Текст книги "Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток"
Автор книги: Александр Серафимович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)
Из мрамора творящий жизнь*
Живописью, картинами русский народ давно украшает стены своего жилища. И в избе крестьянина, и в полутемной комнатке городского рабочего всегда встретишь картины, хоть и лубочные, наивные, но картины.
Скульптуры же русский человек не знает. Вы нигде не встретите у крестьян, у рабочих фигур, вырезанных из дерева или вылепленных из гипса.
Странно это, ибо крестьянство выдвинуло из своей среды скульпторов с громаднейшим талантом.
Во главе их Сергей Тимофеич Коненков.
Двадцать лет назад, окончив московскую школу живописи, ваяния и зодчества, в родной деревне среди дремучих лесов Ельнинского уезда Смоленской губернии, в сарае, работал он свою первую крупную работу «Камобоец». Восемь месяцев работал.
Приходили крестьяне, подолгу стояли, смотрели и удивлялись:
– Ну живой, чисто живой!.. А потом, Тимофеич, он зачнет у тебе сам работать? Камни будет бить? внутре-то машины небось приспособил?
Выставил эту работу, получил серебряную медаль и… и начал голодать.
Буржуазное общество слепо и стихийно. Как и во всем, как и в экономической области, в области искусства оно не умеет планомерно использовать талант и гениальность. Ему подай известность, славу, общепризнанность. Без этого, будь хоть семи пядей, умрешь в нищете.
Судьба «Камобойца» лучше всего отражает судьбу художника. Некуда ему было деть свою работу. Жил в крошечных комнатушках, постоянно перетаскивался из одной в другую. Попросил он знакомых на время поставить к ним своего «Камобойца». Те согласились. Время шло. Коненков бился в нищете. Знакомые переехали на дачу, перевезли и «Камобойца». Потом уехали. «Камобоец» остался. Уходили годы; о нем уже забыли. Дача была перепродана совсем в другие руки.
Случайно на днях нашел заброшенным в течение двадцати лет это произведение в провинции г. Микули и привез к его творцу, огромный талант которого ценою тяжких годов наконец признан.
Только в социалистическом обществе создадутся условия, когда каждый росток таланта будет внимательно оберегаться.
Хотя крестьяне и ждали, когда «Камобоец» сам начнет бить камни, в их среде все же было здоровое чутье таланта; в лесной, по-звериному суровой, строгок и крепкой семье Коненковых никому никогда не выдавалась бумага, которая ценилась в этих дебрях лесных на вес золота, – баловство. Маленькому же пяти-шестилетнему Сереже торжественно выдавался лист писчей бумаги, и вся семья, сгрудившись, смотрела, как рисует мальчик-самоучка.
А рисовал он так, что, когда приходил поп, семья радостно просила его освятить рисунок как икону.
Поп, сбычившись, поглядел.
– Нет, не буду святить: дюже морда страшная у святого, – ишь ты, зверь зверем глядит.
Тогда Сережа нарисовал морду полегче, поп освятил, прибили в угол и молились.
Видно, лесные люди, лесная жизнь, океан шумящих деревьев сделали Коненкова неподражаемым, неповторимым в творчестве по дереву. Под его резцом из липы выходят подлинные живые люди: «Старичок-полевичок», «Старенький старичок», «Стрибог», «Монах», «Нищая братия»…
Да ведь мы их встречали на полях, в лесах, на дорогах.
Надо подойти к удивительным фигурам из мрамора. Что это: блестят ли кристаллы, или играют мускулы. И не теплеет ли это мраморное тело?
И неужели эти изумительные творческие создания все уйдут в частные руки и, может быть, будут увезены за границу? А русский рабочий? А русский крестьянин?
Как мы читали Карла Маркса*
Недаром и станица-то называлась Усть-Медведица: медведей много водилось в свое время, медвежий угол, непроходимая глушь, – ни железной дороги, ни парохода.
Старая седая река, а над рекой горы, а за рекой леса, а на горе станица. Жизнь в ней текла медленно, сонно и… страшно.
Нас душили в гимназии латинским, греческим, законом божиим, давили всем, лишь бы задушить живую душу. Всякую книжку по общественным наукам отнимали, а нас сажали в карцер. И были учителя нашими палачами.
Когда мы кончили и ехали в университет, мы наконец вздохнули от проклятой жизни. Хотелось знаний, свободы, хотелось общественной работы, – живые ростки все-таки остались в душе, даже палачи не сумели их убить.
Но в Питере оказалось еще хуже, – стояла удушливая тьма самодержавия и в общественной жизни и в университете.
Как это ни странно, мы были социалистами. Правда, наивными, невежественными; но постоянно кололо в душе жало, что нельзя жить, радоваться солнцу, деревьям, морской глади, человеческим голосам среди нечеловеческой нищеты, тьмы, нечеловеческих страданий народных.
А жить так хотелось!
Верилось в какое-то чудо: вдруг что-то случится, и все переменится, и придет счастье народное.
Иногда приходило отчаяние, и странной казалась эта наивная вера среди полицейщины, жандармов, шпионов, провокаторов, среди тюрем, ссылок, казней, каторги.
Сердце и глаза жадно искали, на что бы опереться.
Студенты и курсистки сбивались в кружки для самообразования. Попал и я в один такой кружок.
Я в первый раз услыхал, что есть наука – политическая экономия, что весь строй жизненный в конечном счете определяется экономическим строением, что существует Карл Маркс. Невежество тащилось за мной пудовыми гирями.
В кружке решили читать «Капитал» Карла Маркса.
Ну, Маркса так Маркса, – мне было все равно.
Один из старых студентов сказал:
– Что вы! Да разве можно начинать с Маркса, не имея ни малейшего представления о политической экономии? Ведь все равно ничего не поймете, только время убьете. Возьмите любой учебник политической экономии, вызубрите, – ну, тогда, пожалуй, и приступайте к Марксу.
Нас, молодежи, студентов и курсисток, собралось человек пятнадцать.
И начались муки.
И не то чтоб Маркс поразил с самого начала сложностью построений и труднодоступностью. Нет, напротив, в первой главе он сбивал как раз тем, что говорил и растолковывал до смешного очевидные вещи.
«Товар есть прежде всего внешний предмет, вещь, которая по своим свойствам способна удовлетворить какую-нибудь человеческую потребность…»
Ну, так что ж? Это я отлично понимаю.
«20 арш. холста = 1 сюртуку, или 20 арш. холста стоят одного сюртука».
И это великолепно понимаю.
Так в чем же дело?
А в том, что каждое слово в отдельности отлично понималось. Слова складывались в фразы – и это понималось. Но когда надо было фразы сцепить вместе в одно целое, все разваливалось, и мы, ничего не понимая, сидели опять у разбитого корыта и мучительно начинали сызнова.
По вечерам чтение продолжалось по пять, по шесть часов, а успевали прочесть полстраницы, а то и того меньше. А когда на другой день приходили – и это разваливалось, и прочитанное опять читали, как новое.
Мне было особенно тяжко – нападала необыкновенная сонливость. Вот сидишь, напряженно слушаешь, во все глаза ловишь движения губ чтеца, и вдруг веки начинают наливаться, лицо читающего товарища длин-неет, длиннеет, делается журавлиным, да и сам он уже не Макарыч, а шпиц на Петропавловской крепости, качается, качается, да как вдруг…
И я неожиданно качнусь на стуле… Да спохватишься, испуганно разинешь глаза и исподтишка оглядишь всех подозрительно – не заметили ли?
И опять напряженно слушаешь, напряженно ловишь слова, и опять наливаются веки, и опять журавли… Всплывает, как был на охоте… Зайцы на задних лапах развесили уши, ухмыляются… И качнешься. Вот мука-то!
Не то Карла Маркса читаешь, не то с журавлями, зайцами сражаешься.
Так тянулось. И если в голове что-нибудь оставалось, так потому, что одно и то же место перечитывали раз по тридцать.
Понемногу слушатели отпадали, переставали ходить, и нас осталось человек шесть.
Мы не могли уйти: железными зубьями нас захватывал и втягивал в изложение Маркс, и уже нельзя было вырваться.
Что же он говорил?
А говорил, что новые ценности создаются только трудом.
Как вы ни хитрите, говорит буржуазным экономистам Маркс, капитал не создает никаких новых ценностей, он только повышает производительность труда. H только труд, живой труд служит мерилом стоимости вещей.
Так, строка за строкой, страница за страницей, Маркс громит буржуазную науку и на развалинах строит колоссальное свое здание.
Мы подвигались. Пропала сонливость. Точно из болота мы вылезали на твердую, незыблемую почву, и кругом стало светлее.
Прежде мы просто сердцем болели за страшную жизнь трудового народа. Теперь мы понимали, какой бы благородный, какой бы честный, отзывчивый человек ни был фабрикант, – а такие есть, – сколько бы он ни строил для рабочих больниц, библиотек, домов, все равно он – хищник, ибо все это делает на прибавочную стоимость, на отнятую у рабочего часть труда.
И мы впервые не только поняли, но и почувствовали классовую непримиримость.
Заставив нас мучительно преодолеть первые трудности, Маркс дальше разворачивался неотразимо увлекательно, как роман.
Как гениальный художник, он рисовал колоссальные, потрясающие картины рабочей жизни в Англии, картины первоначального накопления и железный ход вещей, который неумолимо ведет теперешний капиталистический строй к социалистическому.
И среди мрака царского и буржуазного владычества для нас загорелся вдали ослепительный яркий огонь надвигающегося, и кругом посветлело: явился смысл жить, работать, бороться.
Без билета*
Это было в восемнадцатом году.
Мне надо было ехать из Новочеркасска в Ростов.
Вагон четвертого класса, нетопленый и пустой, – никого. Дымится остывающее дыхание.
На платформе обычная новочеркасская публика, много казаков. Не видно только офицерских погонов, которые прежде всюду мелькали.
Протаскивая огромные мешки, гремя винтовками и шашками, пролезают в вагон два казака в черных куртках, с которых течет масло.
– Ффу-у т-ты, божжа мой!
Сваливают мешки, отирают, сняв серые папахи, пот.
– Ну, слава богу, добрались. Теперича попасть нам на свой поезд, и ладно.
Оба плечистые, грудастые степняки. У одного обвисли по-украински усы, у другого славные серые глаза и ус вьется. Чисто выбритые подбородки, и особенная казарменная выправка.
– А скоро будем в Ростове?
– Да вот я ехал полсуток сорок две версты.
– Оказия! Что тут делать?.. Заморились, по семьям скучились вот до чего….
Я присматриваюсь, – лица усталые, сосредоточенные.
Мы сидим молча, – не говорится, и все чуть дымится у рта холодеющее дыхание. И вдруг толкнуло, и платформа, и люди, и вокзал поплыли мимо.
Казаки оживились:
– Да неужто тронулись? Вот диковина! Это мы живым манером в Ростове будем. А там на свой поезд, и марш. До нашей станицы два часа от Ростова. Кагальницкая. Лишь бы не загнали нас куда в тупик. Па-ашел!
Поезд, гремя расхлябанным составом, все ускорял ход.
Вошел кондуктор с рачьими глазами, покачиваясь от хода, и строго сказал:
– Ваши билеты!
Казаки замялись.
– Да мы… Хто ж ее знает… датмы думали…
– Чево думать? Думать нечего, а надо билеты брать. Эдак все думать начнут, железная дорога сядет. В Аксае непременно возьмите.
– Возьмем, беспременно возьмем, – покорно сказали казаки.
Эта покорность смягчила кондуктора. Он присел и стал крутить, слюнявя, папироску.
– Главное теперя – это народное достояние. Прежде, бывало, сколько этого зайца возили, да я сам возил. Разве мысленно на двадцать пять рублей в месяц с семьей?
– Нямыслимо, – подтвердили казаки.
– А теперь сто восемь; хочь и трудно, ну, можно перебиться. Так разве я повезу теперя зайца, когда все это – народное достояние? Чево с вас сало текеть?
– Это не сало, а оленафт с сажей. Были у нас кожаны желтые. Ну, один прахтик говорит: вы сделайте их черными, приятнее, и опять же своим достоинством сурьезнее. Мы послухались, а теперь не рады: все белье в сале, руки, ноги, морда – все в сале. Куда ни сядешь, зад отпечатается салом, лошадь – и та вся в сале.
– Надо было чернилом, а потом олифой, вареным маслом, и дожжа б не боялась. Да вы откуда едете и куда?
– Едем Корнилова ловить, с его шайками биться. А зараз мы из Мариуполя. Это таким оборотом вышло…
Тот, что с серыми глазами, плечистый и стройный, слегка повернулся к кондуктору, который глядел на безбилетников, не спуская с лица строгого выражения.
– Мы – первой сотни сорок первого казачьего полка, може слыхали?
– Первой сотни, – подтвердили обвислые усы и слегка метнулись.
– Как же, слыхал! – ударил себя по коленке кондуктор и, любопытствуя, пододвинулся к казаку с серыми глазами.
– Да, – продолжал казак, помахивая рукой, – стало быть, наша сотня, – шестьдесят пять человек как один: «Не пойдем до Каледина». Командир полка, ахвицеры так, сяк. «Не пойдем, и шабаш». – «Под расстрел вас, таких-сяких!» – «Хочь под расстрел, ну не пойдем».
– Ах, молодцы! – опять хлопнул себя по коленкам кондуктор, сел на самый край скамьи, чтоб быть ближе к казаку, и выкатил на него рачьи глаза. – Ну-ну-ну?..
Казак, как бы не замечая внимания и поматывая рукой перед кондуктором, продолжал:
– Ну, ладно. Приказ нам выступать, да. Ну, поседлал полк лошадей: садись. Господи благослови! Тронулся полк, а мы налево кругом и марш через Дон. Ну, они покеда то, се. «Стой, стой!» Стрелять не спопашились сразу-то, нас и след простыл…
Кондуктор грузно запрыгал на сидении и так замотал руками, что я слегка отодвинулся, – выбьет глаз забитыми чернотой ногтями.
– Ну, герои… ну, молодцы!
– Да, идем на рысях займищем. Батайск прошли. Энти сотни и погнались за нами, – велено было расстрелять нас, ну, не догнали, – дело на вечер, потеряли след. Ну, хорошо. Тронулись мы дальше, прямо степью к себе в станицу. Думаем, на большое дело пошли, надо родительское благословение принять. Да. Всю ночь шли. Ну, под утро подходим к своей станице, заря займается, екнуло сердце – мать ты родная сторонушка! Да, приходим. Так и так, мол, за народ встала сотня. Вышли отцы наши, прислухались. «Ах вы, игрец вас изломай, чево замыслили, – на богоданное начальство руку подняли! Нет вам нашего благословения. Ни воды из колодезя, ни хлеба, ни овса, ни макова зернышка. Нет вам нашего благословения. А ежели не кинете вашу игру, проклянем». Бабы ревут, ребята ревут. Затужили казаки. Сбили круг да стали обсоветоваться, ну, ни один казак не сдал, не попятил…
– Раки только пятются, – сказал долгоусый.
– …Побросали пики, на што они нам теперь, остались одни винтовки да шашки, сели на лошадей и потянулись, непригретые, без приюту, без благословения.
– Эк-к его! – крякнул кондуктор, отодвинулся, втянул померкшие глаза, уронил руки на колени и болезненно глядел на казака, не отрываясь.
– Так и ехали цельный день по степи, только голодные кони головами мотают. Хутора объезжали, – уж ежели отцы нас проводили без корки, без глотка, так чужие и подавно. И жмемся все к морю, а моря все нету и нету. Думаем, своя отечества не примает, может чужая примет, кубанская, вот и добивались до Ейска добраться. Встрелся пастушок, сказывает: кадетские войска по железной дороге проехали, казаков ищут. Ночь пришла, тума-ан. Передние наши с коней – шарах! Кадеты впереди…
Кондуктор обеими руками ухватил себя за голову и со стоном потаскал из стороны в сторону.
– Придави их буферами… Ну?
– Ну, мы зараз рассыпали цепь, поползли, ан энто кусты. Тьфу, тетка твоя кукареку!
Кондуктор весь засветился, запрыгал на сидении, как мальчишка, и выпятил глаза.
– Ну?
– Ну, поехали дальше. Знаем, степью едем, голо, а оказывает, либо горы стоят, либо человек, а сам с дерево. Подъедем, ан это курган али дорога чернеет, либо чернобыльник. Стало светать. Глядим – хутор. Заморились и кони, и сами не емши. Мочи нету. Сами не поехали, послали делегатов, четырех казаков. Думаем, все одно не примут, ну, хочь попробуем. Батюшки мои! И курьми, и гусьми, и бараниной, и молока, и хлеба – всего натащили и лошадей накормили, напоили, прямо благорастворение. «Вы, говорят, за нас, сирых, страдаете».
Кондуктор заметался, пододвинулся на самый край скамьи к казаку и радостно замотал рукамки, выпучив влажные глаза.
– А… скажи на милость…
– Ну, хорошо. Подходим к Ейску. Опять послали делегатов, – хто ж ее знает, как примут кубанские казаки. Ну, они с открытой душой, как братья. Накормили нас, а начальника своего, полковник у них такой уса-а-тый, так его было избили, он все не приказывал нас принимать.
– Вот люди, вот народ! прямо Кубань! – опять неистово замотал черными ногтями кондуктор, еще пододвинулся к казаку, оперся руками о колени, чтоб не упасть, и изо всех сил поднял брови.
– Аккурат в это время подошел к Ейску военный транспорт. Матросы зараз нас погрузили и доставили в Мариуполь. Ну, хорошо. В Мариуполе центральная рада сидела, а рабочие с ней бились. Собрался народ со всего заводу, и которые беднейшие с городу, ну, встречали нас, уму непостижимо. Женщины до нас, прямо – обнимают, детей подымают к нам. Несут лепешки, да хлебцы, да творожники. А которые платочки с себе сымают, нам суют. Лошадям тянут овса, хлебом кормят, просто сказать птичьего молока только не было. А тут вылез оратор, залез на бочку и зачал, и зачал, и зачал…
Казак тоже придвинулся к кондуктору, они уперлись коленями и глядели зрачок в зрачок.
– …вот, полюбуйтесь, – говорит, – пришли наши братья казаки нам на помощь, трудящему народу. Покинули они дома своих цветущих жен, малолетних детей, своих престарелых родителей, хозяйство свое, обзаведение, которое без них рушится и оскорбляется, а также степи свои родные покинули, чтоб только дать возможность трудящему народу… – Ну, говорил до того, до самого нутра прошло; бабы ревут, сам сидишь на лошади, слезу жмешь. Подымают и дают нам красное знамя. Все: «Ур-ра-а!» – Аж затряслось кругом.
Казак замотал руками перед самым лицом кондуктора.
– Зараз сучку-раду разогнали и утвердили совет.
Кондуктор тоже отчаянно замотал черными забитыми ногтями. Так они с минуту радостно мотали друг перед другом руками.
Поезд замедлял ход. За окном мелькали желтые домики, а с другой стороны свинцово-синий, вздувшийся лед Дона.
Кондуктор поднялся, сурово нахмурился и, не глядя на казаков, сказал строго:
– Аксай. Тут билеты брать. Ну… не берите, небось не сдохнет дорога… еще чего. Страдали за нас, да брать билеты… – и ушел.
– Покорно благодарим.
У казака потухли живые глаза, и лицо стало безразлично-сонным, как будто сделал дело и больше не нужна была эта живость и напряженность.
Долго стоял поезд, потом долго подымался в выемке к Нахичевани. Уже ночь, черная, сырая, холодная, – и замелькали разрозненные огоньки.
Чей сад?
[текст отсутствует]
Проводил*
Из Пресненского штаба на Нижне-Прудовой улице вышел ученик и пошел к Москве-реке. Темно и глухо у реки, и жутко, и нет-нет хлопнет выстрел в темноте.
Идет по улице молодой человек, чистенький, аккуратненький, в хорошей шляпе, в новеньком пальто. Идет и поглядывает ласково на ученика. Подошел к своему дому, к дверям, хотел позвонить, да опять оглянулся на ученика.
– Вы напрасно туда идете, – сказал молодой человек в хорошей шляпе.
Ученик остановился.
– А что?
– Да, видите, жутко и темно там. Камни сложены, пустота кругом. Грабежи тут, раздевают. Жулье тут гнездится. Да вам куда идти?
– Мне на Большой Трехгорный переулок.
– Ну, так вам лучше пойти по Большой Пресне, – там освещено, люди ходят, за милую душу пройдете. Да пойдемте, я вас провожу.
Пошли к Пресне, разговорились.
– А я вас где-то видал, – сказал молодой человек в новой шляпе и ласково взял ученика под руку.
– Где же вы меня видели? – спросил ученик.
– Да, кажется, вы сегодня раздавали бюллетени публике. Много роздали?
– Да штук пятьдесят роздал.
– Какой же вы молодец. Какой же вы милый! Вот таких бы нам побольше. Вот такими, как вы, наша партия крепка.
У ученика сияет лицо.
– Да я не только раздавал, я агитировал, – говорит он, – человек десять обратил в свою веру; все обещали подать наш бюллетень.
– Ну, молодец же вы! ну, герой! Я вас расцеловать готов. Какой вы маленький, а какой милый. Из вас вырастет благородный гражданин. Ну, ну, расскажите, расскажите, как вы их в нашу веру обращали?
– Да как, – сказал ученик, – у кого есть честь, совесть и правда в груди, голосуйте за номер пятый…
Молодой человек отскочил от него, как ужаленный, выпучив глаза.
– Ка-ак за пятый?!
– А какой же? – удивленно спросил ученик.
– А я думал: вы наш, номер первый, распространяли.
– Ну, я предателей кадетов не распространяю…
– Это ты – предатель!.. – заревел молодой человек в шляпе, мотая кулаком, – это вы, большевики, предатели, германские шпионы, звери…
– Это вы, подлые кадеты, – предатели рабочих, крестьян и солдат; это вы жир нагуливаете на поте и крови рабочего люда, – кричал ученик, махая руками.
– Ах ты, щенок! Да я тебе надеру уши!..
– На-кось, выкуси!..
– Негодяй!
– Подлец!
Молодой человек погрозил кулаком и пошел к себе домой. Ученик погрозил кулаком и пошел к себе домой.