Текст книги "Расплата"
Автор книги: Александр Стрыгин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Вскоре Ефим стал сам ухаживать за своей семьей. Авдотья поправилась быстро, но очень трудно болела дочь Фрося, а сын Иван в самый кризис попросил пить, хлебнул с жадностью, да так и не вздохнул больше. Много ли было надо, когда жизнь на волоске. Повез Ефим сына на сельское кладбище, а могилку, что выкопали ему похоронщики за плату, кто-то уже занял. Трудно копать мерзлую землю... Как быть? Сил не прибыло еще после болезни. Выручил поляк Любомир. Вдвоем кое-как выдолбили неглубокую ямку и положили в нее завернутого в рогожу Ивана.
Ефим стащил с головы замызганный собачий треух.
– Эх ты, жизня наша горькая! Могилки стали воровать друг у дружки, сынок... Прости людей, Ваня. От горя все это... от бессилья... Выдюжим в склеп барский перенесем тебя. – И смахнул с носа заледеневшую слезу.
В глазах рябило от белизны зимнего мира, а в жалкой черной яме так неуклюже топорщилась серо-желтая рогожа, что Ефиму вдруг впервые в жизни стало очень страшно за сына и так стало жалко его, лежащего среди комьев мерзлой земли. Ведь вот жил он рядом, спал рядом, но жалеть его и думать о нем отдельно от всех у, Ефима не было времени. Только теперь, когда с ним надо расстаться навсегда, Иван вдруг заслонил собою в душе Ефима всех близких родных.
– Прости, Ванюша, – повторил Ефим тихо и опустился на колени, загребая руками комья мерзлой, вывалянной в снегу земли.
2
В доме Захара болезнь пощадила только Машу и ее грудного младенца. Это было на удивленье всем соседям, где в тифозной горячке корчились и стар и млад. И ведь не то чтобы береглась Маша, нет – ухаживала за всеми, часами просиживала около Мишатки, начавшего поправляться. Знать, здоровье оказалось сильнее болезни. А к Любочке Маша никого не подпускала и из зыбки, подвешенной к потолку, почти не брала ее на руки. Каждую пеленочку по нескольку раз в день просматривала. Попробуй, хвороба, взять такую крепость!
Захар потянулся за Мишаткой – стал сидеть, а Василиса совсем ослабла – едва дышала. В одну из метельных ночей, под страшное завывание в трубе, уснула и больше не проснулась.
Маша рано затопила печку: тайком от свекра дожигала плетень – хотела отогреть больных и высушить пеленки, как вдруг услышала голос Захара:
– Мишатка, проснись, бабушка померла.
Маша впервые увидела смерть близкого человека, она растерялась, не знала, что делать, только рыдала над холодным телом свекрови, разговаривая и советуясь с ней, обвиняя себя за то, что больше уделяла внимания Любочке и Мишатке.
– Плачь не плачь, Маша, а дело делать надо, – глухим от слез голосом сказал Захар. – Иди в коммуну, проси помощи, не справимся одни.
Маша пошла к отцу.
Постояла над соломенной постелью больной матери, поплакала вместе с ней о Ванюшке, но, к ужасу своему, почувствовала, что в душе нет такой жалости к брату, как к Любочке и Мишатке.
Ефим пришел вместе с поляком. Горе подняло Захара на ноги; пошатываясь, опираясь о стены, он ходил по избе, что-то отыскивая.
– Гроб с потолка сымите, – тихо приказал Захар. – Василиса как знала, что некому будет гробы делать, заранее приготовила. Ругал ее, а она тайком привезла. Еще до тифа, слабая была, чуяла, знать...
Принесли гроб, положили. Маша привела откуда-то убогую монашку. Погнусавила монашка молитвы, почадила свечой, – с тем и проводили Василису на вечный покой в неглубокую могилку, выкопанную слабыми руками Ефима.
Захар остался верен традиции – устроил поминки. Самогон, который раздобыл где-то Ефим, почти никто не пил, налегали на овсяный кисель. За столом сидели только те, кто хоронил, Настя, приехавшая из Падов, да Аграфена, только что вернувшаяся от Клани.
Не столько поминали умершую, сколько говорили о живых. Аграфена похвалилась квартирой, которую дали Паньке почти в центре Тамбова, рассказала про Василия. Его направили работать в кирсановскую Чека ловить бандитов, убивших Чичканова.
Маша слушала рассказы Аграфены, укачивая Любочку и баюкая свои мечты о возвращении Василия домой.
– И хлеб теперь у них есть – и белый и черный, – тараторила Аграфена. – А Панька – ну прямо комиссар!
– Что это за черный хлеб появился? – спросил сердито Захар. – Не знаю что-то такого.
– Да аржаной так зовут в городе.
– Ржаной он и есть ржаной, а черный бывает только черт!
Захар махнул рукой на Аграфену и подсел к Ефиму.
– А что, Ефим, написать письмо Васятке аль нет? – поинтересовался он у свата.
– Зачем тревожить? – ответил Ефим. – Не будешь вить откапывать? А он на большом посту, делу мешать не надо.
– Ты теперь тоже в начальники пошел, – с легкой ехидцей сказал Захар. – С грамотой как? Осилишь?
– Вот Любомир меня обучает. По складам начинаю пахать в букваре. Ох и трудно! Но зима велика, делать; нечего, обучусь.
Любомир одобрительно помахал головой:
– Ефим Петрович очень способный ученик, из всего ликбеза. С ним приятно беседовать, он говорит прямо стихами.
Захар с завистью почесал затылок, промолчал.
– Жизнь крестьянская темна и тяжела, – продолжал Любомир, – трудно Ленину просвещать народ, ох трудно!
– Хлеб и без грамоты родится, ему руки нужны, а не бумага, – с суровым упрямством произнес Захар.
– Верно, Захар, – подтвердил Ефим, – хлебоедов стало много, а хлебоделов не хватает. Последние мрут. Кто на фронте, кто от тифа. Обнудел народишко и поредел. А в городах-то иной не пашет, не волочит, а деньгу в карман толочит.
– И конца смуте не видать, – в тон Ефиму заговорил снова Захар. Друг дружку поедом едим, ножку подставляем, толкаемся, а все из-за чего? Из-за хлеба да через золотишко. Богатые через золотишко страдают, а мы из-за своего хлеба горемычного. А хлеб, я так думаю, он дороже золота. От золота край не откусишь, коль голод припрет... Вот говорят: Ленин умный, знает, как и что. Да, может, он и умный, и знает все, но меня сумление гложет, спать не дает: а ну как он только один знает, по какой стезе дальше итить? Здоровьечко слабое, подраненный... А ну как за моей Василисой вслед? Туда вить всем одна тропочка... Что тогда? Кто знает, дальше куда надо? И как? Наломаем без него дров – расхлебывать сами будем. Вот тут и пораскинешь дурьей башкой: на печке сидеть аль в ликбез итить? Картошку сажать аль кружочки выводить на бумаге.
– Ой, Захар, – помотал отрешенно головой Ефим, – в твоих словах Сидоровы уловки. Глядишь ты вдоль, а живешь поперек! Об своем доме только радеешь, а Ленин за всю Расею страдает. Помоги ему обо всех заботиться, ан нет, тебе картошку свою жальче, чем других людей, какие с голоду мрут... По штанам ты – беднячок, а по голове – Сидор.
Захар обиделся, насупил брови.
– А твоя какая же задача в жизни? – в упор спросил он, набычась. Рукой водить? В завхозьях отираться?
– Моя задача мне сыздетства дана, – примирительной шуткой ответил Ефим. – Ешь сторновку, а хвост держи трубой!
Любомир явно любовался своим учеником. Услышав последние слова Ефима, не выдержал, улыбнулся.
Захар от волнения не нашелся что сказать Ефиму и невольно сам сбился на прибаутку:
– У тебя одно слово до Козлова.
– А что ж. Ко всякому слову есть подговорки.
После короткой паузы Захар тихо обронил:
– Тебе шутка, а мне жутко.
– Ну, вот и ты народные присловья помнишь. А до коммунии дойдем – ты совсем грамотный станешь! – Ефим явно намекал на возвращение Захара в коммуну.
– Если вши не съедят – дойдем.
– А они, вши-то, Захар, изнутря, говорят, выползают. У кого нутрё от грехов почернело – у того и вши наружу вылазят и на безгрешных лезут, кусаются.
– Тоже придумал, лотоха! Типун тебе на язык! – уже миролюбиво сказал Захар, сузив глаза. – Всякая тварь от бога. И вошь от бога. Вот накажет тебя господь. И так кости да кожа, не оклемался еще как следует, а уж бога гневишь.
– Ты вроде моей Авдотьи, та все меня плохим видит. А иду по улице молодки шепоточком перешептываются: "Эх, и хорош пошел дядя!"
– Не пил, а уж веселишься. Не забывай, что ты на поминках, – оборвал его Захар.
– Ан и ты не забывай: я по свадьбам мастак – панихиду не люблю. Другой раз не приглашай на поминки. – Ефим обиделся и засобирался домой.
– Подожди, не суетись. Твой товарищ газетку обещал прочесть... Читай, дорогой, что делается в мире.
Любомир надел на длинный острый нос очки, пригладил реденькие волосы на лысине и развернул газету.
"НОВАЯ ВЕЛИКАЯ СТРАДА
Эта зимняя кампания, наверное, может нам дать полное уничтожение неприятеля, если мы посмотрим на предстоящие недели и месяцы как на новую великую страду. Мы должны утроить силы, посвященные военной работе и тому, что с ней связано, и тогда в короткий срок мы добьемся такого конца Гражданской войны, который на долгое время откроет нам возможность для мирного социалистического строительства" – так сказал в заключительной речи на Седьмом Всероссийском съезде Советов товарищ Ленин.
Но работа нашей Красной Армии затрудняется потому, что продовольственное и общехозяйственное положение наше еще весьма тяжелое и наша армия не может поэтому развернуть всей своей силы. Если считать по самой скромной потребности, то у нас во всей Советской России государством заготовлено и хватит хлеба на два месяца, овса на один месяц, картошки на месяц, сена на три месяца, мяса достанет – только на армию – на месяц, масла – на армию – едва до нового года.
Но еще хуже дело с транспортом. Хлеб, мясо, сено, овес лежат тысячами пудов в Саратовской, Симбирской, Уфимской, Вятской, Тамбовской губерниях, но вывезти нельзя, не подают вагонов, не хватает паровозов, топлива нет. Вот она, новая беда – топливный голод. Надо удесятерить нашу заготовку, надо заготовить хлеба, мяса, картошки на полное обеспечение Красной Армии и голодающих рабочих и недоедающих маломощных крестьян. Надо сломить топливный голод, покалечь на заготовку и подвозку дров. Надо во что бы то ни стало поднять производительность труда повсеместно, и прежде всего по починке вагонов и паровозов.
Рядом с этой борьбой – с деникинскими бандами, с голодом, с топливной разрухой – съезд постановил еще и борьбу с заразными болезнями. С юга – из Деникинщины – и с востока – из Колчаковии – на нас идут походами вши, неся с собой смертельную опасность. Тиф – новый враг, его надо уничтожить общими усилиями. Доконать Деникина, добыть пропитание, добыть топливо и убить вошь – вот наши неотложные задачи в эту зимнюю кампанию. Мы с ними справимся.
А н т о н о в-О в с е е н к о".
Захар уставился в передний угол, на образа, и глядел туда, не сморгнув, точно окаменел... Любомир читал медленно, каждое слово выговаривал четко, боясь, что Захар может не понять.
– Эхма, – вздохнул Ефим. – Вот она, значитца, какая наша положения: худое – охапками, хорошее – щепотью... Собака есть – палки нет, палка есть – собаки нет, четверть керосину – на всю зиму, фунтик сахару – на пять воскресений, и то для гостей.
– Ты чего же заныл? – злорадно усмехнулся Захар. – Держи хвост трубой! Показывай прыть лаптежную!
– И держу! И держать буду! А что лаптежный – то самый надежный! Ефим встал с лавки, натянул собачий треух. – В сторонке стоять не буду, как ты. – Он повернулся к Маше и неожиданно сурово спросил:
– Скоро, что ль, дочка, в коммуну вернешься? Негоже позорить Васятку. Он в начальниках ходит. Партейный. И Мишатке в коммуне лучше будет. Скорей поправится.
Маша молча посмотрела на свекра – что тот скажет?
– Когда придет время, я и за себя и за нее решу, – глухо сказал Захар. – Не тащи нас силой.
Глаза сватов скрестились в неравной борьбе. Ефим сдался.
– Ну что ж, прощай, живи веселей!
– И вам не скучать! – небрежно ответил Захар.
Любомир тоже попрощался и вышел вслед за Ефимом. Побоялась отстать в темноте от мужиков и Аграфена. Только монашка все еще ела кисель и крестилась на образа.
Маше вдруг сделалось так страшно, будто она осталась наедине с этой черной женщиной, провожающей души на тот свет. Уткнувшись головой в зыбку к спящей Любочке, Маша тихо заплакала.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
"Губисполком жил сложной, напряженной жизнью. В небольшой кабинет на втором этаже вереницей тянулись служащие с деловыми бумагами, шли руководители ведомств за советом. В приемной сидели, ожидая очереди, ходоки из далеких сел.
Владимир Александрович Антонов-Овсеенко стоял у окна, зябко кутаясь в шинель, и диктовал машинистке срочную статью для газеты. Корреспондент, пришедший за материалом, сидел рядом с машинисткой и повторял ей слова, которые она не успела запомнить.
– Удивительнее всего то, что вы, крестьяне, когда при случае приходится заговорить с вами о прошлом царско-помещичьем времени, вы открещиваетесь от него всячески, не допуская и мысли, чтобы то время неволи и гнета когда-либо вернулось. Но в то же время вы никак не хотите понять того, что удержать завоевания Октябрьской революции, удержать в мозолистых руках добытую путем неисчислимых жертв трудящихся власть рабочих и крестьян можно лишь тогда, когда хотя бы относительно будут сыты наши красные бойцы, будут накормлены рабочие, живущие в городах... Из-за вашего тупого противодействия, товарищи крестьяне, не удалось в этом году произвести точного учета урожая. Пришлось взять данные за прошлые годы и, с учетом плохого урожая, уменьшить цифры вдвое... Но даже уменьшенную разверстку не могли распределить по уездам точно. В этом ваша вина, крестьяне!
Антонов-Овсеенко вернулся к столу, сделал какую-то пометку в календаре и подошел к машинистке.
– Еще большая ваша вина в том, что разверстка бьет по бедноте. Какое имеет право ваш сельсовет разверстывать по едокам? Как вы это допускаете? Только спекулянтам и кулакам на руку разверстка по едокам. Хозяйство хозяйству – рознь и едок едоку – рознь, вы это лучше моего знаете... Следующие слова выделите: помните, что приказ Советской власти таков разверстку по едокам производить нельзя. Мы будем отдавать под суд тех, кто нарушает этот принцип, и будем судить их как врагов трудового крестьянства. Разверстывать следует только по имущественному положению кто зажиточнее, с того и брать больше... Да, вот возьмите еще для опубликования очень интересный факт, – обратился он к корреспонденту. Жители деревни Елагино Куньевской волости на собрании постановили бороться со сквернословием. Нарушителей отправлять в Тамбов на гужповинность, безлошадных – на семь дней пилить дрова! Вот вам и загадка крестьянской души!
Он потер замерзшие ладони, подул в них, постучал сапогом о сапог и вернулся к столу.
– Владимир Александрович, что же это вам не протопят кабинет? возмутился корреспондент.
– Вы хотите, чтобы у меня одного было тепло? – Антонов-Овсеенко с любопытством покосился на дотошного газетчика – как он отреагирует на такие слова.
– Для одного председателя Губисполкома не так уж много надо дров.
– Для одного? – задумчиво переспросил председатель Губисполкома. – А я не хочу остаться в одиночестве. У помещика одного было тепло и светло. А у всех крестьян было темно и холодно. Не хотите ли вы меня поставить в положение помещика?
– Но ведь вы больны, – попытался возразить корреспондент.
– А люди валяются в тифу. – Антонов-Овсеенко резко встал. – Мрут от голода и холода! Тот, кто в такое время ищет собственного благополучия, наш кровный враг. – Заметив смущение корреспондента, сделал паузу, подошел к нему вплотную и уже мягче сказал: – Если у вас есть время, то послушайте беседу с начальником госпиталя Ивансом. Это вам будет полезно... Елена Ивановна, – обратился он к машинистке, – позовите Иванса, он ждет в приемной.
Начальник госпиталя – низенький робкий врач с округлой, совершенно лысой головой – торопливо вкатился в кабинет и заговорил, не ожидая вопроса:
– Товарищ председатель, я ничего не могу сделать, меня никто не слушает... Госпиталь переполнен больными, медперсонал в панике. Тифозные лежат рядом с нетифозными! Помогите!
– Кому помогать? И в чем? – гневно спросил Владимир Александрович, не глядя на суетливого врача. – Помогать вам тащить личные вещи красноармейцев и командиров? Продавать на черном рынке соль по бешеным ценам?
Стекла очков блеснули сталью – пощады не будет.
– Завхоз и кладовщик меня совсем не признают. Это они воруют. Я не виноват, не виноват, товарищ... – плаксивым голосом залепетал Иванс.
– Вы знаете, как все это называется по законам военного времени? подступил к начальнику госпиталя председатель Губисполкома.
– Я коммунист, я не брал ни крошки, я не виноват.
– А если бы еще вы посмели взять, – зловеще тихо сказал Антонов-Овсеенко. – Я собственной рукой расстрелял бы вас. А сейчас идите. Я отдаю вас всех под суд.
Когда начальник госпиталя вышел из кабинета, Антонов-Овсеенко сел.
– Стрелять таких завхозов надо, холера им в бок! – Это ругательство означало его крайнее раздражение. – Вот так, товарищ журналист... а вы говорите: топить кабинет! Да вот такой ангелок выйдет из кабинета и скажет: всех ругает, а сам, как барин, сидит в тепле да в уюте! Так-то! Ну, а пока – до свидания! Дела не ждут.
В дверь просунулась бородатая голова с благообразной прической на пробор и зычно спросила:
– Скоро, что ль, председатель, мужиков примать будешь? Терпежу нет больше.
– А у вас что? Неотложное дело?
– Было бы отложное – так отложил бы. Двадцать верст отмерил!
– Ну, заходите.
Мужик вошел бочком, провел ладонью по волосам на две стороны и полез рукой за пазуху.
– Садитесь. Как ваша фамилия?
– Наша-то? Наша фамилия Ворожейкин.
Владимир Александрович принял из рук мужика сложенную вчетверо грязно-серую бумагу.
В ней было написано: "Всем мирским сходом села Жигаловки жалуемся, что из числа отряда красноармейцев товарищ Уткин делал незаконное насилие над гражданином дезертиром, а именно: он избил Морозова Павла Герасимовича. Просим исполком и комитет партии коммунистов (большевиков) выяснить и спешно дать наказание по закону за самосуд и впредь пресечь в корне такое поступление. Он же, Уткин, нарушил религиозный обряд в церкви, взошел в шапке, а потому также и этот вопрос выяснить и дать наказание товарищу красноармейцу товарищу Уткину и обо всем донести в Жигаловский Совет для объяснения гражданам..."
Под бумагой стояло несколько фамилий, а рядом – крестики (крестики ставили неграмотные). Владимир Александрович внимательно посмотрел на лицо крестьянина – оно выражало лишь тупое любопытство.
– Товарищ Ворожейкин, а почему вы сразу в Губисполком пришли? С этим можно было бы разобраться в волости. Можно было бы передать заявление начальнику продотряда...
– Никакого нашего доверия местным властям нет. Об себе только думают, друг дружку покрывают. Ты у нас главный в Тамбове, ты и разбирайся.
– А могу ли я один все жалобы по губернии разобрать? Кто же за меня важные государственные вопросы решать будет?
– Коли главный – должон всем угодить. А наш вопрос тоже государственный – таких красных армейцев народ не хотит...
Антонов-Овсеенко сдержанно улыбнулся:
– Ну ладно. Проверим вашу жалобу и ответим сельскому Совету. – Он поднялся.
– Мне прямо так и сказать народу, что накажете его?
– Я сказал, что проверим и решим, что делать.
– А-а... а я думал, накажете...
– Не разобравшись, нельзя наказывать, товарищ Ворожейкин. Вы же сами пишете: "по закону".
– Не я писал-то, мы неграмотные...
– А кто же? – вдруг заинтересовался Антонов-Овсеенко.
– Один у нас остался грамотей на все село: батюшка Герасим. Председатель-то Совета в тифу лежит...
– А-а, ну тогда понятно. Так мы разберемся, товарищ Ворожейкин, до свидания.
Он проводил Ворожейкина взглядом до самых дверей и, любуясь богатырскими плечами мужика, подумал: вот он, самый рядовой и темный представитель крестьянства, сам пришел, поговорить бы с ним по душам о жизни, о сельских делах, а времени нет: впереди заседание президиума, подготовка отчета во ВЦИК, серьезный разговор с председателем Губкомдеза. И масса документов...
Словно подчеркивая загруженность председателя, в дверях показался работник отдела управления Мандрыкин с какими-то книжками в руках. Разминувшись с крестьянином, он подал председателю три экземпляра нового букваря, составленного для ликбезов по указанию Антонова-Овсеенко.
Владимир Александрович бегло осмотрел букварь. Мелькнула строчка: "Мы не рабы..." И вдруг сразу же пришло решение: вернуть крестьянина.
– Верните товарища Ворожейкина из села Жигаловки, который сейчас у меня был.
Мандрыкин бегом выскочил из кабинета.
Ворожейкин вернулся испуганным.
Антонов-Овсеенко вышел из-за стола к нему навстречу.
– Я вас вернул, чтобы послать с вами в село вот этот букварь. Мы для губернии отпечатали сто пятьдесят тысяч таких букварей, чтобы обучать неграмотных. Мобилизовали семьсот человек для отправки в села... Они будут вести ликбезы. Вот возьмите. Учитесь читать и писать сами, товарищ Ворожейкин.
Ворожейкин растроганно поклонился, хотел было перекреститься, да вовремя опомнился, – поднятой ко лбу рукой разгладил на две стороны волосы и зашагал к двери, бережно неся в трясущейся от волнения руке новенький, пахнущий краской букварь. Потом вдруг вернулся, насупился и мягким, ласковым голосом сказал:
– Трудно будет тебе, начальник, с тамбовским людом... Ох, трудно!
– Почему? – насторожился Антонов-Овсеенко.
– Земли у нас тучные, жирные... оглоблю сунь в землю – тарантас вырастет.
– Так это хорошо!
– Хорошо, да не совсем. Хорошие земли жадностью душу мужицкую разъедают. Там, где земли плохи, – там больше отходничеством промышляют люди, и жадности у них такой нет к земле... Ты это должон знать...
– Спасибо, товарищ Ворожейкин, спасибо. – И проводил крестьянина до дверей.
– Товарищ Мандрыкин, к вечеру надо вызвать людей, занимающихся мобилизацией белошвеек-надомниц. Пусть подготовят отчет, сколько сшито гимнастерок для армии на сегодняшнее число. Вызовите также представителей Губтопа и Гублескома на семь часов вечера. А сейчас будете идти мимо Мохначева, он в приемной, позовите его.
– Товарищ Мохначев, – нетерпеливо заговорил Владимир Александрович, как только увидел его в дверях, – какие меры вы принимаете по борьбе с дезертирством?
Мохначев подошел к столу, сел перед председателем в кресло.
– С двух– и трехкратным побегом подвергаем штрафу, конфискуем имущество, направляем в штрафные роты. Особо злостных приговариваем к условному расстрелу.
– Вы меня не поняли. То, что вы сейчас сказали, это – результат работы трибунала, это – приговоры. А ваша комиссия, которую вы возглавляете, какую работу ведет в селах, среди крестьян? Ведь дезертиры в основном крестьяне, и прячутся они дома или в ближайшем лесу. Так я понимаю?
– Так точно. Вот мы и выловили в двенадцати уездах несколько тысяч дезертиров, а многие явились сами.
– Товарищ Мохначев, – Владимир Александрович недовольно поморщился, – поймите же, что это все лежит на поверхности. А глубже вы вникали в дело? Какие агитационные, разъяснительные меры принимали? Ведь одними карами эту болезнь не излечишь. А болезнь серьезная, она распространяется, как чума. В шайке эсера Антонова, убившей уже десятки лучших наших коммунистов, большинство бандитов – бывшие дезертиры. Когда человек не занят, оторван от семьи, в нем просыпаются бродяжьи и разбойничьи инстинкты. Этим пользуются наши враги. Вы понимаете меня?
– Я понимаю, но работать в этой комиссии больше не могу. Я не желаю нести ответственность за каждого дезертира. Его хоть сто раз уговаривай, а он – свое. Головой машет, поддакивает, посылаешь на фронт – через месяц опять дома. И ведь не от трусости – на кулачках стена на стену до смерти бьются, а с фронта бегут.
– Это не язык коммуниста, – строго сказал Антонов-Овсеенко. Он встал, прошелся по кабинету. – Вы будете работать не там, где вам хочется, а там, куда вас посылает партия, на том посту, который вам доверен. Завтра вечером соберите всю комиссию в зале заседаний. Будем вместе думать, как лучше вести разъяснительную работу и агитацию на селе.
Зазвонил телефон.
– Да. Кто говорит?
В трубке оглушающе звонко кричал чей-то голос. Антонов-Овсеенко отвел трубку подальше от уха.
– Говорит начальник оперативного отдела Губчека. Вы просили меня ставить в известность о каждой новой вылазке Антонова...
– Да, да, обязательно, – подтвердил Владимир Александрович.
– Так вот... – зазвучал снова высокий голос в трубке. – Вчера вечером во Второй Иноковке зарублен почтальон-ямщик Косякин Антон Павлович и его тринадцатилетний сын Федор. Сообщил брат Косякина следователь кирсановской Чека Алексей Павлович Косякин.
– Причины известны? – Антонов-Овсеенко сурово, в упор смотрел на Мохначева.
– Месть. В прошлом году Косякин выдал брату тайную переписку с Антоновым двух его помощников – Заева и Лощилина. А мальчишка возил чекистов на станцию, его за это...
– Какие меры вы принимаете для уничтожения бандитской дружины Антонова?
– Товарищу Ревякину, которого мы послали в Кирсанов от Губчека, поручено сформировать конный отряд.
– Через час вместе с начальником Губчека придите ко мне. Подготовьте данные о всех злодеяниях этой шайки. – Он повесил трубку и несколько мгновений задумчиво смотрел на аппарат, что-то решая.
Мохначев встал:
– Извините, Владимир Александрович... Я осознал.
– Скажете об этом завтра на комиссии, – безжалостно и строго ответил Антонов-Овсеенко.
2
Кирсановские села настороженно притихли. Из села в село, опережая быстрых коней Василия Ревякина, летела весть о приближении отряда. Сельские "Союзы трудового крестьянства", созданные Плужниковым, хитрым эсеровским агитатором, носящим кличку "Старик", моментально уходили в подполье. Мужикам давали строгий наказ: отвечать только "не знаем, ничего не видели".
Так и отвечали: не видели, не знаем.
Иногда Василий нападал на следы конников, проскакавших по селу, спрашивал мужиков: кто?
Они переглядывались; пожимали плечами. Отвечали: "Ночью проскакал какой-то отряд, мало ли теперь всяких отрядов!"
Василий исхудал, оброс. Метался со своими бойцами из конца в конец по уезду, но антоновской дружины нигде не обнаружил.
Однажды Василий остановил отряд в селе за Вороной.
Хозяин дома, к которому зашел Василий попросить молока, очень напомнил ему отца.
– Папаша, я хочу поговорить с тобой по душам.
– По душам и нужно. Мы все христиане.
– Христиане-то все, да не все душевные... Иные прячут от правосудия преступников, бандитов, а они им же делают вред. Я вот объехал десятки сел. Знаю, что бандиты в них были. А никто не говорит, куда поехали и кто был.
– А ты, мил человек, градской аль из мужицкой братии?
– Отец крестьянин, как и ты. Даже похож на тебя.
– Тогда ты должон знать, што в селе законы свои, другие...
– Законы Советского государства для всех одни.
– Это писаные законы... А неписаные? Они на селе завсегда были, есть и будут. Ты вот прискакал, требуешь: скажи да расскажи. А што будет, коль я тебе расскажу?.. Ты-то ускачешь, свое дело сделаешь, а мне в ночь под крышу красного петуха подпустят! Ты приехал и уехал, а нам в своем опчестве жить, а в опчестве завсегда круговая порука... Без нее никак нельзя. Мне, к примеру, сусед стоко зла сделал, что убить мало, а из чужого села придут – хвалю его, треклятого. Мужиками испокон веков, сынок, вертели все, кому не лень. Кто нахальнее, кто силу имеет, тот и вертит. То царь, то псарь. К примеру, в нашем али в другом каком селе завелись грабители. И всего только трое. А село во страхе держат. Всех их в лицо знаем, а молчим. Почему, спросишь? Опять же поэтому. Их то ли поймают, то ли засудят, а доносчику – красного петуха под крышу, а то и вилы в бок. У вас в городах светло, полиция и войско вас охраняют, а у нас ночью хоть глаз коли – ничего не видать, а охрана – колотушка у слепого старика да засовы деревянные. Вот тебе и христианская жизня. Бороды все отпустили, стариками заделались. Молчком да толчком впотьме куликуем. А што есеры, говоришь, так они с нами завсегда в селе живут, а коммунистов у нас нет. Это я тебе от души сказал, а што за душой чернеет, того не трожь, сынок, все равно не скажу. Село наше возле леса, ночами жутко бывает, да и тебе советую с отрядом не мешкать. В Иру ехай, там коммуны тебе все расскажут, они от опчества отбились, страх преступили.
Всю дорогу до Ирской коммуны Василий раздумывал над словами мужика. Да, да, он по-своему прав. Василий сам знает о круговой поруке в селе, но почему-то ему думалось, что приход советской власти все изменил, а оказывается, изменился только сам Василий да такие, как он, сельские коммунисты и еще бедняки, как Юшка. А коммунистов в иных селах совсем нет, все дела вершат кулаки.
И страшная мысль обожгла мозг: "Да ведь во многие села еще не пришла по-настоящему советская власть! Наскочит продотряд, приедет уполномоченный... "Ты приехал и уехал", – сказал старик... А село остается со своими страхами и думами, а эсеры сидят рядом в селе и нашептывают мужикам день и ночь свои планы переустройства жизни".
Если бы в каждое село по три-четыре стойких коммуниста!
Василий вспомнил отца...
Тот тоже боялся неписаных сельских законов. Шел в коммуну с оглядкой и ушел без сожаления.
Все ли в Кривуше живы? Тиф у них бушует... В зажиточных кирсановских селах меньше болеют, но и тут не везде остановишься.
В Ире, у мельницы, к отряду подошел паренек, назвавшийся Иваном Слащилиным.
– Вчера тут Антонов был с дружиной. Чуть нашего председателя не убили.
– Ранили? – заинтересованно спросили бойцы.
– Не, невредимого отпустили.
– Как же это так, почему?
– Вы сами у него спросите.
– А где он сейчас?
– Заболел, дома лежит.
– А ты кто?
– Как "кто"? Я коммунар. И отец мой коммунар.
Василий приказал парню лезть к нему в седло. Тот проворно вскарабкался и сел сзади. Отряд шагом тронулся к коммуне.
Алексей Степанович Белов, услышав топот конских ног, испуганно вскочил с лежанки. Неужели вернулся за ним Антонов?
В дверь постучали.
Готовый ко всему, он встал во весь свой богатырский рост у двери и поднял крючок.
– Входите!
Василий назвал себя и трех чекистов, вошедших вместе с ним, спросил позволения сесть.
Белов подал табуретки, сел сам.
Растерянный, испуганный взгляд его блуждал по лицам вошедших.
– Товарищ Белов, правда, что вы были в руках Антонова и он вас отпустил?
– Правда, – нагнул голову Белов. – Лошадь отобрали, тулуп сняли и отпустили. Вы лучше заберите меня, товарищи чекисты, да посадите, веры мне теперь не будет от коммунаров, ведь я коммунист, – вдруг жалостливо попросил он Ревякина.
– Ты погоди ныть-то, – строго сказал Василий. – Рассказывай все по порядку. Меньшов, записывай.
К столу сел чернявый чекист в роговых очках, вынул тетрадку и карандаш.
– Из Песков я ехал. Вижу, по коммуне какие-то люди бегают с винтовками... Из моего дома сверток выносят... "Стой", – говорят. Серую рысачку мою из упряжки долой, меня под ружье. Подходит ко мне один... черненький, маленький такой... "Я, говорит, Токмаков, милиционер. Помнишь меня?" – "Нет, говорю, запамятовал". – "А Антонова помнишь?" – "Помню, говорю. – Как же, он сына у меня крестил в Кирсанове". – "Ну, вот и пойдем к крестному отцу, он и тебя окрестит". Повели под конвоем на Озерскую дорогу. А там целый отряд. Конники все.