Текст книги "Лето на водах"
Автор книги: Александр Титов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
37
В Петербург Лермонтов приехал в разгар масленой недели. Как и в прошлом году в это время, столица напропалую веселилась. Балы, маскарады, спектакли следовали один за другим. Уже на второй день по приезде Лермонтов, почти целый год не видавший настоящей большой залы, танцевал у Воронцовых-Дашковых, где обычно не только собиралась вся петербургская fachion[90]90
Модное общество (англ.).
[Закрыть], но и присутствовали члены императорской семьи. Кружась в вальсе с хозяйкой, Лермонтов несколько раз встретил внимательный взгляд великого князя Михаила Павловича, который, стоя у колонны, беседовал о чём-то с Алексеем Илларионовичем Философовым и свитским генералом князем Суворовым.
Когда, окончив танец, Лермонтов по образовавшемуся в толпе узкому проходу отводил графиню на место, в дверях появилась императрица под руку с государем. Сашенька Воронцова высвободила руку, как бы прощаясь с Лермонтовым, повернула на миг к нему своё прелестное лицо и пошла навстречу царской чете.
Николай Павлович, величественно глядевший поверх очков из-под кирасирской каски, увидел Лермонтова и, нахмурившись, отвернулся.
– Ты с ума сошёл, братец! – услышал Лермонтов громкий голос, звучавший притворной тревогой. – Тебя же арестуют!
Рядом с ним стоял неизвестно откуда взявшийся Соллогуб.
– Если ты не будешь так кричать, то, может быть, и помилуют, – улыбкой и интонацией давая понять, что знает цену этой тревоги, ответил Лермонтов.
Соллогуб стушевался и, что-то неловко пробормотав, исчез в толпе.
– У меня не арестуют! – деловито оглядев Лермонтова сквозь лорнет, бросил мимоходом граф Иван, который, задевая мундиры, фраки и упругие дамские шелка, вслед за женой пробирался туда, где всё ещё возвышалась блестящая каска государя.
Лермонтов, в дурном настроении, уехал домой...
Бабушки в Петербурге всё не было (её задержала ранняя оттепель, сделавшая дороги непроезжими), и Лермонтова, лишённого привычной опеки с её стороны, скоро стало тяготить ощущение пустоты, которую ничем невозможно было заполнить. Балы, спектакли, поездки к цыганам его теперь только утомляли; он давал себе слово сделать передышку, но каждый вечер за ним кто-нибудь заезжал – Монго, Саша Долгоруков, Петя Годеин, – и Лермонтов позволял себя увезти. «Ладно, отдохну на том свете», – улыбаясь слабой, никогда прежде ему не свойственной улыбкой, говорил он. «Типун вам на язык, Михайла Юрьевич!» – испуганно обрывал его Вертюков и, что-то шепча, крестился.
Лермонтов так быстро, можно сказать, так внезапно сделался знаменитостью, что не успел ни удивиться, ни обрадоваться. Глазунов, например, затеял второе издание «Героя», прислал с приказчиком уйму денег, а Лермонтов, забывшись и не сразу поняв, в чём дело, заподозрил какое-то недоразумение и чуть не выгнал его. Хорошо, что неожиданно появился «русский немец белокурый», Мишка Цейдлер; Лермонтов опомнился, выдал приказчику расписку и сел с Мишкой пить вино. Попивая, они не торопливо вспоминали юнкерскую школу, где вместе учились, и Гродненский гусарский полк, в котором Цейдлер продолжал служить и поныне.
Вертюков, очень не хотевший возвращаться на Кавказ, глядя на Лермонтова с тайным упрёком, вспоминал почему-то не Царское, а именно Селище, совместное с Лермонтовым житьё-бытьё на берегах Волхова, где у гродненских гусар были зимние квартиры. Зная, что Лермонтов не прогонит его от такого редкого гостя, Вертюков с обезоруживающим нахальством расспрашивал Цейдлера о прежних своих приятелях-денщиках, а когда тот уехал, задумчиво сказал, имея в виду гродненских офицеров:
– Ить хорошие господа, душевные...
Отпуск Лермонтова уже подходил к концу, а бабушки всё не было. Андрей Иванович, встречаясь с ним, глядел соболезнующе и даже почему-то виновато. После завтрака Лермонтов ездил на прогулку в коляске. Дни стояли ясные, яркие. Петербургские улицы – мостовые и стены домов – сверкали белыми дрожащими пятнами, нестерпимо горевшими в окнах.
Краевский уговорил Лермонтова позировать молодому художнику Горбунову, и теперь они втроём каждое утро съезжались на квартире Краевского, на Литейном.
Горбунов хотел докончить портрет Лермонтова в масле, начатый им же ещё три года назад, как раз по возвращении из Селища. Лермонтов был на том портрете в ментике, гладко причёсанный, со светлым клоком, который видно не всегда. Но теперь Лермонтов не хотел надевать ментика – это уже казалось ему чем-то тайным и незаконным. Решили, что Горбунов будет рисовать его в тенгинском мундире и акварелью.
Лермонтов, туго закутав шею малиновым шёлковым платком (он был простужен) и держа шашку между колен, сидел в кресле боком к окну и изредка, соскучившись, непроизвольно старался заглянуть на улицу.
– Послушай, Андрей! – сердито отодвигаясь от мольберта и обращаясь к Краевскому, говорил Горбунов. – Я устал иметь дело с этим человеком! Пусть его рисует кто хочет!
Краевский сокрушённо качал напомаженной головой.
– Бог мой! Бог мой! – негромко говорил он. – Какие мальчишки! И это люди, чьи имена с гордостью будут повторяться в России через сто лет!..
Нетерпеливо ожидая бабушку, Лермонтов опустился в собственных глазах до того, что перечитал чуть не все статьи о «Герое», напечатанные ещё в прошлом году в петербургских и московских журналах. Согласиться до конца он не мог ни с одной, в каждой обязательно была ложка дёгтю. Белинский, например, в общем верно понявший Печорина, самому Лермонтову ни с того ни с сего вздумал приписывать «субъективно-салонный взгляд на жизнь». (Уж не из разговора ли в ордонансгаузе вывел он такое заключение?) Шевырев, слово которого всегда значило для Лермонтова очень много, объявил Печорина каким-то неопределённым «mirage de l’occident»[91]91
Призрак с Запада (фр.).
[Закрыть], не имеющим будто бы ничего общего с русской жизнью. Вот так раз, господин профессор! Пальцем в небо, как говорится, изволили...
Чего же было ждать от какого-то Бурачка (или дурачка!), который, конечно, и высказался соответственно: и Печорин, мол, и сам Лермонтов, и (что всего забавнее!) княжна Мери – как есть «неперебесившиеся казарменные прапорщики», и ничего больше.
А кстати, какие ещё бывают прапорщики? Лучше всех, судя по его статье, к «Герою» отнёсся Булгарин, но в городе ходили упорные слухи, будто бабушка вместе с экземпляром романа послала ему пять сотенных ассигнаций, вложив их между страницами.
Когда Лермонтов, не зная, сердиться ему или смеяться, спросил у Акима, насколько это верно, тот ответил, пожав плечами:
– Абсолютно верно. Или тебе мало Соллогуба?..
Знал Лермонтов, что «Героем» недоволен и Василь Андреич Жуковский, хотя и не показывает виду. Что это так, понял Лермонтов из того, что Василь Андреич, как-то сидя у Карамзиных, то и дело напевал, всячески расхваливая, песню Казбича «Много красавиц в аулах у нас...» и песню про море и кораблики, которую поёт контрабандистка в «Тамани». О прозе же ни полслова...
Софи Карамзина под большим секретом рассказала Лермонтову, что видела длинное письмо государя, полученное императрицей прошлым летом в Эмсе, когда она лечилась на водах. В письме государь, как заправский рецензент, придирчиво разбирал «Героя» по косточкам, но всех подробностей Софи не упомнила, ей только удалось, нарочно для Лермонтова, затвердить наизусть две фразы: «Je trouve le second volume détestable et tout á fait digne d’etre á la mode. C’est avec ces romans-lá que l’on gate les moeurs et fausse les caractéres»[92]92
Я нахожу вторую часть отвратительной и вполне достойной быть в моде. Такими романами портят нравы и извращают характеры (фр.).
[Закрыть].
Лермонтов искренне подивился, что после такого отзыва цензура разрешила второе издание...
Софи рассказала ещё, что прошлым же летом, живя в Петергофе, в Большом дворце, Николай Павлович услышал однажды доносившиеся с веранды смех и оживлённые голоса. Желая выяснить причину веселья и продемонстрировать, как прилежно исполняет он наказ императрицы в её отсутствие «присматривать за детьми», государь вышел на веранду и застал расположившееся там на скрипучих соломенных стульях небольшое общество: своих дочерей Марию и Ольгу, мужа Марии, герцога Максимилиана Лейхтенбергского, и брата невесты наследника, принца Гассен-Дармштадтского.
Мария, держа перед глазами лермонтовского «Героя», тут же, á livre ouvert[93]93
С листа (фр.).
[Закрыть], переводила его на французский сыну Евгения Богарне и немецкому принцу. Какое это было место, Софи точно не знала, но, кажется, дуэль.
«Отдай-ка мне эту книжку, Мери, я не хочу, чтобы её читали в моей семье», – приблизясь к Марии, сидевшей в центре, сказал государь. Ольга и оба принца поднялись бледные как бумага. Государь, бросив на них косой, безразличный взгляд, снова обратился к Марии: «Я жду!»
«Я, папенька, замужняя женщина и вопрос о том, что мне читать, могу решать сама», – ответила Мария, продолжая сидеть и делая вид, будто не замечает отчаянных гримас сестры.
«Живо, Марья, живо!» – сверкая побелевшими от гнева глазами, крикнул государь и нетерпеливо протянул руку.
«Этот тон, папенька, приберегите для своих лакеев и министров, на меня он не действует!» – ответила Мария и, захлопнув книгу, поднялась и подчёркнуто медленно прошла мимо государя к ступенькам, спускавшимся в сад...
На миг Лермонтов задохнулся от гордости: его произведения обсуждаются в царской семье, как ещё недавно обсуждались произведения Пушкина. Но спокойное, трезвое отношение, которое у него выработалось за последний год-полтора к тому, что он пишет, заставило Лермонтова покраснеть и отвести глаза из страха, что Софи поймёт его чувства.
Второе издание «Героя» Лермонтов решил снабдить предисловием, в котором содержался бы ответ всем критикам. Он сидел за столом, обложившись журналами, а напротив, с пером и с бумагой наготове, – Аким.
– Пиши, – сказал Лермонтов, – «Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь...»
– Ужасно оригинально! – пожав плечами, вполголоса отозвался Аким, но послушно наклонил голову и застрочил.
Лермонтову не только хотелось ответить этим журнальным писакам, но и пусть фразой, пусть одним только словом дать понять, что ему известно мнение хозяина Зимнего дворца и что он, Лермонтов, бывший хозяин сельца Кропотова, не считает это мнение для себя обязательным. Коротко доказав, что он не имел надобности выдумывать Печорина, а взял его из самой действительности, Лермонтов нашёл и слова для ответа государю.
– Пиши! – лихорадочно блестя глазами, хрипло сказал он Акиму. – Пиши: «Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините. Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины...»
Софи Карамзина, прочтя это место, в весёлом ужасе всплеснула руками.
– Боже мой, Лерма! Ведь это же дерзость! – сказала она. – А вдруг государь прочтёт и всё поймёт?
Лермонтов отшутился:
– А вы бы разве хотели иметь царя, который всё читает и ничего не понимает?..
Бабушка приехала в тот момент, когда Лермонтов почти отчаялся её дождаться. Был мартовский вечер, бледной зеленью светилось небо, пронизывая слабым отсветом холодный воздух, крася тонкие стеклянистые корочки, поблескивавшие на поверхности луж. Лермонтов, сойдя с крыльца и звонко ломая на ходу молодой ледок, направлялся через двор к коляске, собираясь уехать. Вдруг за воротами, на улице, зазвенел непривычный в городе ямской колоколец, и Лермонтов сразу же почувствовал, что это бабушка. Он кинулся под сумрачную арку и, выскочив на панель, увидел, как бабушка, закутанная в толстый капот, трудно вылезает из возка, а около неё вьются, хлопочут Андрей Иванович, швейцар Данила, звонкоголосая Дарьюшка, ещё кто-то из прислуги...
– Ну вот и доехала, слава Богу! – сказала бабушка, сидя на низеньком канапе в своей спальне, уже умытая, переодетая, оглядывая себя и словно не веря, что это она. – Как вы все тут? Как ты, душа моя? – Бабушка подняла взгляд на Лермонтова.
– Да так как-то всё!.. – машинально ответил он шутливой фразой, но сразу же перевёл разговор на серьёзный лад и добавил: – А вы бы, родная, похлопотали насчёт отставки, так авось мне и уезжать никуда бы не нужно было. Ведь отпуск-то мой кончился...
К удивлению Лермонтова, бабушка ответила, что уже давно хлопочет об его отставке и что даже есть надежда, ибо хлопотами занят не только Алексей Илларионович Философов, но и великий князь.
Выслали Лермонтова из столицы неожиданно, в сорок восемь часов.
– Что ж! В конце концов, это к лучшему, – нервно смеясь, сказал он, приехав прощаться к Краевскому. – Я всё никак не мог угадать своего призвания: война или литература? Судьба сделала выбор за меня...
38
Лето сорок первого года, начиная с самого приезда в Пятигорск, обещало стать для Лермонтова сплошным праздником. Казалось смешным, почти забылось ещё недавно, при отъезде из Петербурга, владевшее им безотчётное чувство, будто на Кавказе ждёт его какая-то таинственная опасность, может быть, даже смерть. Вокруг него были друзья, были красивые женщины; отношения с начальством складывались легко – никакой службы, никаких обязанностей, никакой субординации, и всё, о чём просил Лермонтов, сразу же исполнялось: пятигорский комендант, полковник Ильяшенков, согласился просить начальника штаба войск, полковника Траскина, разрешить Лермонтову задержаться в Пятигорске; Траскин разрешил.
Не последнюю роль в этом играла слава: теперь уже Лермонтов почти не встречал людей, которые не читали бы «Героя», а за книжкой его стихотворений охотились даже писари.
Но главное наслаждение доставляло Лермонтову лето, его зной и блеск. Его радовала жаркая сквозная тень на бульваре, пробегавшая по светлым платьям женщин, по мундирам и сюртукам, по влажным, лоснящимся телам лошадей, дрожавшая на клумбах и цветниках, увеличивая их пестроту; радовал золотистый сумрак, застаивавшийся в таинственной путанице ветвей и листьев в саду при домике, который он снимал вместе с Монго. На улицах ему доставляло удовольствие глядеть на приезжавших по торговым делам черкесов-гуртовщиков, конных барышников, оружейников. Они ходили, никого не замечая, – высокие, костлявые, с равнодушно блестящими круглыми глазами. То ли они зачем-то ловко разыгрывали это полнейшее равнодушие ко всему окружающему, написанное на их неподвижных лицах, то ли им действительно была не интересна эта чужая и непонятная жизнь.
А Лермонтову и они были интересны, и он даже собирался написать о них что-нибудь и только ждал случая, который бы сблизил его с кем-нибудь из них...
Петербуржцев собралось много – почти столько же, сколько в прошлом году в Чеченском отряде.
Но иногда нет-нет да и прорывалось у Лермонтова тревожное, острое чувство, что вся эта радость и праздничность – последняя счастливая полоса в его жизни и за этой полосой – конец. Так сказала и гадалка в Петербурге – между прочим, та самая, которая предостерегала Пушкина против «белого человека на белой лошади». Лермонтов вспомнил свой наигранно-беззаботный смех, не рассердивший, а удививший старуху, которая подняла на него кроткий, соболезнующий взгляд.
Впрочем, и без гадалки будущее выглядело мрачно, если спросить себя, что будет, когда перестанет сиять солнце и небо нахмурится. Ведь из валерикского представления вычеркнули, в отставку не пустили, отношения с Машет зашли в тупик.
Серж Трубецкой, чьи дела были не лучше, назвал весёлую пятигорскую жизнь пиром во время чумы. «Нет, – серьёзно возразил Саша Долгоруков, – отпировать нам удастся, чума наступит потом».
Неожиданно почти что прямо из Царского приехал однополчанин, которого и Лермонтов, и Долгоруков, и Монго успели прочно забыть, но которому теперь даже обрадовались. Это был поручик Тиран, с фамилией которого в полку постоянно каламбурили. Он был так этим затравлен, что не рисковал на публичный выговор даже своему денщику, а остальных солдат только что не звал на «вы». Но каламбуров он этим не прекратил, любви солдатской не заслужил, зато в глазах кое-кого из начальников прослыл вольнодумцем и либералом, чуть ли не таким же, как Лермонтов и Долгоруков, которые, впрочем, по мнению этих начальников, и то не в пример были строже с нижними чинами.
Тиран чистосердечно признался, что напуган репутацией, которую сам себе схлопотал, и теперь выпросился в отпуск, в чём ему помог Петя Годеин. Тиран привёз Лермонтову письма от него и от Бухарова.
– Бухаров? – услышав эту фамилию, переспросил Лёвушка Пушкин (дело было за обедом в ресторации Найтаки). – Конный егерь, помнится, с висящими чёрными усами? Я знал его когда-то.
– Не егерь – гусар, – ответил Лермонтов, – а усы у него теперь сивые.
– Этого Бухарова я запомнил – слышите, господа? – продолжал Пушкин, – как автора великолепного афоризма, который он повторял всякий раз, как мы собирались: «Пить надо начинать с утра и больше уж ни на что не отвлекаться». Что-то в этом есть эдакое... ну как вам сказать? – Пушкин несколько раз прищёлкнул пальцами, ища слов. – Что-то мистико-философическое: желание проникнуть в таинственный мир, который кроется на дне бокала, в ту самую sphére infinie[94]94
...в ту самую sphére infinite [сфера бесконечного], по которой тосковал Паскаль. – Паскаль Блез (1623 – 1662), французский религиозный философ, писатель, математик и физик. С 1655 г. вёл полумонашеский образ жизни. В «Мыслях» (опубл. в 1669 г.) развивает представление о трагичности и хрупкости человека, находящегося между двумя безднами – бесконечностью и ничтожеством.
[Закрыть], по которой тосковал Паскаль.
– Прекрасный комментарий! – засмеявшись, сказал Лермонтов. – И вы оба просто трогательны в своём авторском бескорыстии: Бухаров уверял меня, что этот афоризм – твой.
– Мой? – растерянно спросил Пушкин. – Неужто и в самом деле мой? А я-то, дурак, пользуюсь им не иначе как со ссылкой... Впрочем, Миша, не обмолвись об этом случайно при начальстве. Бог с ним, с авторитетом...
После того как Лермонтов и Монго поселились у Чиляева, Лёвушка Пушкин стал почти каждый день бывать у них по утрам и, сидя на веранде за лермонтовским столом, переписывал в нарочно заведённую тетрадь стихи, которые Лермонтов сочинил накануне. Если новых стихов не было, он корил Лермонтова за лень и, покачивая густой зарослью жёстких рыжеватых кудрей, говорил:
– Что же это ты? Дурно, братец! Нехорошо!
Все списанные стихи Лёвушка выучивал наизусть и читал потом в доме местного старожила, генерала Верзилина (а иногда в ресторации у Найтаки) в своей особой манере, которой Лермонтов не встречал, пожалуй, ни у кого: если в стихах преобладал элегический тон или дело шло о высоких материях, Лёвушка тянул строки, будто распевая, если же изображались обычные положения, из которых состоит каждодневное житьё-бытьё, он читал так, будто просто рассказывал. Хотя и тогда оставалось нечто такое, что в простом рассказе бывает не часто: мало кому дающееся умение подчёркивать не замечаемые сразу оттенки смысла и глубоко запрятанная взволнованность, невольно передававшаяся слушателям.
– Мы, как на театре, разыгрываем в лицах твою «Княжну Мери», – сказал однажды Лёвушка Лермонтову, когда они большой и весёлой компанией – Монго, Серж Трубецкой, князь Ксандр Васильчиков, Саша Долгоруков, Миша Глебов – шли обедать к Найтаки. – Либретто полное и точное: воды, шампанское, карты, женщины, танцульки, поездки к Провалу. Нет пока только дуэлей на шести шагах. Но, кажется, и это скоро будет: говорят, из георгиевского госпиталя приехал Дорохов и откуда-то появился «немирной» Колюбакин. Эти ребята не любят шуметь без толку: «...пистолетов пара, две пули – больше ничего – вдруг разрешат судьбу его...»
– Вряд ли Дорохов настолько оправился, чтобы затевать дуэли, – ответил Лермонтов, – прошлой осенью его изрядно продырявили в Большой Чечне. А Колюбакин, слыхать, присмирел, разжалования боится.
– Ты ещё плохо знаешь этих людей, – с сухой усмешкой сказал Лёвушка. – Они и отдыху не рады, если никто не стреляет.
У Найтаки их поместили в отдельном кабинете с окнами на бульвар; лакей Геворк, молодой, но уже сильно располневший армянин, чтобы смягчить доносившийся оттуда шум, опустил кремовые полотняные шторы.
– Так луччи, – сказал он, ни к кому не обращаясь, – а двер в зал закрыт ны будым...
И, неторопливо двигаясь в горячем полумраке, освещённом жёлтым сиянием штор, захлопотал у стола.
Из залы послышался стук входной двери, шаги, и чей-то очень знакомый нетрезвый голос громко сказал:
– Ба! Никак, Дорохов? Здо́рово, брат! Но, побойся Бога: ты опять рядовой! Смотри: даже я капитан!
– Не с чем поздравить, – хрипло отвечал Дорохов. – Пока ты вёл себя порядочно, ты тоже был рядовым.
– Но, но! Ты хоть чуть-чуть думай, когда говоришь! – обиделся неузнанный.
– Что мне думать! За меня такие вот, как ты, думают, в эполетах! – с открытой издёвкой ответил Дорохов.
– Замолчи, жалкий человек! – крикнул в сердцах тот.
– Пусть я жалкий человек, а ты дурак! – ответил Дорохов, и по его голосу было слышно, что он усмехается.
– Нет, вы послушайте, что он несёт! Вы только послушайте! – возмущённо забубнил неузнанный.
– Ты что, секундантов кличешь? Кличь, кличь! И то руки чешутся! – с той же усмешкой сказал Дорохов.
– А! Так это Колюбакин, лёгок на помине! – смеясь, проговорил вполголоса Лёвушка Пушкин.
– Надо их развести, – сказал Лермонтов, поднимаясь и готовясь выйти.
– Тэ, тэ, тэ! Не торопись! – остановил его Лёвушка, – Ручаюсь тебе, что друг с другом они не раздерутся. А мы тем временем позабавимся.
Лёвушку поддержали остальные, и Лермонтов неохотно уступил.
Геворк, которого в шутку называли Геургом, как знаменитого на Кавказе оружейника, успел в это время накрыть стол и, ловким движением наклонив горлышко, без хлопка откупорил бутылку шампанского.
После первого же бокала Серж Трубецкой попросил Лёвушку почитать стихи.
– С превеликим удовольствием, – ответил тот, – только дайте мне, господа, войти в нужный градус, у меня тогда лучше получается. Послушаем пока наших соседей.
А в зале уже шёл разговор почти мирный.
– Эх, Руфка, Руфка! – задумчиво говорил Колюбакин. – Жалкие мы с тобой люди: всего-то и таланту у нас, что головорезничать.
– А я и не желаю красоваться в белых перчатках, – резко ответил Дорохов, – Только по себе ты рано расплакался: погоди вот, нацепят тебе майорские эполеты, потом – подполковничьи, потом – полковничьи, а там, глядишь, и генеральские; дадут в руки цветные карандаши и посадят в кабинетик малевать синие да красные стрелки. А я воевать буду.
– Больно ты быстрый: уж и генеральские! – недоверчиво возразил Колюбакин, тоже не раз разжалованный. – Скорее эти отымут!
– А тебе жалко? Неужто и вправду жалко? – с искренним удивлением спросил Дорохов. – Послушай, а ты «Героя нашего времени» читал?
Лёвушка сделал круглые глаза и приложил палец к губам. Разговор начинал интересовать Лермонтова.
– Ну, читал, – ответил Колюбакин. – Кто ж его нынче не читал.
– Да не «ну, читал», а ты говори прямо: читал?
– Да читал! Ну и что?
– Опять «ну»!.. Помнишь там Грушницкого? Так все говорят, что он с тебя списан, – язвительно сказал Дорохов.
– Да слыхал! – сдерживая раздражение, ответил Колюбакин. – Только не возьму в толк, чем он на меня похож, этот твой Грушницкий.
– А тем и похож, что так же, как ты, эполетам радовался: «Эх, звёздочки! Путеводительные звёздочки!..» А по какому пути ведут эти звёздочки человека и куда приведут, он не думал. И ты не думаешь.
– Не к добру ты, я вижу, в литературу ударился, – с тем же плохо сдерживаемым раздражением заметил Колюбакин. – Поучаешь других насчёт путей жизненных, а у самого-то какой путь? Ну какой у тебя путь, можешь ответить?
– Могу, да не стоит: не поймёшь, – высокомерно сказал Дорохов. – С твоим мой путь, во всяком случае, разошёлся.
– Скажите пожалуйста – загадочная личность! «Je haïs les hommes pour ne pas les mépriser...»[95]95
«Я ненавижу людей, чтобы не презирать их…» (фр.).
[Закрыть] Так, что ли? Вот ты-то и есть Грушницкий, а не я.
– Однако ж не я, а ты цитируешь на память его апофегмы, – отрезал Дорохов.
– А ты что, не знаешь? Люди с толком и всегда в русских книжках одни только французские пассажи читают: раз, раз – и не копайся. И времени много не берёт, и суть – вот она тебе, на ладошечке...
Лермонтов и все сидевшие за столом рассмеялись.
– Эти господа действительно немало нас позабавили, – сказал Саша Долгоруков, – и будет справедливо, если мы позовём их к себе.
Лермонтов вышел в залу и вернулся, ведя за собой Дорохова и Колюбакина. Геворк уже нёс приборы для них.
– Мне всегда приятно побыть в обществе Лермонтова, – усаживаясь, говорил Дорохов, не то шутя, не то серьёзно, – несмотря даже на то, что он похитил мою славу. Ведь моих молодцов, которых я из-за раны принуждён был передать ему, все называют теперь «лермонтовской командой». Каково?..
Колюбакин, севший рядом с Лёвушкой Пушкиным, стал рассказывать, что офицеры Нижегородского драгунского полка мечтают хоть раз увидеть своего знаменитого однополчанина в штаб-квартире полка, в Царских Колодцах. Лёвушка, числившийся в списках этого полка и ни одного дня не прослуживший в его рядах, отшутился, сказав, что не такая уж это большая потеря для нижегородцев.
Разговор оживился, и Геворк едва успевал подносить шампанское в серебряном ведре, каждый раз обновляя лёд.
– Позвольте, Лев Сергеевич, напомнить вам ваше обещание почитать стихи, – обмахиваясь от жары салфеткой, сказал Саша Долгоруков.
– Охотно позволяю, потому что меня хлебом не корми, шампанским не пои, а дай стишки почитать, – ответил Лёвушка и, несколько раз оглядевшись вокруг себя, попросил закурить.
Лермонтов и Долгоруков подвинули ему свои сигарочницы, и он с недовольной гримасой взял «мексиканскую соломку».
– Оставь это новомодное баловство, – сказал Дорохов и, опустив руку под стол, вытащил из-за голенища трубку с коротким чубуком. – Вот трубочка, которую ровно двенадцать лет назад, в июле двадцать девятого года, курил твой брат во Владикавказе, когда возвращался из поездки в Арзрум.
Простенькую пенковую трубку у Дорохова чуть не вырвали, и она пошла по рукам.
– Руфин Иванович, – сказал Ксандр через стол, – даю вам за неё пятьсот рублей!
– Нет-с, князь, – сухо ответил Дорохов, – у нас, старых кавказцев, как-то не заведено торговать памятью друзей. Извольте-ка передать трубочку сюда, если вы её осмотрели...
Лёвушка наконец закурил дороховскую трубку и с наслаждением пустил густую струю дыма, повисшего в горячем неподвижном воздухе. Потом, поставив локти на стол, он сощурился и, невидяще глядя перед собой, стал читать, предупредив, что стихи принадлежат ему.
«Куда от стебля, лист отпалой,
Осиротелой и увялой,
Стремишься ты?» – «Не знаю сам,
Сломила буря дуб огромной,
Я цвёл в тени его ветвей;
С тех пор на холмы от полей
С долины тихой по горам
Меня несёт Борей суровой
Иль утра тихий ветерок,
Куда и розовый листок,
Куда летит и лист лавровой,
Куда и всё уносит рок».
Стихи были элегические, и Лёвушка растягивал, распевал их, движениями своих тёмных бровей отмечая те слова, которые он особенно хотел донести до слушателей. Лермонтов сразу узнал в них довольно близкий перевод известного стихотворения французского поэта Арно, которое натолкнуло его самого на мысль написать «Дубовый листок оторвался от ветки родимой...». Лаконичные Лёвушкины стихи показались ему точнее и выразительнее своих собственных.
Когда Лёвушка окончил чтение, все зааплодировали, а Серж Трубецкой налил ему шампанского.
– А стишки-то ничем не брильируют[96]96
От briller – блестеть (фр.).
[Закрыть], – сказал вдруг Дорохов, – и я, признаться, в них даже не вслушивался. Но читаешь ты, бестия, даже лучше, чем читал Александр.
Лермонтову стало неловко от бесцеремонности Дорохова и жаль Лёвушку. Но тот, нисколько не смутившись, отвечал, раскуривая погасшую трубку:
– Ох уж эти мне генеральские сынки, притворяющиеся грубыми солдатами! Послушай-ка другое, что потом скажешь.
Лёвушка сделал несколько глотков из бокала и, так же невидяще глядя перед собой, снова начал читать:
Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть:
На свете мало, говорят,
Мне остаётся жить!
Поедешь скоро ты домой;
Смотри ж... Да что? Моей судьбой,
Сказать по правде, очень
Никто не озабочен...
Это были лермонтовские стихи, написанные ещё в прошлом году, но известные разве что Монго и Саше Долгорукову, и Лермонтову было интересно, как общество воспримет Лёвушкину мистификацию. Теперь в его голосе не было ни малейшей напевности, наоборот, слова звучали скорее отрывисто или, во всяком случае, так, как они звучат, когда обычный человек, не актёр, обращается к обычному человеку, тоже не актёру. И в то же время этот обычный человек – вернее, оба они – не петербургские или московские франты, приехавшие развлечься на воды, а кавказские офицеры; тот же, от чьего лица написаны стихи, смертельно ранен и обращается с последней просьбой к товарищу, уезжающему в отпуск. Лёвушка так проникся всем этим, так легко нашёл дорогу к мужским сердцам, доступным и воинственным порывам, и мирным чувствам только тогда, когда они настоящие, что на какой-то миг Лермонтову показалось, будто это и впрямь не его стихи, а стихи самого Лёвушки.
Слушали Лёвушку в полнейшей тишине, и когда в проёме двери показался Геворк, неся очередное ведро с шампанским, Дорохов строго погрозил ему пальцем и заставил скрыться в зале. А Лёвушка голосом умирающего офицера просил невидимого товарища рассказать на родине о его судьбе:
А если спросит кто-нибудь...
Ну, кто бы ни спросил,
Скажи им, что навылет в грудь
Я пулей ранен был;
Что умер честно за царя,
Что плохи наши лекаря
И что родному краю
Поклон я посылаю...
После короткой паузы, которую Лёвушка сделал мастерски, как настоящий художник, офицер заговорил о самом дорогом, что есть у него в жизни:
Отца и мать мою едва ль
Застанешь ты в живых....
Признаться, право, было б жаль
Мне опечалить их:
Но если кто из них и жив,
Скажи, что я писать ленив,
Что полк в поход послали
И чтоб меня не ждали...
Здесь Лёвушка сделал только самую коротенькую паузу, и от этого сразу проступили горечь, презрение и сарказм, которыми пропитана последняя строфа:
Соседка есть у них одна...
Как вспомнишь, как давно
Расстались!.. Обо мне она
Не спросит... всё равно,
Ты расскажи всю правду ей,
Пустого сердца не жалей;
Пускай она поплачет...
Ей ничего не значит!
Лёвушка кончил, а все продолжали сидеть некоторое время молча и без движения. Наконец Дорохов, опустив глаза и неловко пытаясь достать папиросу из лермонтовской сигарочницы, сказал:
– Да, Лев, разодолжил ты нас этими стихами, под ними и Александр не побрезговал бы подписаться.
Все наперебой стали поздравлять Лёвушку, и только Монго и Саша Долгоруков, помнившие эти стихи, растерянно смотрели на Лермонтова.
Лёвушка, перехватив их взгляды, расхохотался, и его хохот показался большинству присутствующих странным и неуместным.
– Ах, господа! Нельзя и пошкольничать, – сказал он, – стихи действительно не мои, а Лермонтова.
Теперь захохотали все, и Геворк степенно внёс своё ведро из залы.
– Ну и Пушкин! Ну и Хлестаков! – давясь смехом, говорил Дорохов. – Ведь какого «Юрия Милославского» отмочил!..
Восьмого июля в гроте Дианы был устроен бал, который продолжался почти всю ночь. Подготовкой его руководили Лермонтов с Лёвушкой Пушкиным и должен был ещё князь Голицын, с которым Лермонтов познакомился в прошлом году в Чеченском отряде.