355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Алтунин » На службе Отечеству » Текст книги (страница 22)
На службе Отечеству
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:52

Текст книги "На службе Отечеству"


Автор книги: Александр Алтунин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 50 страниц)

Ефим Петрович и после такого заверения не успокоился. Он остановил проходившего мимо матроса:

– Скажи, браток, а шторма не ожидается? Вроде ветерок подул.

Матрос внимательно посмотрел вокруг, даже носом потянул и успокоил:

– Не бойся, дядя, пока тихо, море спокойное. Должны добраться благополучно.

Ефим Петрович покрутил головой, тяжело вздохнул. И вдруг тихонько запел глуховатым, но приятным баритоном:

Нелюдимо наше море, День и ночь шумит оно, В роковом его просторе Много бед погребено...

Сосед Ефима Петровича, красноармеец с интеллигентным, немного грустным лицом, просит:

– Ефим Петрович, не нагоняй тоску. Романс этот я очень люблю и с удовольствием послушаю его в другой раз. А сейчас спой что-нибудь повеселее.

Но Ефим Петрович никак не мог перестроиться. Прищурившись, он поглядывает на море.

– Посмотри вокруг, Сергей Ильич, – предлагает он вдруг. – Что ты видишь? Одну холодную, мрачную сырость без конца и края. А вспомни, какой штормище был, когда в Феодосию шли, ужас. Думал, хана, до берега не доберемся. До войны не видел, но слышал, что море – красота непередаваемая. Насмотрелся теперь на эту красоту. Жив буду, по доброй воле ни за что сюда не приеду.

Сергей Ильич неодобрительно качает головой.

– В Сибири, – продолжает Ефим Петрович, – моря нет, одни леса. И лучше их для меня ничего нет. Зайдешь в лес – воздух чистый, пахучий, вдыхаешь его – и все мало. Прозрачность и звонкость в нем необыкновенные. Березы одна другой красивее: одна раскидистая, величавая, другая тоненькая, как молоденькая девушка. Протягивает тебе веточки, словно поиграть приглашает. Листочками шелестит. Срубить такую – ровно жизнь загубить. Или сосны. Стоят так важно: мол, знаем большую тайну, да не скажем никому. Верхушки, точно золотой пылью осыпаны, на солнышке греются. А уж как птицы поют! Коленца немыслимые выводят, одна птаха перед другой старается...

Сергей Ильич слушает с улыбкой.

– Любишь ты лес, Ефим Петрович, хорошо о нем рассказываешь. Только на море напраслину не возводи. Видел ты его не в лучшее время: то шторм, то студеная, промозглая' погода, когда все окрашено в серый цвет. Думаю, что и лес в такую погоду непривлекателен.

Ефим Петрович машет рукой, возражая. А его сосед, задумчиво глядя вдаль, продолжает:

– Жаль, что не пришлось тебе видеть море в летний солнечный день. Тогда оно соперничает с небом своей красотой, яркостью и чистотой красок. Поезжай летом на море, не пожалеешь...

Пригретые солнышком, мы вслушиваемся в неторопливую беседу бойцов. Незаметно подкрадывается дремота и смеживает веки...

И еще одну ночь корабль простоял в открытом море. К холоду мы постепенно притерпелись, но голод давал о себе знать все сильнее. Экипаж раздал все, что мог выделить из своих весьма ограниченных запасов. На нашу долю выпало по два сухаря и миске жидкого супа. Зато на третий день мы жадно всматривались в знакомые очертания Новороссийска и с нетерпением ожидали, когда корабль пришвартуется к причалу.

В ожидании встречи с врагом

Томительно течет время в Ворошиловске{21}. Вспоминаю Сочи, где целые дни проводил в парках. Здесь двери госпиталя закрыты – зима в самом разгаре.

Во время перевязки случайно услышал разговор об ухудшении здоровья капитана Николаенко. "Неужели комбат?" – подумал я встревоженно. У сестры узнал номер палаты.

– Алтунин? И ты здесь! – удивленно развел руками Николаенко, когда я предстал перед ним. – Вот не ожидал, думал, батальоном командуешь... Ну, как дела в полку? Давно оттуда?

– Следом за вами, – усмехнулся я. – Не успел командование принять.

Выслушав рассказ, как рота пыталась перерезать шоссе в Старом Крыму, Николаенко тяжело вздохнул:

– Успели фрицы подтянуть свежие силы!

Мы с жаром начали анализировать результаты высадки десанта, пытались строить прогнозы дальнейшего развития событий в Крыму. Николаенко, выпросив у кого-то карту, нарисовал радостную картину, как наши войска с Ак-Монайских позиций нанесут решающий удар по фашистской группировке и очистят Крым. Однако шли дни, а радио и газеты не сообщали о переходе войск в наступление с Ак-Монайских позиций. Николаенко, прощаясь со мной перед эвакуацией в тыловой госпиталь, сказал:

– И все-таки наша десантная операция войдет в летопись войны и станет одной из славных ее страниц. Ведь появился новый фронт...

Из госпиталя часто пишу домой. Ответные письма не радуют: от отца все еще нет вестей.

Между тем раны мои затянулись, и во второй половине февраля 1942 года медицинская комиссия госпиталя выписала меня в строй.

Солнечным днем покидаю госпиталь. Зажав в руке крохотный сверток, в котором поместилось все мое имущество: полотенце и кусок мыла, – топаю на вокзал, чтобы выехать в Армавир в распоряжение отдела кадров военного округа.

В Армавир добрался товарным поездом. В городе обратил внимание на множество различных агитплакатов. По дороге к штабу с интересом рассматриваю их. И вдруг застываю перед огромной черно-зеленой вошью в рогатой каске. На плакате читаю: "Вошь – союзник Гитлера! Она – переносчик тифа!"

Каска со зловещей свастикой на голове гадкого насекомого вызвала невольный смех. Не думал я в ту минуту, что этот плакат надолго осядет в моей памяти.

Отдел кадров разыскивать не пришлось. Он размещался в старинном двухэтажном здании неподалеку от вокзала. Меня вызвал на беседу высокий, аскетического сложения подполковник. Он расспрашивает о родных, интересуется, где я получил военное образование, сколько времени учился, кто был начальником училища. Потом вдруг без всякой, как показалось мне, связи спросил:

– Вы знаете, что такое маршевый батальон?

– Я знаю организацию стрелкового, отдельного и неотдельного танкового, наконец, воздушно-десантного батальона, – пожав плечами, отвечаю я, – но о маршевом нам в училище ничего не рассказывали.

– Маршевые батальоны создаются только на период следования в действующую армию. Вы думаете, наверное, зачем я об этом рассказываю? Объясняю: вы назначаетесь командиром маршевого батальона, который вам надлежит сформировать к двадцать седьмому февраля. В вашем распоряжении меньше недели. Поторопитесь сегодня же выехать в Ворошиловск. Выписку из приказа возьмете у майора Колесова, он же укажет, где получить необходимые для формирования батальона документы. Вопросы есть?

– Никак нет.

Так вроде бы начала сбываться надежда снова попасть на фронт.

Во второй половине следующего дня военный комиссар Ворошиловска представил меня комиссару батальона Васильеву, начальнику штаба старшему лейтенанту Улитину и командирам подразделений. Рядом с Васильевым я выгляжу недоростком. Внешность и грубоватые манеры Васильева резко отличают его от всех политработников, с которыми мне прежде доводилось работать. Начальник штаба Улитин, сверля меня темными глазами, допытывается, сознаю ли я сложность стоящей перед нами задачи: за четверо суток сформировать полуторатысячный маршевый батальон! Его взгляд откровенно говорит: "И как такому молокососу доверили столь ответственное дело?"

Двое суток пролетают без отдыха. Днем мечемся по городу, размещая прибывших людей, комплектуя подразделения, организуя питание, а ночью обобщаем итоги прошедшего дня и уточняем план работы на следующий день. Количество прибывающих в наше распоряжение людей подавляет. Мне довелось вести в бой полторы сотни бойцов и командиров. В маршевом батальоне самая малочисленная рота раза в три больше. Начальник штаба, когда численность батальона перешагнула за четырнадцатую сотню, схватился за голову и простонал:

– И как мы доставим на фронт такую прорву людей?!

– Ничего, Улитин, доставим в целости и сохранности, – рокочет Васильев, широко шагая по комнате. – Вот если бы в бой вести такую махину, то я усомнился бы в наших способностях, а здесь все дело в организации и поддержании порядка. Для того чтобы был у нас порядок, нам самим надо его соблюдать. Вот вы, товарищ лейтенант, – комиссар поворачивается ко мне, старается говорить нарочито сурово, – клюете носом, скоро дырку в столе продолбите, а спать ни себе, ни нам не даете. Предлагаю сейчас же разойтись и три-четыре часа поспать.

Согласившись с предложением комиссара, я собираюсь улечься на составленные вместе два канцелярских стола, но комиссар решительно протестует и зовет в гостиницу, которая находится в трехстах метрах. Нас разместили в разных комнатах. Там, где нашлась свободная койка для меня, по-богатырски храпят три офицера. Тихо, не зажигая света, пробираюсь на место, раздеваюсь, залезаю под простыню и впервые за последние трое суток ощущаю под собой мягкую постель.

Шум, поднятый проснувшимися соседями, будит и меня. Семь утра. Быстро одевшись, направляюсь в казармы, где разместились маршевые подразделения. Красноармейцы и младшие командиры завтракают. Из столовой доносятся запахи, вызывающие спазмы в желудке. Питание красноармейцев организовано хорошо: продовольствие поступает в столовую регулярно, а строгий контроль за приготовлением и раздачей пищи обеспечивает каждому получение установленной нормы. Красноармейцы довольны. В худшем положении оказались командиры, прикрепленные к военторговской столовой. Их завтраки, обеды и ужины не выдерживают никакого сравнения с питанием подчиненных. Недовольство вызывает не только плохое качество пищи, но и обслуживание. А вчера многие командиры остались без ужина, потому что опоздали на пять – десять минут.

– Я вас, товарищи, приучу к порядку, – сухо и непреклонно заявила заведующая столовой.

Узнав о случившемся, в столовую примчался Васильев. Со свойственной ему решительностью он приказал закрыть все двери, пока командиры не будут накормлены. За превышение власти комиссара, а за компанию с ним и меня потребовал к себе начальник гарнизона.

– Через сорок минут мы должны предстать пред грозные очи начальника гарнизона, – говорю я Васильеву за завтраком. – Будет нам, Илья Сидорович, баня.

– Ничего, – усмехается комиссар, – бог не выдаст, свинья не съест. За правое дело готов и пострадать. Плох тот политработник, который равнодушно смотрит на безобразное отношение к исполнению служебного долга.

Ровно в десять мы нервно ходим по просторной приемной начальника гарнизона: столько дел, а приходится терять время на разбирательство вчерашнего инцидента! Наконец адъютант приглашает в кабинет. Пожилой полковник, устало откинувшись на спинку кресла, спрашивает:

– Почему терроризируете работников столовой? Кто дал вам право вмешиваться в ее работу?

– Ваш вопрос, товарищ полковник, касается только меня, – спокойно басит Васильев. – Это я вмешался в работу столовой, поскольку половина командиров батальона оставлена нерадивой заведующей без ужина.

– Правда? – Полковник удивленно смотрит на интенданта, вытянувшегося у стола. – Вы мне об этом не докладывали.

– Распорядок работы столовой утвержден мною, товарищ полковник, а командиры явились на ужин с опозданием.

– Всего на пять – десять минут, – пояснил Васильев.

– Неважно на сколько, главное – опоздали, – настаивает интендант.

– А вы знаете, сколько работают командиры? – сдерживая гнев, спросил Васильев. – За четыре дня они должны принять, одеть и обуть, разместить и накормить полторы тысячи человек! Им нелегко выкроить время не только на столовую, но и на сон. А вы... о распорядке работы столовой печетесь. Забываете, что время военное...

– Почему вы два часа не отпускали работников столовой домой? – прервал Васильева полковник.

– А что было делать? – удивленно пожал плечами комиссар. – Командиры уличили работников столовой в жульничестве и потребовали объяснения у заведующей. Претензии командиров обоснованны. Я попросил заведующую выйти в зал, но она через официантку сообщила, что спешит домой. Тогда я и приказал закрыть все выходы из столовой. Вот и весь "инцидент", товарищ полковник. Начальнику военторга, вместо того чтобы жаловаться, следовало бы навести порядок в своем хозяйстве.

– Политрук прав, – укоризненно бросает полковник покрасневшему интенданту. – Наведите порядок, пока не поздно. А вам, – поворачивается к Васильеву, – запрещаю вмешиваться в работу столовой. Если работа не улучшится, доложите мне...

– Не смогу, – бурчит Васильев, – завтра выезжаю с эшелоном.

– Неужели готовы к отправке? А ну, лейтенант, докладывайте. Выслушав, воскликнул: – Вы хоть и "террористы", но молодцы! Завтра в десять буду смотреть ваш батальон.

Выйдя на улицу, Васильев полной грудью вдохнул холодный воздух.

– Фу, кажется, пронесло! А я, признаться, опасался, что влетит мне от начальника гарнизона по первое число.

– Если хотите благополучно доехать до фронта, не ввязывайтесь больше в подобные истории.

– Ладно, не буду, – усмехается комиссар.

Вторая половина дня и вечер промелькнули в хлопотах. Вечером, когда все вопросы были решены, Васильев пробасил:

– А теперь, братцы, можно попрощаться с городом.

– Мне бы только до койки добраться, – жалобно простонал Улитин, растирая поясницу.

На следующий день после смотра и обеда батальон начал погрузку. Мы с комиссаром зашли к коменданту вокзала, чтобы получить документы. Выслушав его добрые напутствия, поворачиваюсь к выходу. И вдруг меня зашатало, словно пьяного. Если бы не могучие руки Васильева, наверное, упал бы, ноги словно чугунные.

– Что с тобой, командир? Что случилось? – участливо рокочет над ухом комиссар.

Пересилив внезапный приступ головокружения, решительно шагаю к выходу, бросаю на ходу:

– Переутомился, видно, без сна, вот высплюсь в вагоне, и все будет в порядке.

Однако до вагона добираюсь с трудом. Подняться в теплушку не хватает сил. Васильев, заметив мое нерешительное топтание перед вагоном, подхватывает меня на руки и, подтолкнув вверх, кричит:

– Принимайте командира!

Мне помогают десятки рук. Влетев в теплушку, чувствую новый приступ слабости, шагаю к нарам и валюсь на них, не раздеваясь. Меня знобит.

С этого момента в памяти сохранились лишь отдельные эпизоды: словно во сне слышу рокочущий бас Васильева: "Командир, вставай, покушай горяченького". Но я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. Язык не повинуется. Мысленно успокаиваю себя: "Слабость вызвана бессонными ночами, вот высплюсь, потом покушаю".

На какой-то станции меня бережно поднимают с нар и выносят из теплушки. Вдохнув холодного воздуха, прихожу в себя, с удивлением оглядываюсь вокруг и, устыдившись, что меня, словно дряхлого старика, поддерживают под руки, делаю попытку освободиться и идти самостоятельно, но тут же падаю на руки товарищей. Поддерживаемый с обеих сторон, вхожу в какое-то душное помещение, пропахшее лекарствами. Нас встречает худенький старичок с бородкой клинышком и в пенсне. Старичок пристально всматривается в мое лицо и встревоженно замечает:

– Да он у вас в бреду, бедняга. Раздевайте, посмотрим.

Старичок долго осматривает меня, потом устало опускается на стул.

– Что с ним, доктор?

Оглушительный бас Васильева заполняет небольшую комнату. Старичок виновато разводит руками:

– Какой я тебе доктор, я всего-навсего фельдшер. – И делает неопровержимый по своей гениальной простоте вывод: – А товарищ ваш болен.

– Это и дураку понятно, – сердится Васильев. – Чем болен-то?

– Жар у него, простудился, наверное. Я дам вам жаропонижающие лекарства, давайте по одному порошку три раза в день: может, пройдет само собой в дороге.

Меня заставляют открыть рот, и старичок высыпает в него содержимое порошка, льет из стакана воду. Захлебываясь, глотаю ее вместе с лекарством. Прихватив оставшиеся порошки, Васильев несет меня к теплушке, укладывает на нары. Под мерный стук колес снова впадаю в забытье...

Очнулся в каком-то длинном коридоре на носилках. Сколько времени лежу здесь, не знаю. Рядом останавливается группа людей в белых халатах. Слышу усталый женский голос:

– Что с ним?

– Не знаем, сегодня сняли с поезда в бессознательном состоянии.

– Снимите гимнастерку и рубаху.

Женщина наклоняется. Я вижу ее покрытое тонкой сеткой морщин измученное лицо. Она внимательно осматривает мою грудь и вдруг бледнеет. Быстро выпрямившись, отрывисто командует:

– Немедленно в изолятор. Сыпняк...

Это было последнее слово, которое я услышал. Дальше снова провал памяти.

Прихожу в сознание от оглушительного грохота: на меня что-то валится сверху. Широко раскрываю глаза и... ничего не вижу. Обжигает тревожная мысль: "Неужели ослеп?" Лежу словно в телеге, которая подпрыгивает на ухабах. Рядом кто-то жалобно причитает:

– Ах ты, господи, несчастье какое!

Вдруг в глазах светлеет. Вижу белую гладь потолка, свисающий матовый абажур. Перевожу взгляд влево и замечаю стройную фигурку в белом халате, пытающуюся приставить к стене огромный лист фанеры. Видимо, фанера закрывала разбитое окно, из которого теперь несет холодным сырым воздухом. Откуда-то издалека доносится взрыв. Над моей койкой низко склоняется девушка лет шестнадцати-семнадцати. Я вижу ее испуганные глаза. Девушка радостно вскрикивает:

– Живы, товарищ лейтенант, живы!

– Что случилось? Где мы?

– Фашисты проклятые, опять бомбят станцию! – Огромные синие глаза девушки сужаются в гневе, она поправляет выбившуюся из-под косынки темную прядь. – Не бойтесь, товарищ лейтенант, – успокаивает она, а сама дрожит как осиновый листок, – бомбы падают рядом, а в здание не попадают...

Вид хрупкой девчушки, пытающейся ободрить фронтовика, настолько умилителен, что я не могу сдержать улыбку.

– Ну, раз вы не боитесь, сестренка, то и я не буду. А где я все-таки нахожусь?

– В госпитале. Он размещается в здании бывшей железнодорожной школы, недалеко от станции, – поясняет девушка. – Станцию бомбят почти ежедневно, поэтому и нам достается.

– Что за станция?

– Лихая.

– Тебя-то как звать-величать, сестренка?

– Марина.

– А меня – Александр... Терентьевич. Что со мной приключилось, Марина?

– Сыпной тиф у вас. Двенадцать суток не приходили в сознание, думала, и не поправитесь. Теперь, слава богу, очнулись.

Девушка продолжает оживленно щебетать, а я снова впадаю в забытье.

Так повторялось несколько раз.

Трудно сказать, сколько дней находился я в таком состоянии. Постепенно сознание становится отчетливее. Я уже реальнее воспринимаю окружающий мир, ограниченный полутемной комнатушкой изолятора.

В очередной раз пробуждаюсь от сильного озноба: одеяло сползло, а в комнате холодно. Хочу достать его, но не могу поднять руки; хочу крикнуть, а из горла, вырывается хрип. Облегченно вздыхаю, когда появляется Марина. Она укутывает меня, потом присаживается рядом и пытается влить в рот что-то горячее. Аппетита совершенно нет, запах пищи вызывает отвращение. Виновато поглядываю на сестру и отворачиваюсь...

Однажды, отчаявшись, Марина спрашивает:

– Ну чего бы вам хотелось?

Чувствуя невыносимый жар, представил, как дома в июльскую жару пил когда-то холодную простоквашу, и почти машинально шепчу:

– Простокваши...

– Достану, ей-богу, достану! – оживляется Марина. – В семи километрах отсюда живет моя подруга. У ее родителей есть корова. Сбегаю!

– Ничего себе, семь верст!

– Я мигом, одна нога здесь, другая – там, – заверяет Марина. – Ночью сбегаю, пока все будут спать.

Когда я снова прихожу в себя, то на подоконнике замечаю стеклянную банку, наполненную чем-то белым.

"Все-таки сбегала! – удивился я. – Четырнадцать километров по весенней распутице!" И вдруг с ужасом почувствовал, что при одной мысли о кислом молоке меня затошнило.

В комнату вбегает сияющая Марина. Бодрая, словно и не было бессонной ночи и четырнадцати километров бездорожья. Увидев, что я открыл глаза, радостно приветствует:

– Добрый день, Александр Терентьевич!

Она хватает банку, наливает простоквашу в кружку и подносит к моим губам, ласково приговаривая:

– Вот и простокваша! Можно покушать. – И вдруг, заметив, с каким отвращением я делаю первый глоток, горестно опускает руки: – Неужели не нравится?

Мне так жалко Марину, что я решительно говорю:

– Давайте, давайте, Марина, вкусная простокваша!

Быстро проглатываю и, обессиленный, закрываю глаза, отчаянно борясь с попытками моего желудка выплеснуть простоквашу обратно, а вскоре снова теряю сознание.

Однажды утром я впервые очнулся с почти ясной головой, но весь в поту: нательную рубашку хоть выжимай. К счастью, возле меня сидела Марина. Она сует мне под мышку градусник и тут же выбегает из комнаты. Возвращается с чистым бельем. Переодеваюсь и радуюсь, что руки уже немного повинуются мне. Впервые ощущаю голод. Марина приносит кружку крепкого сладкого чая с печеньем.

Кризис миновал. Меня переводят в общую палату. Здесь двенадцать коек. Мой сосед, маленький черноволосый человечек с ястребиным носом, улыбаясь, приветствует меня:

– С прибытием, кацо! – Приблизив лицо ко мне, доверительно шепчет: Эта койка только сегодня освободилась: твой предшественник умер. Хороший был человек...

– Ну как вы тут, Александр Терентьевич, устроились? Лучше, чем в изоляторе? – Нежный голосок Марины звучит, как пение весеннего жаворонка.

– Светлее и теплее, но не лучше, – говорю я с серьезным видом. – В изоляторе между мной и костлявой ведьмой с косой всегда бдительно стояла ты, Марина, и я не боялся ее. А теперь боюсь. Днем еще ничего, а ночью она может застать меня врасплох.

– Ну, теперь костлявой злюке с вами не справиться, – улыбается Марина, – вы стали совсем хорошим.

– Принеси мне зеркало, Марина, хочу взглянуть, какой я "хороший".

– Ладно, принесу, – обещает Марина и ласково гладит мою руку.

Я впервые рассмотрел освещенное утренними лучами солнца лицо Марины. Меня притягивают ее удивительно ласковые глаза, они кажутся двумя небольшими лесными озерками, в которых отражается голубое небо. Марина живо напомнила мне сестренку. Закрываю глаза и ласково шепчу:

– Маруся.

– Что, Александр Терентьевич? – встрепенулась Марина.

– Ничего, – смущаюсь я, – вспомнил сестренку, ее Марусей зовут.

На следующее утро Марина появилась в палате с глиняным кувшином в руках.

– Я вам молочка принесла, – радостно сообщила она, ставя кувшин на тумбочку. – Пейте, Александр Терентьевич, молоко парное. Сегодня специально пораньше подоили корову.

Значит, она опять пробежала четырнадцать километров по грязной весенней дороге! Сердце мое наполняется одновременно благодарностью и жалостью. Сделав знак, чтобы девушка наклонилась, шепчу:

– Прошу тебя, не ходи больше за молоком. Я его с детства не люблю.

– Как же так, – огорчается Марина, – а доктор сказал, что молоко вам полезно, как лекарство.

– Но доктор ведь не знал, что меня в детстве опоили молоком...

– Просьбу вашу выполнила, – спохватывается Марина и протягивает маленькое круглое зеркальце. – Теперь сами можете убедиться, что костлявая от вас отстала.

Положив зеркальце на тумбочку, она ласково улыбается и убегает. А я прошу своего соседа Шалву разлить молоко по кружкам всем обитателям палаты.

– Вот это здорово! – оживляется Шалва, вставая с койки. Склонившись над кувшином, мечтательно добавляет: – Домом запахло...

С каждым днем в нашей палате становится оживленнее. Постепенно улучшается аппетит. Я предпринимаю первую попытку встать. Медленно спускаю на пол ноги и, держась за койку, выпрямляюсь. В тот момент я, наверное, был похож на младенца, впервые поставленного на непослушные ножки и предоставленного самому себе. Постояв несколько минут, чувствую головокружение, падаю на койку и долго лежу не шевелясь. Потом решаю повторить попытку. Поднимаюсь снова и стою, опираясь на тумбочку. Эти мои упражнения не остаются незамеченными: Шалва одобрительно хлопает в ладоши, а лежащие поблизости вымученно улыбаются. Вспомнив о Маринином зеркальце, беру его, подношу к лицу и в испуге опускаю руку. Я не узнаю себя: скелет с выпирающими скулами и ввалившимися щеками, с копной спутанных русых волос. Я и не предполагал, что болезнь может так изуродовать человека! В памяти оживает плакат, изображавший тифозную вошь в рогатой фашистской каске. Я невольно шепчу:

– Что ж ты со мною сделала, фашистская гадина?

Однако с каждым днем чувствую себя увереннее, уже свободно расхаживаю по палате, беседую с теми, кто еще не может подняться с койки.

Часами просиживаю возле пожилого красноармейца, отца пятерых сыновей, фотография которых лежит у него на груди. Когда я впервые присел около него, он протянул мне фотокарточку и с гордостью прохрипел слабым голосом:

– Это мои орлята! В сороковом были всей семьей в городе, снялись...

Я с интересом всматриваюсь в фотографию. Позади сидящих мужчины и женщины стоят пятеро симпатичных ребят, очень разных по возрасту и по обличью. Взяв у меня фотокарточку, солдат сказал, показывая на троих ребят справа:

– Мои старшенькие, уже воюют. Первенец – танкистом, эти двое – в пехоте. Вот если бы ты, сынок, помог мне письма им написать. Пошлю домой жене, а она переправит ребятам.

Охотно соглашаюсь. Марина принесла чистую школьную тетрадь, и я каждый день пишу по одному письму: на большее не хватает сил ни у него, ни у меня. Письма одинаковые. Они начинались примерно так: "Здравствуй, дорогой сынок Яков (Николай, Иван)! Пишет тебе твой родной отец Кузьма Петрович. Во первых строках своего письма извещаю тебя, что у меня все хорошо. Лежу в госпитале, доктора здесь хорошие, уход хороший, поправляюсь помаленьку..." Далее следовал наказ сынам "не посрамить честь их семьи, чтобы не стыдно было возвернуться домой", а потому бить фашистов как следует, но "зря башку не подставлять".

Завершающим было письмо к жене.

– Здравствуйте, уважаемая супруга наша Павлина Мефодьевна! – Слабый голос старого солдата звучит строго и слегка торжественно. – Шлет вам низкий поклон супруг ваш, богом данный, Кузьма Петрович Веретьев. Извещаю вас, что жив пока, но чуть было богу душу не отдал...

На мое замечание, что не стоит пугать жену, солдат строго сказал:

– Мало ли что может случиться, надо, чтобы она готова была ко всему. Пиши... Что будет дальше, одному богу известно. Но вы, уважаемая супруга наша Павлина Мефодьевна, ребятам об этом ни гу-гу. Старшим пошли мои письма, и только. Пущай воюют спокойно! А Федюньке и Антоше скажи, что папка шлет, мол, привет. И еще вам мой наказ: сберегите хозяйство, чтоб возвернулись не к разбитому корыту. Знаю, одной вам трудно будет, однако корову Милку и пяток овец неяловых сбереги, Федька и Антошка уже не маленькие, помогут. Курей там всяких и другую мелкую живность можно будет быстро развести, а корову, как наша Милка, и породистых овец с бухты-барахты не заведешь...

Солдат долго еще диктовал различные советы по хозяйству, а в заключение благословил младших сыновей и перечислил всех родственников и односельчан, которым просил передать "низкий поклон". После столь утомительного занятия Кузьма Петрович обессиленно откинулся на подушку. Я тоже устал и хотел уже пошутить, что одно письмо, мол, двух солдат упарило, но, взглянув на Кузьму Петровича, прикусил язык: лицо его посерело, лоб покрылся бисеринками пота, дыхание прерывалось. Весь день Кузьма Петрович лежал недвижимо, с закрытыми глазами, лишь изредка шевелил пальцами, прижимая к груди семейную фотографию. Его дважды уносили на какие-то процедуры, да они ему, видно, не помогали. Лишь один раз он поднял веки, когда я спросил у него домашний адрес.

– Мы саратовские, – прошептал он и назвал район и деревню. Затем мечтательно добавил: – Эх, сынок, места у нас расчудесные: лес рядом, речка чистая, рыбная! Приезжай после войны. Если меня не будет, супруга моя, Павлина Мефодьевна, и ребята встретят, как родного, когда расскажешь им, как мы с тобой бедовали тут вместе.

Даже такой короткий разговор утомил солдата, он снова закрыл глаза, а я вернулся на свою койку.

Проснувшись и пожелав всем доброго утра, я по привычке направился в дальний угол, чтобы спросить у Кузьмы Петровича, как он себя чувствует, однако койка его была пустой.

– Где Кузьма Петрович? – спросил я удивленно.

– А хто ж его знае? – пожал могучими плечами его сосед-украинец. – В ничь унесли санитари...

"Может, на процедуру какую? – подумал я, стараясь отогнать пугающую мысль, но тут же усомнился: – Какая же процедура ночью?"

Не увидали мы больше Кузьму Петровича, простодушие и спокойствие которого тронули мое сердце. Его койку занял молоденький младший лейтенант. Он был строен и нежен, как наша Марина, и так же застенчив. Когда он увидел Марину, то засмущался, плотнее запахнул халат и, незаметно поплевав на ладонь, пригладил непокорный русый вихор. Он не сводил с нее удивленных серых глаз, затененных густыми длинными ресницами. С тех пор младший лейтенант не отходил от меня ни на шаг. Он где-то раздобыл трость с выгнутой рукояткой и заботливо поддерживал меня, когда я прогуливался сначала по палате, а затем по коридору. Мы познакомились. Младший лейтенант назвался Володей, я сказал, что меня зовут Сашей. Однако он так и не осмелился называть меня по имени, хотя был моложе всего на два года.

Почти ежедневно я навещал Марину, и Володя неизменно сопровождал меня. На пятый день нашего знакомства он, потупив глаза, робко спросил:

– Товарищ лейтенант, Марина – ваша невеста?

– С чего ты взял? – удивился я. – Она меня, можно сказать, с того света вернула, и я люблю ее, как сестренку. Для невесты Марина еще мала, с искренней убежденностью заявил я.

Бледные щеки Володи порозовели. Он удивленно посмотрел на меня:

– Какая же она маленькая? Вполне взрослая девушка. На Украине в шестнадцать лет замуж выходят.

– Вот и женись! – засмеялся я. – Ты же, говоришь, родом с Украины, а я сибиряк, у нас порядки иные.

Володя повеселел. И каждый раз, когда я собирался навестить Марину, долго прихорашивался перед кругленьким зеркальцем, оставленным ею на моей тумбочке. Однако, как я заметил, наши совместные "визиты вежливости" не доставляли удовольствия Марине. Она весьма неласково отвечала Володе, отвергала все знаки его внимания.

Не желая себя расстраивать, я в зеркало больше не заглядывал. Мне казалось, что стоит вырваться из стен госпиталя – и я воспряну. Поэтому после каждого осмотра доктором, женщиной пожилой и очень сердечной, просительно складываю ладони и, засматривая ей в глаза, спрашиваю:

– Марь Степанна, можно на комиссию?

– Нет и нет, дружок, – отвечала она, – рано еще.

Но в двадцатых числах апреля Мария Степановна, прежде чем ответить на мой традиционный вопрос, задумалась. Еще раз пристально оглядев меня с головы до ног, покачала головой:

– Не внушает, дружок, твой внешний вид надежды на положительное решение медицинской комиссии.

– Я поправлюсь, Марь Степанна!

– За три дня-то?! – усмехается она.

– Я постараюсь.

– Ну хорошо, попробуем, раз уж тебе так "воли" захотелось, решительно махнула рукой Мария Степановна, хлопнув сильной ладонью по моей костлявой спине.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю