Текст книги "Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток"
Автор книги: Александр Серафимович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
Самоисцеляющая сила*
Чем больше я присматриваюсь к строю и жизни нашей армии, тем радостнее становится на душе.
И не то чтоб не было тут ошибок, промахов, упущений. Есть и ошибки, и промахи, и упущения, и злоупотребления, и иногда в достаточном количестве. Но драгоценна та изумительная гибкость, с которой армия, обернувшись, тут же сама зализывает свои раны, выправляет свои упущения, вытравляет злоупотребления, вытравляет каленым железом.
И не потому, что на это строжайшие распоряжения, приказы и декреты из центра.
Нет, тут не в центре дело, а в том громадном чувстве самоохранения, которое пронизывает армию.
И оттого так быстро очищается всякий гнойник, затягивается всякая рана.
Вот я сижу в комнате политического комиссара и всматриваюсь в тысячи дел, которые обрушиваются сюда, вслушиваюсь в торопливый говор сотен людей, из которых каждый несет свое неотступное.
Прежде в Москве издали мне казалось, что комиссары несут только одну работу – контролируют командный состав.
Ничуть.
Они несут колоссальную повседневную работу, на которой держится вся жизнь армии, ежеминутно тут же на месте, не канцелярски, не бумагой, а живым распоряжением решая самые разнообразные дела.
Великолепный волжский мост от Симбирска рухнул последним пролетом на левом берегу. Уже когда Симбирск был взят и белые отброшены от Волги, небольшая банда их пробралась и взорвала пролет, – губы-то мы умеем распускать.
Инженер долго возился, тянул, а когда дальше тянуть с восстановлением моста стало нельзя, темной ночкой бежал. Отдан приказ об аресте, – поймают – расстреляют.
Поручили другому. У этого дело пошло скоро, на днях мост будет готов. Но идут бои, нужны переброски сию же минуту; по Волге идет сало, нельзя перевозить пароходами, нужен временный настил на мосту.
И уже комиссар – инженер; уже он втянулся в механизм мостовых построек, он все время напряженно учится в деле. И инженер говорит:
– Хорошо. Как только понадобится, позвоните по телефону, через три часа настил будет готов.
Он знает, что говорит: или настил будет готов, или надо будет бежать.
Но комиссар не только инженер, он – седельник, когда приходят кавалеристы и начинают толковать о седлах; он – санитар и врач, когда решаются вопросы об устройстве раненых, он – специалист всюду, где требует дело.
И это не с кондачка, не с налету, он напряженно учится все время в деле, а если не одолеет, зовет специалиста. Но не спихивает ему на руки дело, нет, он видит в нем только эксперта, он высосет из него все, что нужно.
Санитарное дело, нужно сознаться, поставлено плохо, – ни санитарных поездов, ни оборудования, ни врачей.
Кстати, куда же подевались великолепные поезда земского и городского союзов?
Их с аптеками, с операционными, с сестрами милосердия, с врачами отправляли за… хлебом. Хлеб возили в санитарных поездах. Теперь раненых возить не в чем.
С великими усилиями оборудовали в Симбирске госпитали. Но стояло затишье, и все это оборудование, руководствуясь совершенно неправильной системой, забрали на другие фронты. Симбирск остался голый.
И вдруг грянули бои, жестокие бои. Разом прислали с фронта, и – это было огромным упущением – не предупредив, четыреста раненых.
А для них ни кроватей, ни белья, ни тюфяков, ни места. Хоть на снег клади. Было от чего в отчаяние прийти.
Но в отчаяние не приходили, раненых не бросали в теплушки, не сбыли с рук куда-нибудь в тыл, не написали рапорта: «Выполнить нет возможности, ибо ничего нет», – и формально были бы правы.
Нет, все поставили на ноги, перерыли весь город. Комендант сказал монахиням: «Вы спите на мягких пуховиках; кельи у вас теплые, положите пуховики на пол, а кровати – раненым». Обошли буквально все квартиры и, где нашлись излишки белья, взяли, не обижая жителей. Одеял совершенно нельзя было достать – у всех в обрез. Нашли солдатское сукно, пригласили безработных, нарезали из сукна одеял.
Через четыре часа четыреста раненых, накормленные, перевязанные, обогретые, лежали на кроватях, с тюфяками, подушками, чистым бельем, под теплыми одеялами, а не тряслись по рапорту в теплушках в дальний тыл.
Это – эпизод. Да, эпизод, но из таких эпизодов строится вся жизнь армии.
Велика творящая и самоисцеляющая сила армии. Ибо армия эта оплодотворена великой силой, великой волей, великой действенностью коммуниста, – коммуниста как представителя пролетариата.
Бой*
То там, то здесь, вспыхивая белыми клубочками, стукнули винтовочные выстрелы. Зататакали пулеметы. И, наполняя осенний воздух тяжелым, значительным и угрожающим, стали бухать невидимые орудия. Неприятель перешел в наступление.
Земля холодная, чуть запорошенная снежком. Ходили туманы, и в цепи, когда лежали, было мучительно холодно.
До этого же три недели стояли красные войска на реке Ик.
Позади лежало до Симбирска четыреста с лишним верст, которые в сентябре – октябре прошли с боем, взяли Мелекес, Бугульму, а потом гнали белогвардейцев, не успевая прийти с ними в соприкосновение: те рвали мосты, полотно, водонапорные башни, а сами в поездах торопливо уезжали по направлению к Уфе.
Но на реке Ик, верстах в семидесяти от Бугульмы, красные войска замедлили движение: надо было подтянуть правый фланг. Армия отдала несколько боевых единиц на другие фронты. Сказалась и усталость непрерывных боевых маршей.
Враг воспользовался передышкой и стал копить кулак. Стянул отборные войска: чешские полки, польский легион, офицерский студенческий отряд в пятьсот человек. И, что очень важно для гибкости движения, много кавалерии – казачьи полки.
Командование было вручено маленькому Макензену, полковнику Каппелю, специалисту по окружению и прорывам. Это он, когда Красная Армия дралась под Казанью, сделал знаменитый стовосьмидесятиверстный обход под Свияжском и стал рвать мосты в тылу нашей армии, грозя ей полным поражением. Но слишком оторвался от своей базы и был отбит.
Девятого ноября Каппель превосходными силами обрушился на наш левый фланг по реке Ик.
Красноармейцы дрались ожесточенно. По восьми раз ходили в атаку. Тыл разом переполнился ранеными. Снарядов неприятель не жалел.
К сожалению, без указаний центра часть боевых единиц перед сражением была передвинута с левого фланга к Белебею, чтобы взять его. Победителей ведь не судят. Обошедшее перед тем все газеты известие, что Белебей взят советскими войсками, было тогда ложно, – он взят был позже.
Ослабленный левый фланг стал подаваться.
Неприятель тогда кинул полки на правый фланг и центр – и прорвал. Под густым артиллерийским огнем делались все усилия, чтоб отступление шло планомерно и не обратилось в бегство.
Не реке Ик рухнул мост. Артиллерия неминуемо должна была попасть в руки врагу.
Холодной ночью столпились на берегу, чуть белевшем снежком, артиллеристы, орудия, красноармейцы, зарядные ящики. Неприятель нещадно наседал. Тогда политком и несколько человек из командного состава кинулись в реку; за ними бросились красноармейцы, подхватывая орудия и перетаскивая на руках.
В ледяной воде, судорожно замирая, останавливалось сердце. Глубина была неровная, – то не выше колен, а то с головой. Брод некогда было разыскивать. Кто попадал в ледяную глубину, тонул на глазах товарищей. Кто удержался на более мелком месте, с нечеловеческими усилиями, борясь, чтобы не застыть, вытаскивал орудия.
Артиллерия была спасена.
Между тем на левом фланге наступление противника развивалось.
Измученные – не спали по нескольку дней подряд, голодные – кухни отбились, иззябшие от лежанья день и ночь в цепи, на застывшей земле, еще в летней одежде, – красноармейцы не выдерживали, и полки стали таять.
Продолжая громить с фронта, неприятель бросил массу конницы в глубокий обход теснимого левого фланга.
Казаки лавиной обрушились на глубокий тыл, врубились в обоз и беспощадно стали рубить безоружных обозников. Они заставляли предварительно раздеваться, чтоб не окровавить и не испортить одежды, забирали сапоги, шинели, куртки, штаны, гимнастерки, а потом шашками разваливали головы.
Произошло что-то неописуемое.
Повозки, двуколки, люди, лошади – все кинулись беспощадным потоком, давя, ломая, сокрушая друг друга и все на пути.
Пронеслись страшные слова: «Обошли!», «Продали!», «Измена!»
Весь левый фланг побежал к Бугульме. Нависла катастрофа страшного разгрома.
На правый фланг и в центр, в дыру прорыва, была двинута 26-я дивизия.
Под страшной угрозой заразиться разливающейся паникой, под напором превосходных сил противника ринулась дивизия на белогвардейцев.
Снова перетащили в ледяной воде артиллерию и дали удивленному врагу жестокий отпор: отняли орудие, несколько пулеметов и погнали. Но чтоб сохранить остатки бегущих полков на левом фланге, чтоб отвести обозы и выровнять фронт, по распоряжению штаба медленно стали отходить, удерживая противника на почтительном расстоянии. И закрепились верстах в двадцати – тридцати от Бугульмы.
Левый наш фланг не существовал – весь был разбит и рассеян. Неприятелю открывался широкий простор, совершенно не защищенный, чтоб ударить на Бугульму, перерезать дорогу и отрезать всю армию от Симбирска.
Он это и сделал.
Он пустил великолепный легион испытанных польских солдат и чехов – отборные полки.
Легионеры и чехи шли железной стеной, полторы тысячи штыков, все кося пулеметным огнем и громя артиллерией, даже тяжелой.
Красноармейское командование двинуло навстречу особый социалистический отряд «ЦИКа», как его здесь зовут. В отряде большое число коммунистов. Он нес всего триста штыков. Предстоящий результат сражения для белогвардейцев был ясен; они приготовили донесение в Уфу о взятии Бугульмы и церемониальном марше на Симбирск.
Насколько во вражьем лагере были уверены в предстоящем полном разгроме Красной Армии и восстановлении фронта по Волге – показывает их радиотелеграмма «в Совдепию, всем, всем, всем».
В этой радиотелеграмме они говорят о поражении, которое нанесли нам, перечисляют разбитые полки, – и, надо отдать справедливость, с большой точностью, – и говорят о необходимости сложить оружие, так как сопротивление бесполезно.
И вот триста красных штыков, осененных волнующимся социалистическим знаменем, сошлись с полуторатысячью черных от народной крови штыков наймитов.
Закипел бой.
Уверенные в победе, которая, как спелый плод, сама падала в протянутые руки, упоенные катастрофическим разгромом нашего левого фланга, чувствуя громадный численный перевес, легионеры и чехи ринулись на горсть красноармейцев.
Но «ЦИК» ощетинился.
Его пулеметы строчили страшную строчку смерти. Его орудия методически, не спеша, били врага наверняка.
Люди падали с обеих сторон.
Чтобы раздавить эту горсть, легионеры развернулись цепью и пошли в штыки. Со стороны белогвардейцев – это невиданная вещь, они сами здесь никогда не шли в штыки и никогда не принимали штыкового удара.
«ЦИК» тоже развернул цепь и тоже пошел в штыки. Сошлись, на секунду скрестившись, блеснули, и полуторатысячная масса отборнейших польских и чешских бойцов отхлынула и побежала.
Их преследовали, били, кололи и гнали.
Сражение не кончилось, а пулеметы и винтовки «ЦИКа» замолчали: израсходованы все патроны и пулеметные ленты.
Легион закрепился в деревне Байряки и стал расстреливать поредевшую горсть социалистического отряда.
Это был критический момент: поляки и чехи готовились, оправившись, снова ринуться и раздавить храбрецов. Предстояло или медленно отходить, отбиваясь только штыками и кроваво устилая поле своими телами, или брать деревню без единого патрона, без единой ленты.
Командиры скомандовали, и «ЦИК», опустив штыки, кинулся развернутой цепью на деревню.
Не дожидаясь, легионеры и чехи кинулись бежать. Они пускали в ход нагайки, вырывая у крестьян подводы, толпами кидались на них и нещадно гнали лошадей, только бы ускакать от страшных, молчащих красных штыков. Десятки возов с мертвецами и сотни с ранеными вскачь неслись из сражения, и все поле и деревня были залиты кровью и забросаны бинтами.
Треть красных храбрецов – восемьдесят раненых и одиннадцать убитых – лежала на кровавом поле.
Неприятель был наголову разбит и бежал так стремительно, что по всему нашему фронту с ним потеряли всякое соприкосновение, – на всей полосе до реки Ик не было врага.
Но наш фронт не продвинули вперед. Чтобы дать передышку и приготовиться, «ЦИКу» отдали приказание оттянуться назад на двадцать верст и таким образом выровнять фронт.
Красноармейцы со слезами покидали деревню, – им казалось преступлением отходить с места, где легли товарищи, которое они так блестяще взяли.
Фронт выровнялся закрепился верстах в двадцати – двадцати пяти от Бугульмы. Стали приводить в порядок полки левой группы. Они понесли огромные потери командного состава и политических комиссаров, и те и другие все время шли в первых рядах, беспощадно дрались и гибли. Солдаты, которые во время паники разбежались по деревням, понемногу воротились в свои полки, и части левой группы восстановились.
Производится расследование причины поражения левой группы.
Встречаются красноармейцы.
– Товарищ, дай закурить.
Другой, сбросив мизинцем пепел, благодушно протягивает папиросу.
– Ты, товарищ, какой части?
Тот, наклоняясь и приготовляясь прикурить, роняет: – Я, товарищ, такого-то полка левой группы… Первый разом отдергивает руку с папиросой.
– Пшел к черту!.. Еще бегунам всяким прикуривать давать. Накось пососи… резвой!
И это – отношение всей Красной Армии к беглецам.
– Всю армию запакостили. Скидывай штаны, надевай юбку!
Удар для неприятеля был громовой.
Пленные поляки говорят, что ни разу белогвардейские войска не бежали в таком паническом ужасе, как в этот раз.
Взят был в плен денщик одного из белогвардейских офицеров. Денщику приходилось часто вертеться в офицерском собрании. Он слышал, как офицеры говорили, что это их наступление – последняя карта, которая или должна все вернуть – или, если будет бита, с ней все рухнет.
Я ехал на фронт с легким жалом не то что недоверия к тому, что постоянно говорится о внутреннем росте, стройности, крепости и дисциплине Красной Армии, – нет; но я в известной пропорции всегда уменьшал размеры и роста, и дисциплины, и внутренней спайки и теперь с радостью убедился, что дисциплина на фронте растет и что мои «размеры» были приуменьшены.
Теперь, когда доверился своему собственному глазу, скажу: да! У русского пролетариата, у русского беднейшего крестьянства есть армия, есть своя собственная армия!
И есть в этой армии сознание, за что она борется, есть пролетарская дисциплина и, главное, есть животворящая сила внутреннего роста, внутреннего живого развития, сила воссоздания разрушенного.
Не количеством поражений, не числом побед измеряется это животворящее начало, а великой силой самоисцеления.
Разбитая, потрясенная на всем своем протяжении, Красная Армия, судорожно изогнувшись, без помощи извне, откусывает больное место и, выпрямившись, загрызает почти до смерти впившегося в болячку врага.
Одно: есть у пролетариата пролетарская армия!
На позиции*
В Москве все иначе кажется, чем на самом деле.
Вот я подъезжаю к передовым позициям. Глаз ищет окопов, ищет какой-то черты, которая отделяет нас от врага. Ухо напряженно старается поймать короткие и тупые в морозе выстрелы винтовок.
Но стоит зимняя тишина, и белый снег не зачернен ни одним пятнышком.
Деревня. Ребятишки катаются на салазках. Баба с ведром. Медлительно идет с водопоя корова, и у губ ее намерзли сосульки. Предвечерний дым медленно тянется из деревенских труб над соломенными крышами.
Это – передовые позиции.
Странно.
Над деревней вправо и влево тянутся горы. Высотой – примерно в три раза выше Воробьевых гор.
Они молча голо белеют снегами. Только влево по бокам чернеет мертвый зимний лес.
И мне чуется таящаяся угроза в их тяжелом белом перевале, – там начинается враждебная сторона.
Штаб бригады приютился около церкви в поповском доме. Попу отвели комнату, а сами заняли две.
Вхожу. Прихожая вся набита красноармейцами: ждут поручений.
Крохотная комнатка почти вся занята поставленным посредине кухонным просаленным столом. На нем самовар, валяются яичная скорлупа, куски хлеба, сахара, зачитанная книжка. На маленьком столе, в углу, телефонные аппараты.
В другой комнате, чуть побольше, на столе – карты, бумаги, пакеты, а на полу юзжит щенок, оставляя после себя следы.
И, странно все это освещая и придавая гробовой вид, мерцают приклеенные по три к столам тоненькие желтеющие восковые свечи.
Нет керосина, у попа набрали церковных свечей.
Присматриваюсь: на кровати сидит командир бригады, о чем-то резонится с политическим комиссаром.
У политического комиссара серьезное молодое исхудалое рабочее лицо. Он в первых рядах, с винтовкой в руке дрался во всех боях. Судьба и карьера бригадного в его руках, и комиссар своим спокойным лицом как бы говорит: «Ну, побалуйся, побалуйся, молод еще».
Бригадный еще совсем мальчуган с детскими глазами; чуть закудрявилась черная бородка. Это он, когда в страшной панике бежала соседняя дивизия, со своей бригадой все время давал отпор изо всех сил наседавшему врагу, вывел из-под удара обозы, артиллерию.
Он – из аристократической семьи, бывший офицер.
Садимся вокруг стола за самовар.
Меня забрасывают вопросами:
– Ну что, как в Москве? Каково настроение? Как идет работа? Чего ждут?
Я рассказываю, и меня жадно, не сморгнув, слушают. Все сердца, все помыслы тянутся к красной Москве, к красному Петрограду.
Кто-то тянет тоненьким цыплячьим голосом: «Пи-и-и… пи-пи-пи… пи-и-и…»
Начальник связи подымается, берет трубку, – это телефон пищит. У полевых телефонов нет звонков, а пищики, чтоб не слышно было в поле, например.
– Штаб бригады. Хорошо, пришлем.
И опять садится к нам.
Мы настойчиво опустошаем самовар. У зазевавшихся из-под носу утаскивают чашки, кружки: не хватает посуды.
Сыплются шутки, остроты, взрывами смех.
И поминутно входят красноармейцы, с красными морозными лицами; не снимая пушисто занесенной снегом папахи, подают пакеты ординарцы.
Тогда кто-нибудь встает из-за стола, берет пакет. Лицо делается крепким, замкнутым. Читает. Подает другой пакет или отдает словесное распоряжение.
Входит красноармеец с милым юношеским лицом, а глаза с промерзшими ресницами отяжелели и померкли – печать усталости.
Ординарец.
Он говорит, по-детски улыбаясь:
– Устал, очень устал, и лошадь заморилась, – целый день не слезаю. Ежели пакет несрочный, нельзя ли до завтра, утром отвезу?
Бригадный держит пакет.
– Не срочный.
Потом опускает глаза и секунду взвешивает. И, подняв, твердо говорит:
– Нет, надо доставить сейчас. Черт его знает, что за ночь произойдет, – к утру, может, и не доберешься до деревни. – И добавляет ласково: – Завтра отоспишься.
Юноша сразу меняется, лицо становится крепким, берет пакет, и за черным окном я слышу морозно-скрипучий, удаляющийся лошадиный скок.
А у меня легко и радостно на сердце. Встает далекая Галиция. Приходилось бывать в штабах. Да ведь там – боги. Смел ли подумать усталый ординарец войти к бригадному и сказать: «Я устал».
А этот сказал. Но когда ответили: «надо доставить», он доставит, хоть мертвый.
А меня по-прежнему всё тормошат насчет Москвы, но я даром не даюсь и сам стараюсь выудить из них все об их жизни.
– Да что, у нас дело ладится, хоть сейчас в наступление. Потрепали наш левый фланг, но теперь эта дивизия окрепла, опять будет драться, как и прежде. Вот горе только, обижают нас газетами. Редко получаем, и разрозненные номера. Почему не наладят, не знаем. Художественной литературы нету совсем; не томами, их некогда читать, а маленькими книжками, – огромная нужда, все красноармейцы спрашивают: нет, не присылают, забыли нас. А еще вот у нас самое главное: нету почты и табаку. За щепотку махорки жизнь готовы отдать. А вот полевой почты нет, это очень тяжело и развращающе действует на красноармейцев.
– Как так?
– А так. Красноармейцы говорят: жалованье получаем, тратить некуда, накопишь, вот бы послал домой, знаешь – нужда там, а без почты как пошлешь? Ну, носишь, носишь с собой. Иные просто говорят, невмоготу делается, не могут с собой постоянно деньги носить, свербит у них, – ну, и начнут в карты, все и продуют, азарт идет. За самогонкой начинают охотиться. А будь почта, отослал бы, и хорошо. Наконец, тоскуют без писем, ведь тоже люди: у кого жена, у кого невеста, сестра, мать, брат, отец, – не звери. Ни они об нас ничего не знают, ни мы об них ничего не знаем. Красноармейцы говорят: «Убавьте у нас половину хлеба, совсем не давайте мяса, только дайте полевую почту да табак». Знаете, тут такое огромное душевное напряжение, так все натянуто внутри, что покурить – единственное средство хоть немножко ослабить эту напряженность, хоть немного отвлечься.
Я достаю захваченные два последние номера журнала «Творчество». Как же все кинулись! С какой ласковой нежностью, стали рассматривать рисунки, заглавия статей.
Комнатушка набилась полным-полна красноармейцами, которые немилосердно жали друг друга, вытягивая шеи. Штаб вытеснили в соседнюю комнату.
Я прочел из журнала стихотворение:
Не верь тишине, второй роты дозор,
Здесь все начеку пуля, ухо и взор.
Все были в восторге. Вся комнатка наполнилась гомоном:
– Это про нас.
– Ловко!
– Здорово!
– «Все начеку: пуля, ухо, глаза…»
– Чего ж нам не присылают журналов?
– Забытый мы народ..
Сюда совершенно не шлют журналов: нет ни «Пламени», ни петроградских, ни провинциальных.
Кто-то не позаботился об этом.
Журнал пошел по рукам. Мы снова садимся за самовар.
И опять смех, шутки, остроты.
Поет поминутно телефон. Юзжит щенок. Тесно, накурено, и сквозь махорочный дым по-погребальному тускло светят по три желтые церковные свечи.
Кажется, будто легко, весело и беззаботно в этой низенькой, тесненькой комнатке, и то и дело вырывается молодой смех, и не заметно особой важности и тяжести работы. А на самом деле здесь сосредоточена жизнь целого боевого участка, и малейшая ошибка, промедление или промах грозят всей армии.
И у этой внешне беззаботной и смеющейся молодежи постоянно напряженно в душе, как натянутая тетива. Тут нет восьмичасового и шестнадцатичасового рабочего дня. Тут все двадцать четыре часа наполняют душу непрерывным напряжением, – все двадцать четыре часа работа.
Ложатся спать одевшись, с револьверами в головах. И поминутно поющие день и ночь телефоны подымают то одного, то другого.
– Одиночный пушечный выстрел? – Хорошо. – С которой стороны? – Хорошо. – Сейчас пошлем разъезд.
– Тревога? – Кто бегает? Какие солдаты? – Это – провокаторы. Непременно арестовать.
– Показались подозрительные? – Послать разъезды в тыл, чтоб захватить. Я сам сейчас буду.
Телефон без умолку пищит, то из штаба, то в штаб из самых разнообразных концов. Поминутно из штаба бригады вызывают штабы полков, рот, мелких частей, просто чтоб проверить, работает ли телефон.
И самое грозное, самая большая тревога в тесной дымной комнатке, когда телефон в каком-нибудь направлении молчит. Значит, оборван провод, значит, часть изолирована, предоставлена самой себе, и врагу ее легко расстрелять.
Сейчас же туда посылаются конные и посылается отряд телефонистов, ночью ли, днем ли, в бурю, в снег, в мороз, для восстановления сети.
А сеть, как паутина, протянувшаяся по всему фронту и в тыл по всем направлениям, постоянно разрывается.
То крестьянин срежет аршина полтора кабеля «на кнутик», то едет, зацепит колесом обвисший с ветвей кабель и начнет наворачивать. Навертит огромный ком, с полверсты, провода, добросовестно заедет в штаб и скажет, показывая на колесо:
– А который у вас тут ниточками заведует? Вишь, навернуло на колесо. Чать, нужно вам! Еще пригодится.
Его готовы убить, да что возьмешь с дурака!
Но чаще всего режут кабель кулаки. Эти режут неуловимо, осторожно, на большом расстоянии, а концы далеко заносят в лес, и трудно отыскивать для восстановления.
Оттого-то поминутно пищит телефон, и когда замолчит, воцаряется в тесной комнатке тревога.
Утром мы идем на позицию.
Где же она? Да вот это же и есть позиция. Деревня, где мы спали с револьверами под головами, и эта молчаливая снежная гора, и морозная степь, что протянулась до самого края, где синеет мутный морозный туман.
Где же враг?
Нигде и везде.
Степь безлюдна и пустынна, и нигде не чернеется ничего живого.
Не верь тишине, второй роты дозор…
Каждую минуту может пропищать в штабе телефон:
– Налево против урочища показался конный отряд.
И сейчас же по всей сети, по всем частям, по всем штабам запищат телефоны:
– В ружье! Приготовить орудия! Полуэскадроны, в обход!..
Или зловещим цыплячьим голосом пропищит ночью телефон:
– В двух верстах в деревню врубилась полусотня казаков.
И опять все на ногах.
Снова смотрю на пустынную, крепко схваченную синеющим морозом степь, – где же позиция?
Бригадный с красным полудетским лицом объясняет, показывая замерзшей рукой:
– Позиция – в деревне и вот тут, где мы стоим. Днем здесь оставляются только наблюдатели. Они сидят на колокольнях, на мечетях или на верхушке горы и зорко смотрят. От них телефон. Ночью же в крайних избах по деревне и в соседних деревнях располагаются заставы. Человек тридцать, сорок, пятьдесят, смотря по обстановке. Они спят не раздеваясь, с винтовками в руках. Как только караул впереди по телефону даст знать тревогу и начнет отходить, они выбегают, вступают в бой. Их назначение – сколько возможно задержать неприятеля, пока подтянутся главные силы. Впереди заставы ночью ставится полевой караул, это уже в степи. От полевого караула, дальше, вилкой, саженях в ста, – два секрета по два, по три человека, и от всех тянется назад телефон. Между караулами вдоль линии поставлены патрули и разъезды. Эта система тянется по всему фронту. Получается живая, подвижная, чуткая, непрерывная завеса. Вы видите, это совсем не то, что позиционная война.
Да, я в Москве представлял себе все иначе.
– Особенно тяжело в караулах и секретах. Приходится менять людей через каждые полчаса, двадцать минут. Здесь такие лютые ветры с морозом, что люди больше не выдерживают. Стоит, обняв заколелыми руками винтовку, и стрелять не в состоянии, – пальцы не разгибаются. А какое огромное напряжение! Солдаты понимают – чуть тут не досмотрел, сзади все погибнет. А ведь в морозный ветер, в студеную ночную темь, в метель враг может подобраться, перерезать кабель, снять караул и ринуться на деревню. Поэтому все душевные силы напряжены до крайности, до предела. Ничто живое тут не пропустится. Послали ночью телефонистов восстановить телефон. Как только их фигуры смутно замаячили в темноте, караул крикнул:
– Отзыв?
Они крикнули:
– Граната.
И сейчас же загремели выстрелы, – отзыв был «ударник». Перепутали.
Телефонисты бежать, бросили кабель, аппараты. Один был ранен. Прибежали в штаб, а в штабе им сурово:
– Немедленно восстановить телефон!
Взяли настоящий отзыв и опять пошли в морозную, грозную темноту, быть может, опять на расстрел, если крикнут недостаточно громко отзыв или там недослышат.
Я ложусь в крепко натопленной крестьянской избе на скрипучую кровать с клопами. В соседней комнате детишки подсвистывают носиками. Шуршат тараканы. Рядом со мной храпит на кровати командир.
На полу в разных направлениях спят работники политического отдела.
Каждый из них, ложась, клал под голову револьвер. Кладу и я.
Погас огонь. В темноте лицо начинают щекотно покусывать тараканы.
Как бы еще в ухо не забрались. Я мну бумажку и затыкаю оба уха.
И сейчас же, как ключ ко дну, опускаюсь в черный, все забывающий сон.