Текст книги "Лесная свадьба"
Автор книги: Александр Мичурин-Азмекей
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Annotation
Старейший марийский писатель А. Мичурин-Азмекей – мастер художественного слова о природе. В эту книгу он включил свои лучшие рассказы о природе родного края, в которых воспевает сказочную красоту приволжских лугов, могучих лесов с озерами, речками.
В книгу вошла также повесть «Коммунист Миклай» о событиях первых дней Советской власти на территории марийского края.
КОММУНИСТ МИКЛАЙ
1
2
3
4
5
6
7
9
10
11
12
13
14
15
16
СТОРОНА РОДНАЯ
СЛОВО О РОДНОМ КРАЕ
ДЕДУШКИНА АЗБУКА
ПО ПЕРВОЙ ПОРОШЕ
НА ТЕТЕРЕВИНОЙ СВАДЬБЕ
ВОРОБЬИ И СКВОРЦЫ
У ЛЕСНОЙ ПОЛЯНЫ
В ЗАСАДЕ
ПЕТЛЯ
ДОЖДЛИВЫЙ ДЕНЬ
СИРОТЫ
ДОБРОТА
СЛУЧАЙ НА ОЗЕРЕ
ВСТРЕЧА
ЗАЯЧЬИ ЛАПКИ
НА ОЗЕРЕ ШАП
У ДОМА ЛЕСНИКА
НА ЗОРЬКЕ
ПОЕДИНОК
ТРЕШНИЦА
ПОГОНЯ
ЦВЕТОК
УЖ И ЛЯГУШКА
ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
ЗАБАВНОЕ СОБРАНИЕ
ДРУЖОК
НА ИЛЕТИ
ДИКИЙ ГУСЬ
БЕРЕЗКИ
РАССКАЗЫ БЫВАЛОГО ОХОТНИКА
СКУПЕРДЯЙ
INFO
notes
1
2
3
4
5
6
7

А. МИЧУРИН-АЗМЕКЕЙ
ЛЕСНАЯ СВАДЬБА
ПОВЕСТЬ, РАССКАЗЫ

*
Перевод с марийского
© Марийское книжное издательство, 1985
КОММУНИСТ МИКЛАЙ
Повесть

Перевод А. Спиридонова
Поздняя осень. Утки, собираясь в большие стаи, готовятся к отлету. Я брожу с ружьем по волжскому берегу, по маленьким озерцам на пологом заливном лугу левобережья. Сеется мелкий нудный дождь, монотонный, как жужжание осенней мухи на стекле, и только изредка рванет порыв ветра и осыплет тебя холодными, режущими каплями – будто пригоршню дробинок сыпанет.
Переходя от одного озерца к другому, я заметил вдруг дымок, поднимающийся над оврагом. Подойдя поближе, различил жестяную трубу, из которой шел дым, ниже дверь и окно землянки, вросшей в склон. Две одинаковые пегие собаки выскочили откуда-то и с лаем бросились ко мне. Тут же открылась дверь, и показалась голова хозяина.
– Барабан! Волынка! Место! – глухо крикнул он собакам. Те, поджав хвосты, спрятались в конуру под молодым разлапистым вязком.
Хозяин вышел из землянки. Это был худой высокий старик в солдатской гимнастерке и таких же брюках; темное, чуть-чуть изжелта, лицо его было довольно чисто выбрито, седые волосы аккуратно и коротко острижены. И вообще он производил впечатление строгого, твердого в поступках и аккуратного человека.
На мое приветствие хозяин любезно ответил и протянул жилистую, старчески узловатую, но крепкую еще руку, пригласил войти. Из двери пахнуло в лицо теплом и приятным духом обжитого бивуачного жилья. В землянке топилась печь. Дверка была приоткрыта, и отблески пламени играли на единственном окне, выходящем в овраг, на желтовато-зеленых ивовых прутьях, оплетавших стены, чтобы не сыпалась земля. За печкой виднелся топчан, застланный старым байковым одеялом и овчинным тулупом.
– Эх и погодка, – сказал старик. – Замерзли, наверное? Раздевайтесь, вам надо обсушиться.
Я не стал противиться, а сразу же повесил на стену ружье, сбросил всю свою охотничью амуницию. Честно признаться, я и не мечтал о такой удаче. Старик помог мне, и вскоре от развешанной одежды пошел парок, остро и душно запахло прельцой сохнущей ткани.
Старик, оказывается, сторожил здесь колхозное сено. Узнав, что я из города, он стал расспрашивать, что там сейчас и как, и почему я заехал так далеко, какую добычу взял. Я неторопливо отвечал на вопросы, сидя на чурбаке и вытянув к печке босые ноги, нужно признать, порядком замерзшие после того, как я оступился и зачерпнул в сапоги воды в каком-то небольшом болотце. Сказал, что на охоте второй день, подстрелил пару крякуш и одного чирка, да и ехал-то больше не за добычей, а чтобы просто побродить с ружьецом.
Ему, видимо, это понравилось, и он принялся рассказывать о родных местах, о своих заветных охотничьих тайничках и схоронках, о приметах: в какую погоду где можно взять верную добычу – видимо, был он добрым охотником когда-то.
Мы разговорились и не заметили, как улеглось в печи пламя и угли подернулись нежнейшей пеленой пепла. Увидев это, старик спохватился, выдвинул из-за печки ведро с картошкой, разгреб жар обугленной палкой, служившей, видимо, ему кочергой, и заложил в печь клубни.
За окном темнело, дождь, кажется, усиливался, и хозяин землянки уговорил меня остаться на ночь. Нить нашего разговора затейливо петляла от одной темы к другой, но неизменно возвращалась к этим родным старику просторам приволжских лугов, таинственным чащам лесов, богатству многочисленных луговых и лесных озер.
За ужином из печеной картошки и моих скромных городских припасов старик рассказал мне одну местную легенду. Будто бы в дубняке на берегу озера Удышъер жил когда-то мариец по имени Пашкак. Промышлял зверя, рыбачил, разводил пчел. И было у него пятеро сыновей. Когда сыновья подросли и поженились, решили они отделиться от отца. Один поселился поблизости и назвал свое имение Чак-Марий, что значит ближний. Другой поселился дальше. А поскольку был самым высоким среди братьев, то и назвал свое поселение Кужу-Марий. Третий расчистил среди лесов поляну, стал сеять коноплю и продавать кудель. Свой илем он назвал Муш-Марий, то есть богатый конопляной куделью. Четвертый сын пошел в четвертую сторону. Устроился в лесу у оврага, на дне которого бил родник. И назвал свое сельбище Пам-Марий – родниковым. Самый младший сын остался у Волги. А поскольку он был самым маленьким, что по-марийски – изи, то и место назвали Изинек или, как сейчас говорят, Исменек.
– Я думаю, – заключил мой собеседник, – что все так и было. Ведь народ всегда бережно хранит – в памяти события прошлого.
– Да, конечно, – отозвался я. – Все это отражается то в названиях мест, то в песнях и легендах…
– Скажите, а как вы вышли на эти луга? – спросил вдруг старик. – По какой дороге?
– Как все ходят. Дошел до Тойкансолы, а потом по Мироновой дороге перешел через болото сюда…
– Вот тебе и еще одна легенда! Но это уже случилось на моей памяти. Да, Миронова дорога… – старик замолчал, задумчиво глядя на огонек зажженной им керосиновой лампы, стоящей на окне. Потом сказал: – Возьмите любое событие – и всегда найдется первый человек, подтолкнувший его, направивший в нужное русло. Может быть, в легенду его имя не войдет, но в памяти людей останется, это точно. Вы ничего не слышали о Миклае-коммунисте? Нет? А между тем спросите о нем в наших деревнях – и каждый вам ответит. Хотите, расскажу?..
И здесь же, в землянке, старик поведал историю, которая показалась мне настолько любопытной, что я записал ее…
1
…Посреди деревни Лапкесола, на бугре, сияя на солнце куполами, стоит пятиглавая церковь; с колокольни несется веселый бойкий перезвон. «Тлин-ли, тлин-ли, тлин-ли-лин…» – скликают прихожан колокола. Но местные в этом звоне слышат другое: «Блины, блины, пироги, в кабачок да в лавочку».
Группами, парами, поодиночке прохаживаются по деревне мужики, бабы, ребятня. Женщины в цветастых платочках, в праздничных белых шовырах – холщовых поддевках, расшитых красной тесьмой и яркими лентами всевозможных цветов и оттенков. На ногах – обутые с белыми суконными онучами праздничные девятилычные лапти, что поскрипывают почти как щегольские сапоги местных богатеев с вложенной в подошвы берестой, с голенищами гармошкой и каблуками, обитыми сверкающей, чищенной мелом латунью. И идут они, красиво поводя руками, то в сторону церкви, то обратно, к лавке.
На троицу собрались к церкви люди со всех окрестных деревень. На скамейках под зелеными деревьями, забранными в решетку от скота, сидят беззубые старушки и седобородые старики, о чем-то переговариваясь меж собой. Верно, молодость свою вспоминают, а может, недавние тревожные годы. Ведь война и революция коснулись и здешнего захолустья. Другие, такие же старые, что не ходят в церковь и по-прежнему верны древним языческим богам, стоят у своих ворот, опираясь на палку, и смотрят на проходящих, поворачиваясь то влево, то вправо. Всех выманил на улицу добрый денек.
У открытой настежь двери в лавку Миконора Кавырли собралась молодежь. Парни любезно угощают девушек дешевыми карамельками и семечками. А те, насыпав семечки в уголок передника, охотно щелкают их, а заодно строят парням глазки.
Над дверью блестит на солнце, будто облитая золотой водой, черная лаковая дощечка, на ней белой вязью с золотом выписано:
БАКАЛЕЙНАЯ ТОРГОВЛЯ
ОСТРОУМОВА ГАВРИИЛА
В дверном проеме стоит широкоплечий полнолицый мужик, отвешивая товары.
– Эй, дядя Каврий, весы-то у тебя врут, – наседают покупатели.
Но он молчит, только глянет изредка из-под густых бровей да пригладит свои рыжеватые усы. В будни Кавырля не торгует, на то есть дочь и жена, но сегодня в честь праздника он сам вышел покрасоваться перед людьми. Из открытых окон его пятистенного дома на всю деревню поет граммофон. Под окнами толкутся дети, они рады: не каждый день выпадает послушать такую музыку.
К полудню колокола заговорили громче. От церкви потянулись люди в ярких праздничных нарядах. Запахло вкусным. Повалил из труб серый дым, и ласковый летний ветерок, играя, разогнал его по всей улице.
Но народу все еще много. Люди расходятся по домам. Некоторые заходят к родственникам и знакомым, чтобы пригласить их к себе, и по этой причине сами угощаются.
По обычаю здешних марийцев, на стол выставляется все, что приготовлено для угощения. На то и праздник. А в будни и кислая лапша хороша…
Суетятся женщины, бегают по соседям за посудой – будто ласточки вьются над гнездами. И даже по их легким, щеголеватым движениям видно, что пришел праздник, что они давно готовились и ждали его.
День еще только-только начал клониться к вечеру, а из открытых окон, украшенных березовыми веточками, стали доноситься, громкие разговоры, звон посуды.
И вот уже давно ждавший этого праздника Онтон Микале, распушив свою широкую бороду, потеряв где-то шляпу, топоча и поскрипывая сапогами, направляется к лавке. Вдруг он раскинул в стороны руки и пьяно затянул на всю деревню:
Оло-ло-ло, ала-ла-ла,
Эле-оло, ал, а-ла-а…
Его распахнутую красную в горошек рубашку раздувает ветерок. Одна штанина широких черных шаровар выползла и свесилась на сапог. Соседи, заслышав его, высовываются из окон и провожают взглядами.
Жить, так жить хорошо,
Нынче не умру ни за что-о…
Он и песню свою тянет, как длинную веревку. Увидев ребятишек, Микале закричал:
– Эй, сопляки, посторонись!
Те испугались и разлетелись по сторонам, как цыплята, почуявшие ястреба.
Дай дорогу богачу,
Не то всех поколочу-у…
– Отец, да отец же… Дай денежку на конфеты, – дергает его за рукав сынишка, выпорхнувший из ребячьей стайки.
Пошатываясь, Онтон Микале долго и пристально глядит на него. И, наконец, узнает своего младшенького.
– Деньги? Думаешь, у меня денег нет?! На! – и он вытянул из кармана красную бумажку. – Но… этим голодранцам не давай, – Микале криво ухмыльнулся и ткнул пальцем в сторону столпившихся у ворот ребят. Те смущенно опустили головы.
Тогда он запустил руку в карман и достал горсть орехов, сыпанул их с размаху на лужайку, будто зерно цыплятам:
– Налетай! Собирай!
Дети бросились к орехам, а Онтон Микале, выгнув грудь колесом, с песней направился дальше:
Есть у меня черный мерин в запряжку,
Есть и красавица – посадить в коляску…
Не много времени прошло, как то из одного, то из другого дома стали доноситься песни. Совсем неожиданно послышался вдруг истошный крик: «Убивает!» Взлохмаченная молодая женщина выскочила на улицу и дико закричала:
– Спасите! Соседи, пожалейте-е!..
А вслед ей из окна полетели кочерга, сковородник, глиняный горшок, плошка и прочая утварь.
– Курва, шлюха, убью! – ревет в доме мужской голос, и вторит ему плач малого ребенка…
Праздник начался.
В это время с другого конца в деревню вошел человек и присел на бревна, сложенные у крайней избы.
На нем пропыленная солдатская одежда, поблекшая фуражка с пятиугольной красной звездой, подбородок и щеки черны – верно, давно не брился. Путник сбросил с плеч котомку и пристроил ее у ног. Некоторое время он сидел так, задумчиво поглядывая на деревню.
Деревня шумит, гуляет: от ворот к воротам с песнями ходят супружеские пары, а безмужние – в обнимку друг с другом, напевая:
Крепкий, словно дуб,
Был у меня муж.
Тонкая, словно ива,
Была я сама.
И как птицам парою
Жить бы нам…
И, не допев, умолкают вдруг женщины, промокая уголком платочков глаза.
Наделала бед затянувшаяся война. Некоторые девушки, так и не став женами, успели обзавестись детьми. Что уж говорить о солдатках… Потому-то и выгонял из дому подвыпивший Ямшык Ондрий свою жену, нагулявшую ребенка без него. Япык, сын Онтона Микале, увидев это, хохотал до упаду. Сам он как-то сумел отвертеться от службы.
«Микал Япык через Волгу солдатом плыл, а на тот берег дезертиром ступил», – говорили одни.
«И что бы бабы делали без него?» – смеялись другие.
Еще и война не кончилась, а Япык уже дома околачивался, искал «счастье», нашептывая на ушко разные разности доверчивым солдаткам и вдовушкам. В последнее время, разглядывая на смотринах новорожденных, кумушки подхихикивают и шутят: «Ребенок-то весь в Микала Япыка».
Подвыпив, женщины вспоминают свое девичество, проклинают сиротскую вдовью участь и всхлипывают, утирая глаза, будто обиженные кем-то девчонки.
Женская судьба – что осенний день, говорят в народе. И солнцем одарит, да тут же и дождичком окропит. Да и нет, наверное, таких женщин, что горя не мыкали.
Посидев немного и поглядев на праздничную сутолоку, солдат встал, накинул шинель, повесил на плечо котомку и пошел по улице, прихрамывая на левую ногу. Был он, кажется, чем-то озабочен, хмуро глядел на гуляющую деревню. Но кто же это?
Это – наш герой, Николай Григорьевич Головин. В деревне его называли Кргори Миклаем. Здесь он родился, здесь вырос. Еще мальчишкой ходил с отцом сплавлять лес по Волге. Наслушался разговоров в сплавных артелях о воле, о социалистах, революционерах. А уж после Октябрьской революции ходил по деревне с таким гордым видом, будто сам ее совершил.
Семнадцати лет, оставив молодую жену, пошел с отрядом добровольцев на Казань – бороться с мятежными белочехами. Встретившись у Волги с временно отступавшими красноармейцами, добровольцы присоединились к ним. С тех пор прошло три года. И вот он возвращается в родную деревню, к жене, к дому.
Но почему же соседи не встречают его, не пожимают руку, не расспрашивают? Почему же, встретившись, сторонятся? Быть может, не узнали, забыли…
А и верно – трудно узнать в этом худом, сумрачном солдате веселого и бойкого когда-то парня, каким оставался Миклай в памяти односельчан.
– Смотрите, солдат-то в дом Миклаевой жены заходит, – сказала подружкам одна из девушек, кучкой стоящих у лавки Кавырли.
– Солдат к солдатке всегда зайдет, – обронила вторая.
– Да уж не сам ли Миклай пришел? – заинтересовалась третья.
– С того света не возвращаются.
– А ты откуда знаешь, что он мертвый?
– Дак она ж сама говорила: в последнем письме написал, что ранен, а потом ни слуху ни духу – ни одной весточки не подал.
Что бы ни произошло в деревне, весть об этом сразу же разносится по округе. Все только и будут судачить об этом событии: и мужики, и бабы, и старики, и дети…
Еще и видевшие солдата толком не разобрались, кто он, почему зашел в дом Миклаевой жены, а уж по деревне слух пополз – Миклай вернулся. И потянулись туда люди один за другим, не думая, что, верно, устал хозяин с дороги, отдохнуть хочет. И ожил вот уже три года сиротой стоявший дом – полон соседей. У каждого вроде бы свой вопрос, а оказывается – у всех одно и то же: скоро ли война кончится, не встречал ли где мужа, сына, брата? Всем ответил Миклай как сумел, а в конце разговора коротко заключил:
– Мертвым – земля пухом, а живым пусть будет счастье.
Холодными показались некоторым его слова; многие ждали возвращения родных, близких, а он будто сразу всех их причислил к мертвым. Но никто и слова против не осмелился сказать. А вот хозяйке слушать некогда. Ожила она, расцвела, как весенний цветок, бегает по дому: то одно поднесет, то другое приготовит. На стол собрала, даже где-то самогонки раздобыла – мутной, с запахом гари.
Поздним получился обед. Неразговорчивый, сумрачный сидел Миклай. Совсем отвыкли они с Настий друг от друга. Три года провел солдат в стороне от родного дома и не таким представлял свое возвращение, но, выпив с соседями самогонки за встречу, повеселел. Когда все разошлись, он поднялся, стал ходить по комнате, приволакивая ногу и круто, по-военному, поворачиваясь, потом запел вполголоса:
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…
С улицы тоже доносятся голоса: кричат, ревут… «Уж не убивают ли?» – подумаешь иной раз. Всю ночь слышны песни, крики, шум драк. Некоторые так на улице и ночевали. То здесь, то там валяются рваные рубахи…
Пьянка, драки… Словом, праздник.
И кажется: сто лет пройди, а все так же будет…
2
Празднуют здесь обычно неделю, не меньше. Семейные и пожилые люди за это время успевают побывать у всех родственников и близких знакомых. Молодежь– вдоволь попеть и поплясать под гусли и ковыж[1]. За неделю никто и не подумает о работе. Вот только солдата, Кргори Миклая, не видно на улице, а ведь уж второй день, как вернулся. Здесь же, в деревне, живет его тесть – Маленький Одоким, как прозвали его за малый рост и сухость сложения. Он несколько раз уже прибегал к Миклаю, звал в гости. А тот все отнекивается:
– Никуда не пойду, встретимся еще.
Но все-таки собрался, чтоб не обидеть тестя. В день своего приезда он помылся в бане, побрился, привел себя в порядок с ног до головы – и будто помолодел, будто стал тем же парнем, каким уходил: красивым, улыбчивым, добрым.
Соседи, завидев на улице супружескую пару, наперебой зазывают их в гости. Миклай благодарит, но отказывается.
Тесть его, Одоким, не беден, но и не скажешь, что богат. Зятя с дочкой принимает как самых дорогих гостей: встретил у порога, обнял, похлопал Миклая по плечу, за руку провел к столу и усадил на самое почетное место. И теща расстаралась, нанесла всякой всячины. В центре стола – огромная стопа блинов, будто скирда на гумне, бутыль с самогоном возвышается, как церковная колокольня, там же пшенная каша с маслом, сметана, творожники и прочее, и прочее. Словом, все праздничные марийские блюда на столе.
А сама-то она и так, и этак – все старается угодить зятю, подкладывает лучшие кусочки, а тесть рюмку за рюмкой наливает. Только Миклай каждый раз лишь пригубит чуток и ставит на стол. Ему интереснее побольше о деревне узнать, о жизни односельчан.
Понял Миклай со слов тестя, что дух новой жизни не проник еще в деревню, что живут здесь, как и раньше жили: верховодят два-три богатея, что те скажут – то все и делают. Да вот и подвыпивший Одоким высказался наконец:
– Нам-то все равно, какая власть – лучше так и так жить не будем…
– Ну нет, – воскликнул Миклай, и глаза его остро сверкнули. – Нам не все равно. Наша это власть, наша, понял?! – и снова жестко, в упор, глянул на Одокима. – Рабоче-крестьянская власть, чтоб рабочим и нам, крестьянам, жилось получше…
– Да, трудно нам было без тебя, все-таки два хозяйства… – продолжал о своем Одоким.
– Вот погоди, кончится война – жизнь войдет в свою колею. Только, чувствую, и здесь повоевать придется. Поставим на место богатеев – Епима Йывана, Онтона Микале, Миконора Кавырлю, – хватит им хозяйничать…
Миклай еще долго говорил тестю о Советской власти, о будущей жизни, о всем том, что за три года стало дорого ему.
После его ухода Одоким сказал жене:
– Ты заметила, как изменился зять: и за стол не помолившись, и обратно так же…
Миклай сидел у открытого окна. Ветерок шевелил его волосы, затем улетал, завивая на дороге воронками пыль, снова ласково касался лица, будто кто-то обмахивал его большим крылом. Пронеслась стайка мальчишек. Где-то у церкви слышалось тягуч, ее церковное пение. Потом на улице показалась толпа. Впереди поп с иконой. Миклай понял: ходят по домам, освящают их святой иконой. Ну, это совсем не для него. Он отошел и прилег на сколоченную из досок жесткую кровать.
Заглянула Настий, увидела, что он спит, зажгла на божнице свечку и снова вышла. Миклай открыл глаза…
Через некоторое время он и вправду задремал. Разбудили его топот ног, пение. В дверях стоял поп с большой старой иконой святой Троицы, за ним дьячок, люди со свечками и березовыми веточками. Поп, раскрыв рот для молитвы, посмотрел на божницу, и рука его со сложенными щепотью пальцами застыла в воздухе. Там, на закопченной полочке, он увидел невероятное: не горела, как это обычно бывает, – свеча, а икона стояла повернутой в угол лицом.
– Шли бы вы своей дорогой. Что вам здесь?.. – сказал Миклай, вставая.
Поп перевел взгляд, глаза его еще более округлились, когда увидел он на гимнастерке Миклая что-то блестевшее холодным красноватым блеском, и попятился.
– Ком… ком-му-нист, – сказал он вдруг тихим дрожащим голосам. Наткнулся спиной на дьячка, резко повернулся и уже громко крикнул: – Коммунист! Печать сатаны носит!
Все бросились вон, толкаясь и крича. Церковный староста, собиравший по домам яйца, с двумя – решетами в руках, уже почти полными, оступился на крыльце и упал во дворе прямо напротив двери, локтями в решета. Он пытался подняться, но бегущие толкали его, он снова падал на локти, оставшиеся целыми яйца катились под ноги бегущих и с хрустам лопались под сапогами и лаптями. Дети, видя его измазанную желтком бороду и локти, с которых стекали яйца и прилипла битая скорлупа, скакали рядом и хохотали над ним.
Когда все ушли, Настин разглядела потушенную свечку, повернутую икону и все поняла. Не зная, что сказать мужу, она опустилась на кровать, закрыла лицо руками и заплакала. Миклай присел рядом, обнял ее за плечи и спросил:
– Может быть, я неправильно поступил? Может, быть, не надо было так?
Настий не ответила. А когда выплакалась, сказала:
– Зачем же, Миклай, ты сделал это? Мы и так бедно живем, а сейчас что будет? Да и соседи…
– Нет, Настий. Бог нам не помощник. Поп только головы людям морочит. Разве бедные стали богаче от молитв? Мы сами должны одолеть бедность… А то, что меня коммунистом назвали, это ничего, они хорошие люди. К тому же я и в самом деле коммунист.
Когда Миклай вышел из дому, чтоб принести воды, у ограды все еще стояли женщины, и имя его не сходило с их уст.
Парило. Куры, раскрыв клюв, неподвижно лежали, зарывшись в придорожную пыль. Не тявкали собаки, попрятались в тень, свесив до земли длинные красные языки и часто дыша.
Миклай расстегнул гимнастерку. На голой груди сто красовалась выведенная сине-зеленой краской кудрявая голая женщина с цветочком в руке, обвитая толстой змеей. Рисунок этот выколол тушью один его дружок в госпитале: каких только глупостей не натворишь от больничной скуки! Женщины, разглядев рисунок, отворачивались, а старушки испуганно шептали про себя: «Оспослови, оспослови…»
После того случая слухи один нелепее другого поползли по деревне. Теперь и на жену Миклая стали поглядывать косо, и если что-то случалось, злые языки нашептывали ей: «Все из-за твоего, из-за коммуниста, безбожника». Так и прилипло к нему сразу и навсегда прозвище – Коммунист. Вначале говорили так лишь за глаза, а потом и напрямик стали. Но Миклай ничуть не обижался на это и не обращал внимания на сплетни.
Хозяйство требовало мужской руки. В сарае – ни полена, даже кол от прясла, на котором висели ворота, весь исщепан, будто собака грызла. Крыша совсем сгнила, местами провалилась… И Миклай, не ожидая конца праздника, взял топор, вывел своего хилого гнедого мерина, который и жив-то остался лишь благодаря тестю, запряг его и, поскрипывая телегой, поехал вдоль деревни.
– Эх, Миклай, Миклай! Хоть отдохнул бы немного, – будто бы сожалеюще сказал встретившийся ему Онтон Микале. Он знал, что мужики, хотя и перестали уже пировать, но на работу еще не торопились. Они, уже одетые по-будничному, собрались у лавки, обсуждают, кто как гулял, кто кому рубаху порвал, кто нос разбил… Да и бабенки горазды языком почесать, судачат у ворот вдовы Ляпая Йывана, хихикают, смеются.
– А знаете, – говорит одна, – выхожу я вечером третьего дни из дому Микале, только за сарай повернула – вдруг как из-под земли Миконор Кавырля, лавочник. Трясет рыжей бородищей: «Авдотья, ты ли?» – «Я, – говорю. – А ты что здесь торчишь?» А он: «Тихо!» – говорит и сует мне в руку конфетку…
– Ох и сладкая, видно, была конфета, ха-ха-ха, – смеются все.
– Четыре года без мужика живя, и я бы не отказалась, – вторит другая, помоложе.
– Это что… А вот в Кожлаяле жена Терея, говорят, с дьяконом спуталась.
– Не может быть. Врут все. Это, наверно, Коммунист выдумал. Божьему слуге нельзя так…
– Да нет, чистая правда! Сегодня дьякон со своей женой аж до крови дрались. Ей-богу, своими глазами видела.
Чего только не наскажут, и правому, и виноватому косточки перемоют. Завидев Миклая, женщины вновь зашушукались, искоса поглядывая на него.
Неожиданно налетел ветер. Поднялась столбом пыль. Солнце спряталось за темными облаками. Ударили первые, крупные и обжигающе холодные после жары, капли дождя. Закричали вдруг люди, всполошились собаки. Бешеный порыв ветра задрал чью-то крышу и понес, понес по улице клочья темной прелой соломы. И деревья под окнами закачались из стороны в сторону, как пьяный Микале…
В лесу плачут ели. Миклай оставил лошадь под большой шатровой елью и принялся таскать валежины, обрубая сучья, вершинки. На ветер он не обращал внимания. Деревья скрипели и качались, сшибаясь верхушками где-то в вышине, иногда что-то с шумом стреляло и вслед за тем с треском и глухим ударом падало на землю.
Миклай уже натаскал достаточно дров, как ветер неожиданно стих, стали рассеиваться облака, и выглянуло солнце. Защебетала смелая птаха, а вслед за ней залились звонкими голосами и остальные. Будто и не было ни ветра, ни дождя. Тишина.
Нагрузив телегу, Миклай перетянул воз веревкой и только собрался ехать, как под ноги ему выкатилась чья-то пегая собака. Вскоре пожаловал и хозяин – лесник Епим Йыван.
Жители Лапкесолы и окрестных деревень хорошо знали паскудный характер лесника: он не раз задерживал своих же знакомых мужиков с лесом, отбирал его, заставлял платить штраф, и тот же самый лес тайно продавал потом заволжским чувашам и русским.
Он резво подошел к Миклаю и с налету, даже не поздоровавшись, грубо закричал:
– Ты что это средь бела дня воруешь? А ну, сваливай с телеги сейчас же!
Но Миклая на голос не возьмешь, не на того нарвался.
– Попробуй, коль хочешь, чтоб твоя собака твоим же черепом играла, – он и сам не понял, как сорвались такие слова, но сказанного не воротишь.
Лесник тоже не ожидал подобного ответа. К тому же был наслышан от деревенских о Микале и сразу вспомнил, с кем имеет дело. Он как-то обмяк и уже примиряюще сказал:
– Да, оно конечно, дровишки нужны… Ты человек свой… На войне пострадал… – и отвел глаза.
Лесник больше не сказал ни слова, он забросил ружье на плечо, свистнул собаку и, не глядя на «вора», пошел дальше. А Миклай тронул лошадь и выехал на дорогу. Неожиданно он увидел впереди какого-то человека и тут же потерял его из виду: человек почему-то не хотел, чтоб его узнали, и скрылся в лесу…
3
В Лапкесоле, а затем и в окрестных деревнях, разнеслась страшная весть: в лесу ударом обуха топора по голове убит лесник Епим Йыван.
Раньше всех эту новость принес жене лесника Япык. Он рассказывал, будто, возвращаясь с пасеки, неожиданно увидел на меже убитого. Рассказывал, как он испугался и как сразу же побежал в деревню звать людей.
О случившемся деревенские толковали по-разному:
– Хватит, полютовал! Нашла коса на камень…
– Конец теперь лесному воровству.
– Он, верно, и моего жеребенка куда-нибудь сплавил.
В народе и раньше поговаривали, будто лесник тайно продавал пасшийся в лесу скот. Никто не знал, верно ли это, но многие видели, как к нему приезжали иногда незнакомые люди.
Но как бы то ни было, все сходились в одном: человек все-таки убит; хороший он, плохой ли – у каждого своя цена. К тому же раньше таких страшных дел в округе не водилось.
Исподтишка, незаметно распространился вдруг неизвестно кем пущенный слух, будто лесника убил Коммунист Миклай. Слух этот полз от дома к дому, и ему верили и не верили. Дошел он, наконец, и до самого Миклая. И тот растерялся: все как-то так сходилось, что и возразить, вроде, было нечем. Соседи знали, что в это время только он один ездил в лес за дровами. Знали они, что и на похороны Миклай не пошел, а задумал чинить в тот день вместе с женой крышу. Тоже подозрительно…
Из волости приехал милиционер, с ним еще какие-то люди. Они зашли к сельисполнителю Сопрому Васлию, дяде Миклая, и в тот же день уехали, так и не забрав никого. А на следующий день дядя Васлий пожаловал к Миклаю и, отводя глаза, сказал:
– Завтра думаю собрать людей на сход. Приходи, нужен ты…
– Приду, что ж не прийти, – согласился тот. Он понял, зачем зовут и что думают о нем.
Всю ночь не спал Миклай, размышляя, что скажет он людям, как оправдается.
– Эх, Миклай, – говорила ему Настий. – Что-то завтра придется нам увидеть…
– Ничего. Хуже, чем на войне, все равно не будет, – успокаивал он ее, хотя и сам не мог успокоиться.
Народ к сторожке собрался еще засветло. Внутрь заходить никто не стал, все расселись здесь же, на бревнах. Некоторые устроились на траве. Вытащили кисеты. Только редко у кого был настоящий табак, курили листья хмеля, и вокруг расползался тяжелый удушливый дым.
Подходя к людям, Миклай услышал, как разглагольствовал Онтон Микале:
– И что за жизнь пошла?! Никакого порядку нет. Человека убьют – и отвечать некому. Нет, без царя не удержать народ в строгости.
Он еще что-то хотел сказать, но Сопром Васлий перебил:
– Соседи, – мягко сказал он. – Жизнь еще не установилась, бывают ошибки. По-моему, в своих делах мы сами должны разобраться…
– Знамо дело, так! – зло выкрикнул Микале.
Все снова посмотрели на него.
– Вот недавно Епим Йыван умер… – продолжал дядя Васлий.
– Не умер он – убили! – вновь закричал Микале, и борода его сердито затряслась.
– Подожди, Микале Онтоныч, – сказал кто-то.
– Нечего ждать, пусть Коммунист ответит!
– Что, уж не самосуда ли добиваешься? – выйдя вперед, сказал Кргори Миклай. Он оглядел всех и тихо начал: – Соседи! Я слышал, что меня обвиняют в убийстве лесника Епима Йывана. Да, в тот день я ездил в лес… – и он по порядку рассказал, что делал в лесу, что видел и даже что сказал леснику, а в конце добавил: – Прямо скажу, в борьбе с врагами я не жалел крови, не жалел и себя. А сейчас, когда Советская власть победила, большевикам нет нужды проливать кровь, у них иная забота – как по справедливости устроить жизнь людей.
Хотя и слушали многие Миклая с недоверием, но против никто не высказался. Увидев, как обернулось дело, и Онтон Микале будто воды в рот набрал.








