Текст книги "Лето на водах"
Автор книги: Александр Титов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
После этого Полетика разрешил Лермонтову сесть и, несколько раз оглянувшись вокруг, снял тяжёлую каску с орлом, поставил её на стол и, вынув носовой платок, вытер свою жёлтую, будто костяную, лысину. Остальные кавалергарды тоже сняли свои блестящие каски, поставив их около себя, и Лермонтову на минуту представилось, будто он наблюдает странное чаепитие, на котором каждый из присутствующих пьёт чай из отдельного чайника. «Боже, какой вздор лезет в голову!» – подумал он, удивляясь самому себе.
Полетика опять неторопливо заговорил, и Лермонтов, поймав укоризненный взгляд аудиториатского чиновника, встал.
– Назовите вашу фамилию и имя, возраст, вероисповедание...
Лермонтов знал, что это – необходимая проформа, что без этого не бывает, и всё-таки злился и не мог заставить себя отвлечься от того простого и бесспорного факта, что, кроме чиновника в узеньких погончиках и жандарма, среди сидевших за столом людей не было ни единого, с кем бы он, Лермонтов, постоянно не встречался в петербургских домах, в театрах, в Красносельском лагере.
Ещё летом Бетанкуру, например, он проиграл подряд три партии на бильярде в ресторане Леграна, а Апраксина, наоборот, обошёл на офицерских скачках в Красном, попав с ним в один заезд. Самого Полетику, которого любовники его жены окрестили «божьей коровкой», Куракина, Зиновьева, косого заику Булгакова бессчётно встречал у тех же Философовых, да мало ли где ещё...
– Зовут меня Михаил Юрьев, сын Лермонтов, от роду мне двадцать пять лет, веры греко-российской, – ответил он тоном ребёнка, которого взрослые спрашивают о вещах, им самим прекрасно известных и давно надоевших.
Со скучающим видом пропустив мимо ушей ответ Лермонтова, Полетика задал новый вопрос, такой же ненужный, как и первый; о том, где Лермонтов родился, из кого происходит и когда вступил на военную службу.
– Родился в Москве, происхожу из дворян, а время вступления моего в службу видно из формуляра, – хрипло от раздражения ответил Лермонтов.
Кавалергарды, напоминавшие в своих великолепных одеяниях статистов роскошного безвкусного спектакля, опять уже не глядели на Лермонтова.
Куракин с Зиновьевым о чём-то тихо переговаривались; Булгаков, спрятав руки за стол, кажется, полировал ногти; Бетанкур и Апраксин водили карандашами по бумаге, но как-то рассеянно и праздно – похоже было, что просто рисовали традиционных заседательских чёртиков.
Когда откуда-то со двора донеслось далёкое ржанье, все, сразу оживившись, подняли головы и прислушались, и даже в скучных глазах Полетики промелькнула живая искра.
Аудиториатский чиновник скрипел пером, с привычным старанием записывая ответы Лермонтова, и только жандармский поручик с самого начала с неподдельным вниманием и заинтересованностью относился к тому, что происходило в зале.
– Расскажите, где произведены были в первый офицерский чин, в каких полках служили кроме лейб-гвардии Гусарского, не находились ли под судом или в штрафах, – скучным голосом продолжал Полетика.
До сих пор Полетика задавал Лермонтову вопросы, отвечать на которые было бы до смешного легко, если бы они не раздражали своей ненужностью. Да и этот вопрос тоже был бы лёгкий, если б не упоминание о штрафе, от которого сразу же хищно насторожился жандарм. Но Лермонтов решил не доставлять ему удовольствия.
Сохраняя прежний вид, он ответил, что в корнеты произведён был по окончании Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров в лейб-гвардии Гусарский полк, что потом служил в Нижегородском драгунском и лейб-гвардии Гродненском и что, наконец, вернулся в родной полк, в коем ныне и состоит поручиком.
О штрафе, который на него, Лермонтова, в своё время налагали, можно справиться в формулярном списке. Последнюю фразу Лермонтов произнёс с расстановкой, специально для жандарма и кинув в его сторону быстрый недобрый взгляд.
Полетика удовлетворённо наклонил жёлтую лысину. Бетанкур и Куракин, оторвавшись от чёртиков, бегло взглянули на Лермонтова, переглянулись между собой и снова уткнулись в стол.
– Господин полковник, – выпрямляясь, сказал жандармский поручик, – разрешите вопрос к подсудимому.
– Извольте, – сощурив глаза и поморщившись, неохотно ответил Полетика.
И Полетика, и остальные кавалергарды, и Лермонтов знали, что сейчас жандарм спросит Лермонтова о штрафе. Неизбежно произнесено будет имя Пушкина, вспомянута его дуэль с Дантесом – словом, начнётся разговор, который кавалергарды всегда воспринимали как разговор о верёвке в доме повешенного.
Для Лермонтова этот разговор был неприятен и неудобен не только тем, что он в разгар суда прояснял и подчёркивал неблагонадёжность его, Лермонтова, перед властями, но и тем, что в этом разговоре могла всплыть истинная причина его дуэли с Барантом: ненависть ко всем, кто имел прямое или косвенное отношение к смерти Пушкина. И в том, что Лермонтов не хотел этого разговора, не было трусости, боязни перед наказанием, как, наверное, думал жандармский поручик, – было просто то, чего не понимали ни жандарм, ни кавалергарды: желание уберечь дорогое имя от запоздалой клеветы, повод к которой, хотя и невольно, дал бы он сам, Лермонтов.
Понимая, что в стремлении избежать этого разговора кавалергарды будут ему помогать, Лермонтов сознавал и другое: Полетика, хотя и председатель суда, хотя и офицер, намного старший по чину, всё-таки не мог просто запретить этому смазливому, в новом, с иголочки, мундире жандарму задавать каверзные вопросы.
Лермонтов выжидающе напрягся.
– Скажите, господин поручик, – преувеличенно вежливо обратился к нему жандарм, – а за что подвергались вы штрафу, о котором изволили упомянуть?
И он остановил на Лермонтове внимательный жёсткий взгляд, так разительно противоречивший его вкрадчивому тону; потом с открытым злорадством посмотрел на своих соседей по столу, – вот, мол, как нужно вести допрос, – затем опять перевёл взгляд на Лермонтова.
Лермонтов покраснел и затеребил пуговицу на вицмундире. Злость, которая в нём накапливалась, – злость на проволочки, на глупые вопросы Полетики, на придирчивость жандарма – вывела его из равновесия.
– В своём ответе господину презусу (таков был титул Полетики как председателя суда) я уже имел честь представлять, что этот штраф значится в моём формулярном списке! – сдерживая бешенство, сказал он хриплым и сдавленным голосом.
– Однако я настаиваю... – побледнев, ответил жандарм и повернулся к Полетике.
Полетика взглянул на Лермонтова, поёрзал на стуле и, опять сведя над столом руки с длинными пальцами, медленно произнёс:
– В таком случае дело полагается решать опросом членов суда. Ротмистр Бетанкур, ваше мнение?
Бетанкур нетерпеливо вскинул темноволосую голову.
– Я полагаю, господин полковник, что подсудимый прав, – ответил он с особой интонацией, значение которой было понято только Лермонтовым и кавалергардами, – мы собрались здесь не для того, чтобы судить поручика Лермонтова за прежние проступки...
Жандармский поручик снисходительно, хотя всё ещё нервно улыбаясь, перевёл взгляд с Бетанкура на Полетику, как бы демонстрируя ему, насколько его помощник далёк от понимания своей роли. Но Полетика не ответил на взгляд жандарма.
– Штабс-ротмистр князь Куракин! – тем же бесстрастным голосом назвал он имя следующего заседателя.
Куракин, уже ждавший этого, откинулся на стуле и, сдерживая раздражение, сказал:
– Присоединяюсь к мнению ротмистра Бетанкура.
Младшие члены суда – поручик Зиновьев, корнеты Булгаков и граф Апраксин, уже изнемогавшие от скуки, с открытым злорадством глядя на жандарма, повторили то же самое.
Полетика развёл руками, показывая жандарму, что ничего не может поделать.
– Переходим к допросу по существу! – с непривычной для себя торопливостью сказал он, не обращая внимания на протестующие жесты жандармского поручика.
Лермонтов бросил на жандарма мстительный взгляд и тут же подумал о своих судьях: «Боже, с кем я заодно!.. Но всё-таки они ловкачи, эти павлины...»
Кавалергарды оберегали честь полка, как они её понимали, и собственное душевное спокойствие. Но этим же они оберегали и Лермонтова, как бы вычеркнув из дела важное, отягчающее вину подсудимого обстоятельство: авторство, пусть и в прошлом, нашумевших «непозволительных стихов».
Подводившая многих формула «по совокупности проступков» Лермонтову больше не угрожала.
И хотя суд, собственно, ещё и не начинался, Лермонтов переступил с ноги на ногу и облегчённо вздохнул.
9
В тот день, шестнадцатого марта, допроса по существу дела так и не состоялось: судьи забыли представить Лермонтова на медицинское освидетельствование, а без официальной справки об этом затруднялось судоговорение, поскольку речь должна была пойти о дуэли.
Полетика, с явным облегчением, приказал вернуть Лермонтова на гауптвахту. Это облегчение чувствовали и остальные кавалергарды, и сам Лермонтов, и только жандармский поручик с трудом сдерживал свою досаду и разочарование.
В следующий раз жандармы подвезли Лермонтова прямо к лазарету. В приёмном покое нетерпеливо похаживал по гладкому кафельному полу щеголеватый поручик Самсонов, а в углу, у окна, на некрашеных табуретах сидели Бетанкур и Апраксин, о чём-то лениво переговариваясь. Когда Лермонтов, сопровождаемый конвоиром, вошёл, они поднялись, и Бетанкур как-то уж очень просто, не по-судейски и не по-военному, сказал:
– Пойдёмте к доктору.
Лермонтов молча скинул шинель и шляпу на табурет и пошёл за кавалергардами и жандармом.
В кабинете их встретил штаб-лекарь Кавалергардского полка надворный советник Дубницкий в небрежно накинутом поверх мундира белом халате. Лермонтов знал и его: в лагерях, в Красном Селе, Дубницкий обычно дежурил на скачках во время офицерских заездов на тот случай, если бы кто-нибудь разбился.
– Э-э, какой знаменитый наездник к нам пожаловал... – весело начал он, тоже узнав Лермонтова, но при виде голубого мундира сразу же осёкся. – Раздевайтесь, пожалуйста, – обратился он к Лермонтову уже более официальным тоном.
Лермонтов неохотно, но торопливо и, как ему казалось, униженно стал расстёгивать крючки и пуговицы на вицмундире, а скинув его, заколебался и белую тонкую рубашку снял только после того, как Дубницкий остановил на нём выжидательный взгляд.
– Ну-с, покажите-ка, где на вас расписался французик? – снова шутливо заговорил Дубницкий.
Найдя взглядом узкую фиолетовую полоску на груди у Лермонтова, он погладил её холодными пальцами – самыми кончиками, как гладят бумагу, желая узнать, насколько она гладкая. Потом так же погладил и шрам на руке, который был несколько шире и глубже.
– Пустяки, – сказал он, – почерк детский. Не так ли, Альфонс Августинович? А вы как считаете, граф?
Дубницкий повернулся к сослуживцам, нарочно не обращая внимания на жандармского поручика, который, близоруко сощурясь и напустив на себя понимающий вид, тоже разглядывал следы Барантовой шпаги.
– Нам от вас и нужно только короткое письменное заключение, – неожиданно сухо сказал Бетанкур, и Апраксин кивнул и улыбнулся, смягчая его сухость.
Дубницкий сел к столу.
– Так за что же вас судят? – поднял он глаза на Лермонтова. – За то, что мало попало? Или за то, что сами отпустили француза целёхоньким?
Лермонтов молча повёл смуглым плечом.
– Можете одеваться, – сказал Дубницкий, заметив на плече мурашки. Не вызывая писаря, он сам написал бумагу, подписал её, скрепил лазаретной печатью и уже без своего обычного балагурства протянул Бетанкуру...
10
Плаутин оказался прав, предупреждая Лермонтова, что его рапорт будет «фигюрировать» на суде. Получилось даже так, что Лермонтов в рапорте как будто наперёд угадал вопросы, которые ему зададут судьи, и заранее ответил на них с той степенью ясности, которая вполне устраивала большинство членов суда. И поэтому говорить Лермонтову пришлось меньше, чем он ожидал. Полетика, держа рапорт перед собой, спросил только, каких именно объяснений требовал у него Барант и в чём, собственно, состояли их обоюдные колкости. Лермонтов чуть-чуть замедлил с ответом: избежать упоминания о Машет, так чтобы она даже не подразумевалась, было теперь невозможно. По лицам кавалергардов он старался угадать, потребуют они, чтобы он назвал её имя, или нет. В конечном-то счёте это было безразлично: он всё равно не назвал бы, но могла получиться лишняя проволочка.
То ли кавалергарды поняли это, то ли из простой человеческой порядочности, но, чувствуя, что Лермонтов должен будет заговорить сейчас о Машет, они словно по команде приняли равнодушно-скучающий вид.
– Господин Барант настаивал, чтобы я сознался в том, будто говорил о нём невыгодные вещи одной особе... – сказал Лермонтов.
– А ещё что он говорил? – делая ударение на слове «ещё», спросил Полетика тоном человека, не желающего останавливаться на пустяках.
Лермонтов благодарно оглядел его жёлтую лысину.
– А ещё он сказал, что если бы находился в своём отечестве, то знал бы, как кончить это дело, – ответил он.
– Voilá l’insolence d’un péquin![34]34
Вот наглость штафирки! (фр.).
[Закрыть] – вполголоса, но довольно явственно произнёс вдруг Куракин.
– Oui, c’est certes. Et cela devait etre puni![35]35
Да, конечно. И это должно было быть наказано! (фр.).
[Закрыть] – тоже вполголоса подтвердил сидевший рядом с ним Апраксин.
Зашептались и Зиновьев с Булгаковым.
– Господин полковник! – впервые возвысил голос аудитор. – Я позволю себе напомнить, что судоговорение у нас, в России, происходит только на русском языке.
Полетика, слегка покосившись в его сторону, снова обратился к Лермонтову:
– Ну, а вы?
– D’abord, il m’a dit, – с удовольствием пользуясь случаем досадить аудитору, ответил Лермонтов, – que moi, je profiterais trop de ce que nous sommes dans un pays oú le duel est defendu, et je lui répondais alors: «Qu’á ca ne tienne, monsieur, je me mets enntiérement á votre disposition...»[36]36
Сначала он сказал мне, что я слишком пользуюсь тем, что мы находимся в стране, где дуэли запрещены, и тогда я ему ответил: «Это ничего, сударь, я целиком в вашем распоряжении...» (фр.).
[Закрыть]
Увидев, что ещё более посеревший лицом аудитор, зло глядя на Полетику, покусывает перо, жандармский поручик, весь внутренне кипя, сказал:
– Господин полковник, секретарь суда лишён возможности записывать показания подсудимого.
– Не спешите, поручик, – невозмутимо ответил Полетика. – А вы, господин секретарь, записывайте...
И он медленно и внятно продиктовал перевод показаний Лермонтова. Спросив, согласен ли Лермонтов с переводом, и получив ответ, что да, согласен, Полетика повернулся к аудитору и будто машинально произнёс:
– Точка...
Потом, под оживившимися взглядами остальных кавалергардов, снова заговорил с Лермонтовым:
– Итак, подсудимый, барон де Барант упрекнул вас ещё и в том, что вы прячетесь за русские законы, воспрещающие дуэль. Может подтвердить это кто-нибудь из присутствовавших на балу?
– Нет, – ответил Лермонтов, – нашего разговора никто не слышал. Но я надеюсь, что господин Барант не откажется от своих слов.
Куракин поинтересовался, когда же суд получит показания Баранта. Полетика, снова повернувшись к аудитору, спросил, отправлены ли во французское посольство опросные пункты. Тот важно ответил, что отправлены, но пока что находятся в канцелярии Министерства иностранных дел, где их переводят.
– Слишком уж это затягивается, – сказал Куракин, – как будто они там Библию с древнееврейского собираются переводить.
– Вот именно, – согласился Полетика, – возьмитесь-ка, князь, сами за перевод да прямо завтра же и пошлите через штаб полка.
– Этого нельзя-с, господин полковник, – угрюмо возразил аудитор, – перевод должен быть утверждён в Министерстве иностранных дел.
Жандармский поручик торопливо поддержал его.
– В таком случае я пошлю по-русски, – сказал Куракин.
Но жандарм и аудитор стали возражать и против этого, утверждая, что суд превышает свои полномочия, вступая в прямые отношения с посольством иностранной державы.
– Ничего, ничего, – лениво отмахнувшись унизанной перстнями рукой, сказал Полетика. – Пошлите, князь...
У Полетики, как и у остальных кавалергардов, постоянно игравших роль публики на дипломатических приёмах, мысль послать во французское посольство бумагу, хотя бы и щекотливого свойства, не вызывала священного трепета, который испытывали аудитор и жандарм, не принадлежавшие к «premier Pétérsbourg»[37]37
Петербургским верхам (фр.).
[Закрыть]. У жандарма же, как показалось Лермонтову, помимо этой личной причины, была и служебная, по которой он не хотел допустить, чтобы судьи своим обращением тревожили обитателей роскошного особняка на Неве, близ Литейного двора. Но спорить с Полетикой открыто он не мог... Продолжая читать рапорт Лермонтова, Полетика спросил, подтверждает ли он и здесь, на суде, что умышленно выстрелил на воздух, не желая проливать крови противника. Лермонтов ответил, что подтверждает.
– Кстати, – спросил Полетика, – почему вы до сих пор скрываете имя вашего секунданта? Отставной поручик Столыпин уже несколько дней как арестован...
Лермонтов хотел притвориться, будто не знает об аресте Монго, но передумал и ответил, что молчал только потому, что его не спрашивали.
– Ваш противник не так скромен, – сказал Полетика, – его-то уж и вовсе не спрашивали ни о Столыпине, ни о графе д’Англесе, однако он не умолчал о них...
Когда Полетика закончил допрос, жандармский поручик спросил Лермонтова, с чьего разрешения он уехал из Царского Села шестнадцатого февраля, в день ссоры с Барантом.
– С разрешения командира полка, разумеется, – спокойно соврал Лермонтов.
– Генерала Плаутина? – переспросил жандарм.
– Да, Плаутина. Не Бенкендорфа же – у каждого свой начальник, – съязвил Лермонтов.
Жандармский поручик багрово покраснел от злости, но ничего не ответил и только укоризненно взглянул на Полетику.
– Подсудимый, – вяло сказал тот, – я запрещаю вам пикироваться с членами суда.
После этого заседание закрылось, и Лермонтова увезли на гауптвахту.
На следующий день, утром, когда Лермонтов, позавтракав, скучал над томиком стихов Барбье, к нему вошёл плац-адъютант, полнеющий, но всё ещё молодцеватый армейский майор. Повертевшись на каблуках в середине комнаты, он бегло оглядел стены, бросил взгляд на потолок и объявил Лермонтову, что, ввиду предстоящей отделки помещения, его сегодня же переведут на Арсенальный караул, что на Литейном. Лермонтов, оторвавшись от чтения, тоже осмотрел потолок и нашёл его совсем чистым, побелённым никак не раньше минувшего лета. Ярко-жёлтые охровые стены – чистые, без единого пятнышка – наверняка были покрашены одновременно с потолком. Почти новым выглядел и паркет.
Лермонтов сообщил свои наблюдения майору.
– Ничего, – благодушно ответил тот, – лишний раз не помешает. Квартирный отдел округа вдруг что-то раздобрился. А если теперь отказаться, так потом – ау! Дают – бери, бьют – беги, сами небось знаете...
Произнеся эту немудрёную сентенцию, плац-адъютант вышел, и вскоре за Лермонтовым пришли конвоиры – унтер и солдат Павловского полка...
Красить почти что свежевыкрашенные стены было, конечно, глупо. Но и до обеда переносить кирпичи из одного конца училищного двора в другой, а после обеда – на старое место, как бывало в юнкерские времена, тоже глупо. И держать овёс на интендантских складах, пока в нём не заведётся жучок, и только после этого отсылать в полки, на корм лошадям, тоже глупо. А ведь всё это делалось, делается и будет делаться.
Кто-кто, а Лермонтов знал её, эту живучую, неистребимую, непостижимую для штатского человека армейскую глупость, во имя которой с одинаково лёгким сердцем совершали всё это и многое другое одетые в мундиры дураки и здравомыслящие люди.
Когда, например, по полку дежурил Саша Долгоруков, блестящий умница, знаток искусств и тонкий комментатор немецких философов начала века, порядку было ничуть не больше, чем в дежурство какого-нибудь Тирана или Соломки, отъявленных тупиц и болванов. Вернее, в том и другом случае царил тот же особый, свойственный только армии и лишённый логики порядок, который – по-видимому, в отличие от подлинного порядка – называется распорядком.
Знал Лермонтов и то, что пусть изредка, пусть случайно, но армейская глупость нет-нет и обернётся для человека добром.
Так было и сегодня: благодаря армейской глупости Лермонтов переезжал на Литейный, где всех этих глазастых плац-майоров и плац-адъютантов и духу не было, а караулы тоже почти всегда занимали гвардейцы. И Лермонтов рассчитывал, что у него не только будет возможность видеться с кем захочет, но и выходить в город, – по крайней мере, иногда, по крайней мере, за тем, чтобы увидеть бабушку...
Но в первые два дня Лермонтову на Литейном не повезло: караулы были не от гвардии, а от внутренней стражи, и он не только никуда не смог выйти сам, но и к нему не пускали никого, кроме бабушкиных слуг, приносивших еду.
На третьи сутки, раздосадованный безвылазным сидением в большой, как танцевальная зала, почти пустой комнате и частыми неделикатными посещениями караульного начальника, который показал себя бдительным стражем и несговорчивым человеком, Лермонтов, усевшись с книжкой в руках в промятое и не очень чистое, но удобное кресло, позёвывая, смотрел сквозь непомерно высокое окно на улицу. За окном был виден большой кусок Литейного проспекта с недавно построенным для каких-то надобностей домом – серым, тяжко громоздким и нагоняющим тоску унылой сухостью своих линий. Эта часть проспекта, прилегающая к Неве и замкнутая круглой прокопчённой громадой Литейного двора, была почти безлюдна, и Лермонтову приходилось довольствоваться наблюдением за тихо падающими снежинками да вспоминать о своих немых разговорах через окно с девицей, живущей в одном из внутренних флигелей ордонансгауза. Книжка – роман Альфонса Карра «Sous les tilleules»[38]38
Под липами (фр.).
[Закрыть] – с первых же страниц стала раздражать его длинными и серьёзными описаниями пустяков, и он пожалел, что сам же, ещё до ареста, долго выпрашивал её у Соболевского...
Было около шести часов вечера. Приближалось время смены караулов на гауптвахте и ужина, который Лермонтову, так же как завтрак и обед, каждый день приносили из дому вместе с написанными старинным узорчатым почерком записочками от бабушки, содержавшими наставления, напоминания и благословения.
Ожидая слуг с вестями из дому, Лермонтов старался угадать, какой караульный начальник заступит сегодня – гвардеец или нет. Ему очень хотелось, чтобы это был наконец гвардеец, а не mauvais sujet[39]39
Мерзавец (фр.).
[Закрыть] вроде сегодняшнего армеута, от которого он был рад уехать даже в суд.
Стенные часы где-то в дальнем переходе глухо пробили шесть раз. Лермонтов машинально пробарабанил ногтями «развод караула» по твёрдой обложке романа и, обернувшись, нетерпеливо взглянул на дверь. Вскоре за дверью послышались шаги и гулкий стук обитого железом ружейного приклада: это для встречи офицеров делал «на караул» стоявший у дверей часовой. В дверь постучали.
– Да! – громко крикнул Лермонтов и развернул кресло, чтобы лучше видеть.
Первым вошёл с какой-то бумагой в руке начальник отстоявшего свою смену караула, пожилой армейский штабс-капитан, тот самый, который за сутки сумел до тошноты надоесть Лермонтову. За ним шагнул через порог высокий бледный офицер в тёмно-зелёном, с голубыми отворотами, мундире Семёновского полка и в литых металлических эполетах. Лермонтов узнал Митеньку Кропоткина, с которым познакомился, ещё будучи юнкером, в Петергофском лагере. Митенька учился не в юнкерской школе, а в Пажеском корпусе, но в Петергофе и воспитанники школы, и пажи занимали места по соседству – в том же Кадетском лагере, расположенном близ Александрии.
Лермонтов не знал, стоит ли при штабс-капитане обнаруживать, что знаком с Митенькой, и молчал.
– А вот, князь, тот арестант, о котором я имел честь вам докладывать... – важно и таинственно, хотя и с чуть заметным оттенком подобострастия, обращаясь к Митеньке, сказал штабс-капитан.
– Да, да, я знаю, – вдруг зашагав мимо него, небрежно бросил Митенька и весело крикнул, подходя: – Здравствуй, Лермонтов! Я знал, что ты тут, и потому даже не лынял.
Увидев Митеньку, человека своего, гвардейского круга, услышав от него это хорошо знакомое словечко («лынять» значило отлынивать, уклоняться от службы), тоже своё, Лермонтов понял, что скрывать знакомство с Митенькой не нужно и что ближайшие сутки он проведёт так, как ему захочется. Он поднялся, загремев креслом, и пожал Митеньке руку.
– Здравствуй, Кропоткин! Право, я рад тебя видеть, хоть и в таком месте, – сказал Лермонтов.
– А что за место! – коротко и беззаботно оглянувшись вокруг, ответил Митенька и продолжал, подмигивая и смеясь: – Нет, я, пожалуй, больше рад. Ведь ты теперь стал такой знаменитостью, что увидеть тебя считается большой честью...
– Ещё бы! – подтвердил Лермонтов. – Для того-то меня сюда и посадили, чтобы эта честь могла доставаться только избранным: часовым, разводящим да караульным начальникам.
Митенька, радостно блеснув глазами, засмеялся ещё громче, найдя шутку Лермонтова забавной.
Штабс-капитан, стоя около двери, с хмурым удивлением наблюдал эту сцену, сознавая себя чужим, ненужным и забытым.
Наконец он не выдержал:
– Извините, князь, но в шесть часов вы должны были подписать рапорт о приёме караула. Сейчас четверть седьмого, а вы ещё не произвели проверки других арестованных и не пересчитали боевых запасов...
– В самом деле? – весело удивился Митенька. – Что же вы раньше не сказали? Давайте я подпишу, и можете уводить ваших солдат.
Серые морщинистые щёки штабс-капитана чуть заметно порозовели.
– Но, князь, – подавляя раздражение, с вымученной улыбкой сказал он, – это было бы нарушением воинского устава. Я обязан показать вам всё.
– Ну, воля ваша, – пожимая широкими плечами, неохотно согласился Митенька, – показывайте!
Дружески улыбнувшись Лермонтову и громко пообещав, что скоро вернётся, он направился к двери. Штабс-капитан, дождавшись, когда Митенька прошёл в дверь, проводил его осуждающим взглядом и вышел вслед за ним, недовольно качая головой и что-то бормоча про себя.
Оставшись один, Лермонтов вернулся к окну и снова опустился в кресло. Он опять взял роман Карра и, мысленно придираясь к каждому слову, прочёл несколько страниц. Из коридора слышались раскатистые командные выкрики, ритмический шум шагов, те же надоевшие удары прикладов о каменный пол. Это новый караул занимал посты.
Лермонтов с досадой захлопнул книгу, и тотчас же за дверью, неожиданно и волнующе, раздались громкие барские голоса, смех и бряцанье шпор. «Премиленькая Бастилийка в самом центре Петербурга!» – узнал Лермонтов низкий гудящий баритон Соболевского, и почти сразу же, с шумом распахнув дверь, появился он сам – в расстёгнутой медвежьей шубе, под которой топорщилась мятая грудь пикейной сорочки, и держа вперекидку на левой руке странного, чтобы не сказать – дурацкого, вида мохнатую рыжую доху.
За Соболевским шумно вошли Саша Долгоруков и Костя Булгаков, а за ними, с широкой улыбкой гостеприимного хозяина, появился Митенька, только что проводивший хмурого армейского штабс-капитана.
Лермонтов почти физически ощутил, как в комнату влилась та беззаботная, радостно-беспокойная атмосфера, которая как-то сама собой, без чьих-либо усилий, устанавливается всегда, когда в одном месте собираются привычные к праздности и друг к другу молодые мужчины. И он заметил, как почти сразу же у него и у Митеньки голоса стали громче, а жесты размашистее и круглее – из невольного подражания голосам и жестам вновь прибывших.
– Рад не рад, а мы тут! – бросив рыжую доху в кресло, сказал Соболевский и мутно-весело глянул на Лермонтова.
Все засмеялись, будто Соболевский и впрямь сказал что-то смешное. Засмеялись и Митенька с Лермонтовым.
– А тебе-то с чего радостно? – сдвинув широкие брови, хмуро, почти зло спросил Митеньку Соболевский. – Неужто ты думаешь, что мы вот приехали и сейчас сядем с тобой в дурачки играть в этой конуре? Как бы не так! Тебе придётся отпустить Лермонтова к цыганам с нами.
– Отпускаешь? – Долгоруков с шутливой угрозой потянулся к Митенькиному горлу.
– Натурально, отпускаю, – просто ответил Митенька, точно он знал, что всё так и обернётся, – я ведь не по ведомству Бенкендорфа служу...
– То-то же! – снисходительно похвалил его Соболевский.
Лермонтов колебался.
– Но Кропоткину попадёт, если это узнается, – нерешительно сказал он.
– Можешь спокойно ехать, Лермонтов, – отозвался Митенька.
– Да опомнись, Кропоткин! – собирая остатки благоразумия и подавляя сильное желание уехать, сказал Лермонтов. – Я ведь не просто арестован, я – под судом. Следственно, риск тут для тебя особый...
– Чтобы доказать тебе, как мало меня это пугает, я сам поеду к цыганам! – холодно ответил Митенька.
– Послушай, Кропоткин, я предлагаю джентльменское соглашение, – мягко сказал Лермонтов, тихонько беря Митеньку за отворот мундира, – мы оба остаёмся на гауптвахте: я в качестве арестованного, ты – в качестве караульного начальника.
– Нет, мы оба едем к цыганам! – мрачно отрезал Митенька.
– Противно слушать нонешних офицеров! – брезгливо покосился на Митеньку Соболевский. – Так-то ты помнишь присягу!.. Поедет один Лермонтов, а ты останешься...
Все наперебой стали уговаривать Митеньку, но он, закусив удила, не признавал никаких доводов.
– Очаровательная логика! – поводя плечами, говорил он. – Арестованный может ехать к цыганам, а караульный начальник не может!..
– Да может, может!.. – с шутовской ласковостью в голосе неожиданно сказал Соболевский. – Если ты и есть этот самый начальник... – И уже своим обычным, чуть резким баритоном деловито скомандовал: – Едемте все! Не оставлять же здесь Мишеля из-за упрямства Кропоткина!..
– Давно бы так! – рассмеялся довольный Митенька и, вскочив с места, побежал к двери.
Лермонтов, которому надоела борьба с собой и с Митенькой, слабо махнув рукой, согласился.
Митенька, вызвав фельдфебеля, путаной скороговоркой стал инструктировать его на случай появления дежурного по караулам или кого-либо другого из начальства.
– Так ты понял, братец? – спросил он, устав в конце концов от собственного косноязычия.
– Так точно, ваше сиятельство! – неохотно ответил седоусый служака, в глазах которого светилось осуждение.
Митенька, слегка сконфузившись, отвернулся и отослал фельдфебеля. Соболевский накинул Лермонтову на плечи рыжую доху (только теперь Лермонтов догадался, зачем её привезли), и вся компания, задевая у дверей обалдевшего часового, высыпала в коридор, а оттуда по узкой лестнице, скользя за Митенькой на выщербленных ступеньках и натыкаясь друг на друга, скатилась в крошечный, устланный свежим снегом дворик. Высокие ворота справа от лестницы, у которых тоже темнела длинноголовая от кивера фигура солдата, вели из этого дворика прямо на безлюдную Шпалерную.