась кругом и зашептала: – Если Василия увидишь, скажи, чтобы уходил из этих краев или поберегся... Скоро вся "армия" сюда навалится. Карась говорил мне по пьянке... Пойдет Антонов к Тамбову, чтобы окружить... Скажи Васе, что за зло добром хочу отплатить... – Она судорожно глотнула пересохшим ртом и еще тише прошептала: – И помню... все помню.
– Неужели все еще любишь, Сонюшка? – не удержалась, спросила Настя.
– Да что теперь в том, – вздохнула Соня. – Во мне одной теперь все... И уйдет со мною все в могилу. Взглянуть бы еще хоть разочек на него...
Настя вдруг оглянулась в темный проем сенной двери, заговорщически приложила палец к губам.
– Подожди меня тут.
По улице шел красноармеец, взглянул на Соню, поправил на плече винтовку и пошел дальше, изредка оглядываясь.
Настя вернулась на цыпочках, повела ее во двор.
У окна, выходящего на вишневый садик, остановилась.
– Ты прости, Сонюшка... бояться я тебя стала, как ты с Карасем ушла. С собой-то ты ничего не носишь? – И Настя озабоченными глазами обыскала фигуру Сони.
Соня горько улыбнулась, распахнула шубейку, вывернула карманы.
Настя опустила голову и тихо сказала:
– С уголка потихоньку взгляни... На моей постели он лежит лицом сюда. А часовой на кухне обедает.
Соня жадно приникла к ставне, осторожно заглянув в дом одним глазом.
Василий лежал на левом боку, в полной форме, только без шапки. На правом боку, у раскрытой кобуры, покоилась расслабленная рука с крупными, полусогнутыми пальцами, которые так любили теребить Сонины волосы и так жадно скользили по ее узким плечам.
Усталое, даже во сне сумрачное лицо бледнело на розовой подушке. Соня всхлипнула и, испугавшись этого звука, отпрянула от окна.
Уткнув лицо в воротник шубейки, Соня взяла Настю под руку и торопливо потянула к сеням.
– Проводи меня, Настя. Страшно мне. Хоть до ручья проводи. Патруль ходит.
Настя вывела Соню на зады.
– Про тебя тоже спрашивал, – сказала вдруг она, – но сердито как-то. Злой стал. Убьет, боюсь, а то бы разбудила его. Может, поговорили бы...
– Что ты, что ты, бог с тобой! – отступила от нее Соня. – Никогда! Я грязная... Он никогда меня больше не увидит, удушусь скорее!
– Ну, бог с тобой, Сонюшка, молись за Васю, трудно ему тоже, милая... Прощай.
Соня кинулась к Насте, зарыдала. Сквозь рыдания едва можно было разобрать ее слова, Настя успокаивала ее, но от этого Соне было, наверное, еще горше.
– Настенька... обе мы... несчастные с тобой... прощай.
Она резко оторвалась от Насти и побежала вниз, уже не скрывая громких рыданий...
5
В Каменку Соня приехала с отцом в тот момент, когда Ефима Олесина вели по дороге к штабу.
– Эй, сторонись! – крикнул Макар бандитам, которые вели Ефима.
Те остановились, пропустив подводу.
На мгновение глаза Сони и Ефима встретились. Он узнал ее презрительная гримаса проползла по его окровавленному лицу. Соня сжалась под его взглядом. Отец соперницы... А как жаль его, как хочется сделать ему что-нибудь хорошее.
– Батя, видал Ефима-коммунара? – тихо спросила Соня у отца.
– Видал, дочка. Пропал, бедняга... Убьют его, коли Сидор тут.
– Тут он, вон у штаба мечется.
Проезжая мимо штаба, Соня слышала, как часовой отвечал Сидору:
– Тебе русским языком сказано: до утра никого не примает. Хворает он.
– А Герман где? К нему пойду.
– В Ольшанку вызвали. Нет его.
Соня потянула отца за руку. Лошадь остановилась.
Из-за отцовской спины ей хорошо было видно, куда ведут Ефима.
За штабным домом, в глубине двора, стоял рубленый амбар. Туда сажали подозрительных, которых допрашивал Герман. В этот амбар и завели Ефима, закрыв за ним глухую, с железным засовом дверь.
Краем глаза Соня заметила, что к повозке бежит раздетый, без шапки Митрофан, но она не подала вида и все следила за Сидором.
А Сидор, увидев Митрофана, позвал к себе:
– Одевайся и становись на пост рядом с часовым. Головой ответишь, коль убежит из амбара мой заклятый враг. Ихнему часовому у меня веры нет, побасками их улестил, дьявол!
Митрофан прошел как можно ближе к повозке, поздоровался с Макаром и извинительным грустным взглядом посмотрел на Соню.
– Митроша, – тихо сказала она ему вслед, – зайди ко мне сейчас на минутку. Я у фельдшера стою.
Митрофан кивнул головой.
– Батя, – попросила Соня отца, когда они подъехали к дому, – ты у меня умный и добрый. Поезжай сейчас же в Федоровку, чтоб все видели, что ты уехал засветло. И жди там Митрофана. Он придет не один...
– Что ты задумала, дочка? – тревожно перебил Макар.
– Что задумала, батя, то на сердце лежит. Не убивай меня лишним горем. Сделай, как прошу. Отвези их к станции...
– А крюк-то какой, доченька. Заподозрят.
– До станции Митрофан отвечает за все. Ты молчи. А один останешься говори, что дочь посылала сахару купить. Денег еще возьми. – Она достала пачку денег. – Откупись, коль что. Они все продажные! Я-то знаю!
– Ну, прощай, дочка... Господь тебя простит за добро.
Макар перекрестился и тронул лошадь.