Текст книги "Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток"
Автор книги: Александр Серафимович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)
Дон*
На южный фронт я попал в одну из самых тревожных минут. В окраинных углах Воронежской губернии пылали дезертирские восстания. Казаки разливались по южным, самым хлебородным уездам губернии. Красная Армия все пятилась. Наконец опасность стала угрожать самому Воронежу. Началась эвакуация учреждений. На север сплошь потянулись бесконечные поезда. Пассажирское движение приостановилось.
Черная туча нависла над Воронежем и Воронежской губернией.
Но постепенно стало проясняться. Казаков оттеснили. Восстания потухали. Население уездов, куда ворвались казаки, поднялось на защиту родных деревень.
Я вглядывался в совершавшееся и задавал вопрос, который тысячу раз все задавали себе: как могло случиться, что наше почти триумфальное шествие через Донскую область, наше блестящее положение вдруг сменилось почти катастрофическим положением, почти разгромом, и враг ворвался в Воронежскую и другие губернии?
Это очень сложно и распутается медленно и трудно.
Я хочу обрисовать только кусочек той борьбы, которую вела Красная Армия на Дону.
Чем объяснялось победоносное, почти триумфальное шествие по Донской области Красной Армии, остановившейся местами лишь в двадцати верстах от Новочеркасска. Красная Армия дралась великолепно в Воронежской и Тамбовской губерниях и в северной части Донской области, – она сломила стойкого врага. А потом в громадной степени оглушительный успех объяснялся разложением в рядах армии противника. Это разложение целиком зависело от настроения населения.
Донское казачество измучилось, истомилось за годы кровопролитной царской войны, а потом гражданской. Ведь это же без передышки.
А тут при всех трудностях в трудовое казачество просачивалось представление о советском строе как о справедливом строе трудящихся, без генералов, без офицерства, которое так осточертело казачеству.
И вот лопнула внутренняя скрепа в армии противника, и полки за полками стали переходить на нашу сторону или просто расходиться по домам.
Вот с этого момента и кладется начало нашим блестящим победам и нашему поражению: внешне мы победоносно шли все дальше и дальше, внутренне мы все ближе и ближе подвигались к поражению.
Что парализовало наши победы?
Прежде всего самоослепление, самоослепление и в военной области и в области гражданского строительства.
На огромное пространство тоненькой ниточкой протянулся тогда Южный фронт. Сзади не было резервов, в полках не было пополнения, и, усталые, они часто сводились до минимума штыков. Политически армия обескровливалась – в нее перестали вливать коммунистов. Санитарная обстановка – убийственная, иногда целую дивизию приходилось отводить в тыл, – ее пожирал тиф. И тело и душа армии слабели.
А красные ряды все шли и шли вперед, почти не встречая сопротивления, и победы заслоняли всем глаза.
А население?
Его не видели. Мимо него шли к Новочеркасску. Победы заслонили и население, его чаяния, его нужды, его предрассудки, его ожидания нового, его огромную потребность узнать, что же ему несут за красными рядами, его особенный экономический и бытовой уклад.
И никто-никто не крикнул:
– Товарищи, бейте тревогу, нас одолевают победы!.. Давайте пополнений, а на нас идет гроза: мы побеждаем! Шлите коммунистов, объявите партийную мобилизацию в двадцать, тридцать, сорок процентов, или нас задушат победы!..
Никто в страшной тревоге не крикнул этого.
Скажут: как же кричать, когда и без того все напряжено до последней степени, все вычерпано до дна?
Но разве перед Колчаком не было такого же положения?
Все было напряжено до последней степени, все было вычерпано. И, однако, когда Колчак очутился у Волги, явились и пополнения и мобилизованные коммунисты.
И неужели надо было ждать, чтоб грянул Деникин, чтоб оказались и пополнения и возможность партийной мобилизации для юга. Теперь все это есть.
Одно необходимо усвоить: при победах не кричать до самозабвения «ура», тогда и поражений не будет.
Население Донской области за то, что мимо него проходили, как мимо порожнего места, жестоко отомстило.
Нужно знать казаков, чтобы расценивать в полную меру. Южане – подвижные, впечатлительные, способные заразиться дико вспыхивающей ненавистью и враждою, иногда упорные и настойчивые.
И вероломства у многих достаточно. С врагом заключит перемирие, целуется, обнимается, а сам втихомолочку сзади и рубанет шашкой, ибо по отношению к врагу все дозволено: так учили атаманы.
И тут же рядом – преданность делу, которое считают справедливым, и в этом случае настойчивость и упорство.
Веками воспитаны в национализме, обособленности, особенно поддерживаемых при царизме: казак – это высшая порода, а спокон веков поселившийся на Дону великоросс или украинец – это низшая людская порода, к которой казак относится свысока.
Казаки ведут экстенсивное хозяйство. Чтоб добыть количество продуктов, необходимое для жизни, казаку нужно много скота, земли, орудий. Казак-середняк, перенесенный в центральную Россию, конечно, попадает в слой кулаков.
Казак-бедняк – это совем не то, что безлошадный бедняк в России. У него и лошадь, и корова, и землю пашет, и в то же время это действительно бедняк, кровавым потом отстаивающий жизнь. Бывало, как ни надрывается, не сдюжает справить сыновей на службу, у него продают последнюю коровенку и отнимают земельный пай, который сдают в аренду, чтоб покрыть справу сыновей.
Казачество, несомненно, экономически расслаивается, и расслаивается быстро. Но в сознании этот процесс не отпечатывается так отчетливо, как в России. Деревенский бедняк издалека видит мироеда, боится его и ненавидит. Слабеющий экономически казак не видит так отчетливо своего кулака.
Он враждебен своему офицерству, генералитету, давление которых он ощущает главным образом как давление представителей сословия, касты, военщины. Он высокомерно враждебен ко всем иногородним, которые в огромном большинстве сами эксплуатируются казачеством.
Победители прошли мимо всего этого с задернутыми победой глазами. Видели только один Новочеркасск, который надо было взять.
Если прибавить необъясненные населению возложенные на него тяготы, если прибавить ужасающее отсутствие литературы, элементарного живого человеческого слова, то станут понятны густые потемки, зловеще окутавшие казачество, – потемки, в которых и советская власть и, главным образом, коммунистическая партия вставали в дико извращенном виде.
И казаки пришли к выводу: ошиблись, ошиблись и надо исправлять.
И потянулись на веревках опущенные по рекам пулеметы, стали подымать зарытые в землю орудия, вытаскивать из стогов ящики с патронами.
Кто припрятал оружие?
Конечно, в первую очередь отступающие красновские части. Затем богатеи казаки, офицерство, которое оставалось по местам, затаив ненависть к надвигающемуся новому строю, несшему смерть их беспечальному житью. Наконец, и рядовое трудовое казачество не без греха. Дух азиатчины сказался. Хотя совершенно искренне, доброжелательно, с хлебом-солью встречали советскую власть, а патроны и винтовки все-таки припрятали на всякий случай:
– Хто ево знает, как оно дальше будет…
Представители партийных и советских организаций вскинулись: началась чистка властей по станицам и хуторам. Пришлось местами расстрелять примазавшихся к коммунистам и даже коммунистов, опозоривших себя злоупотреблениями и насилиями, с широким оповещением населения о принятых мерах, – но было поздно.
Огненная река восстания зловеще запылала в тылу армии, ослабляя ее, внося расстройство.
Был организован специальный экспедиционный корпус для подавления во что бы то ни стало.
Но как при гражданском устройстве не считались с особенным экономическим, бытовым и психологическим укладом казачества, не считались с живыми условиями действительности, так и при подавлении восстания, ослепленные представлением собственной силы, не учли фактической силы восставших, силы казачества. Лезли напролом, лишенные творчества и комбинации. Бросали единицы по частям, а их били. Снабжение было представлено отвратительно, части стонали от острого недостатка снарядов и продовольствия. Не хватало специалистов – в роте связи вместо шестнадцати процентов телеграфистов только три. Курсанты, будущие красные офицеры, сводились в боевые единицы, бросались по частям, и их истребляли. Коммунистов, вместо того чтоб вкрапливать по войсковым частям, тоже сводили в боевые единицы и посылали в бой; они несли чудовищные потери, в конечном счете без пользы для дела.
А между тем некоторые части, не одухотворенные коммунистами, оставляли позиции, открывая дорогу врагу.
Здоровые же части дрались беззаветно, но в общем ходе не могли ни потушить восстания, ни предупредить соединения восставших с деникинцами.
Вот несколько отрывков из донесений и докладов:
«Высшее командование по-прежнему отдавало приказы о наступлении, говоря, что справа и слева также наступают, чего не было. Казаки быстро ориентировались, ударили с флангов – поражение, паника».
«Задаются невыполнимые задачи, не считаясь с фактическим количеством бойцов. Это вызывает недоверие к высшему командному составу: подозревают или в незнании истинного положения вещей, или в предательстве. Полное отсутствие снабжения создает неблагоприятные условия боя, вызывая бездеятельность и безрассудность жертв, уменьшая сознательных, преданных коммунизму борцов».
«В бригаде нет роты связи, нет саперной роты. Десятки миллионов ежемесячного содержания бригады не окупаются. Информация сверху отсутствует. Литература, газеты задерживаются. Финансы задерживаются, создавая невозможные условия работы политотдела. Отсутствие связи сотрудников с домом (почта отвратительно работает), неизвестность положения их семей уменьшает продуктивность работы, учащаются просьбы об отпусках».
С участков фронта поступали сведения:
«Разница обмундировки в тыловых и фронтовых частях ставит политработников в фальшивое положение – постоянно приходится выслушивать жалобы красноармейцев».
«Литературы мало. Газеты страшно опаздывают. Снабжение и санитарная часть отвратительны. Красноармейцы ходят во многих частях голодные, босые. Медицинской помощи никакой. Несмотря на все это, красноармейцы настроены хорошо, дерутся прекрасно. Коммунисты умирают героями».
«В коммунистическом полку 1000 чел. После боя 7 июня осталось 400 штыков. Снабжение неправильно и несвоевременно. Газеты нерегулярны. Горячей пищи люди не получают. Мобилизованные двадцатки приходят без одежды. К командному составу отношение благоприятное, но к высшему, начиная с бригадного, недоверчивое».
«N-ский полк был окружен противником силою в 2000 кавалерии и 1000 пехоты и артиллерии. Воодушевленные командиром, красноармейцы дрались отчаянно, прорвали ряды врага, не оставив ему ни одной винтовки, ни одного пулемета, унося с собой 150 убитых и раненых, в то же время нанеся противнику огромные потери. 1-я батарея N-ского артиллерийского дивизиона участвовала в бою вместе с N-ским полком, своими действиями создавая панику среди казаков, соперничая с их 10 орудиями тяжелой артиллерии».
Вот при каких условиях специальный экспедиционный корпус подавлял восстание на Дону. В конце концов через восставшие в тылу корпуса прорвались деникинцы, и Красная Армия вынуждена была очистить область.
Какие же выводы?
Опасные моменты – не только тогда, когда мы терпим поражение, но и когда побеждаем. И воинские мобилизации и мобилизации коммунистов в высшем размере, и усиление снабжения надо производить во время побед, иначе гражданская война будет у нас тянуться бесконечно.
Нужно целесообразно использовать людской материал. Нельзя, при огромном недостатке красных офицеров, курсантов бросать в бой как рядовых, кладя их чуть не поголовно. Нельзя коммунистов, этот драгоценный одухотворяющий материал, сбивать вместе в отряды и посылать в бой как рядовые штыки, где они тоже ложатся чуть не поголовно, а армия остается без одухотворяющего авангарда и разлагается.
Необходимо считаться с реальной обстановкой: нельзя закрывать ослепленных победами глаз на фактическое соотношение сил. Казачество по своему экономическому и бытовому укладу совершенно своеобразно, оно представляет огромную боевую силу, и с этим необходимо считаться.
По мере занятия области необходимо наводнить ее коммунистами для постройки советской власти, для разъяснения основ ее населению и углубления в сознании казачества классового расслоения, – чего совершенно не было сделано в предыдущую кампанию. Но посылать туда коммунистов прямо, без подготовки, нельзя. Рабочий городской быстро находит общий язык с крестьянином в деревне. Казак в таких своеобразных условиях, что к нему подойдешь только с большим трудом, и все же черта недоверия будет долго лежать, не стираясь. Необходимо организовать хотя коротенькие курсы, чтоб ознакомить отсылаемых с тем, куда и к кому они едут, каковы там условия, что и как надо делать. Только чтобы это не были избитые митинговые речи. Нужно просто, спокойно говорить разговорной речью и как огня бояться «идеологий» и прочего.
При занятии области и при устроении советской власти необходима реальная сила в виде гарнизонов.
Деникин будет сломлен, область будет занята, но если сейчас же не будет начата подготовка кадра коммунистов, которые должны будут заполнить ее работой, не придется ли очищать ее еще раз, или по крайней мере изнурительно долго тушить загорающиеся то там, то здесь восстания.
Надо помнить, что в последнее восстание вместе с боевыми казаками у пулеметов с диким воем ненависти черной тучей шли женщины и дети из зажиточных семей казачества.
В огне*
Труд – горькое проклятье.
Труд – благословенное человеком счастье.
I
Много лет назад на юге ехал я в Юзовку.
На одной станции наш поезд задержали. Жара, пыль, мухи – тоска.
Окруженный тревожной толпой железнодорожников, начальник в красной фуражке на все расспросы сердито молчал и, не отрываясь, как и все, смотрел в далекую синеву, откуда выбегали пути.
Там засверлило, запылило, родился белый клубочек, разросся поезд, громыхая на стрелках, поравнялся со станцией, пронесся и пропал. Начальник снял красную фуражку и перекрестился.
На одно мгновение я уловил сквозь блеснувшие огромные зеркальные стекла салон-вагона матово-точеное лицо красивой молодой женщины, цветы, бархат, надменное лицо холеного молодого человека и в глубине в ленивом кресле – тяжелого пожилого господина с огромным брюхом, обтянутым белым жилетом, по которому блеснула золотая собачья цепь.
Все пропало, как сон.
Начальник повеселел.
– Миллионер, миллионами ворочает, – заговорил он, молитвенно глядя в далекую синеву, где ничего уже не было, – дочь выдал замуж, свадебное путешествие, и сам с ними. Свой экспресс. Все поезда по пути задерживают, его пропускают. Пока прошел мой участок, верите ли, сердце остановилось. Случись что-нибудь, на край света загонют, – как можно! Сколько акций у него юзовского завода! А рудных шахт! А угольных! Да все кругом в руках их компании. Ну, слава богу, пронесло. Иван, давай звонок почтовому.
В Юзовке надо было разыскать машиниста.
Пошел через базар. Огромная, глазом не окинешь, площадь вся была заставлена поднятыми к небу оглоблями, – воскресный день.
И чего только тут не было! Целые возы яиц, сало в четверть толщиной, баранина, арбузы, виноград, горы белого хлеба, молоко, сметана, творог.
На краю Юзовки в крохотном двухэтажном домике я разыскал семью машиниста.
Женщина, с заострившимся носом и лицом, с замученными глазами, держала желтого одутловатого ребенка; в кулачке у него был зажат обмусоленный кусочек черного хлеба. Две девочки-погодки, трех и четырех лет, цеплялись за подол матери. Мальчуган лет шести навалился животом на кошку и тиранил ее. Испитые были дети.
Тонкошеий, не по летам серьезный, девятилетний мальчик, должно быть старший, внимательно смотрел на меня большими, в глубокой синеве, глазами.
– Самого-то нету, на заводе работает.
– Да ведь сегодня воскресенье.
– Все одно работает. Вот Митя проводит вас.
В огромной раскинувшейся среди высоких обрывов лощине разлегся гигантский завод, весь задымленный. Внизу среди стлавшегося моря сизо-черного дыма плавали макушки зданий.
Из этой мутно волнующейся пелены несся грохот обрушивающихся молотов, падающего железа, сталкивающихся вагонов, гул пожирающих топок, бурное клокотание раскаленно-жидкого металла, неперемежающийся лязг, и надо всем – ад неукротимо палящего дымного солнца.
Человеческих голосов не было слышно.
Мы спустились с обрыва. У заводских ворот – толпа рабочих с голодными глазами. Кто сидел, кто стоял, кто лежал и ковырял землю.
– Дожидаются, а наемки все нету, отощали дюже, – сказал мальчик. – Тут, когда ни приди, всё дожидаются, хочь зимой, хочь летом, днем и ночью, так и стоят.
Я выправил пропуск, и мы прошли на завод.
В черном дыму, в горькой копоти солнце пробивалось маленькое и чугунно-красное, железно метался нестерпимый грохот, лязг, скрежещущий металлический стон, – люди объяснялись знаками.
Мальчик привел к бесконечно длинным, врытым, низко придавленным, чуть выглядывавшим из земли сводам. От их раскаленных кирпичей воздух знойно дрожал; печи нескончаемо тянулись параллельными рядами, а в их боках бесчисленно чернели чугунные дверцы.
По проложенным между ними узеньким рельсам двигался крохотный паровозик, только одному человеку стать, и лежал на паровозике железный брус с поперечиной на конце. Остановится паровозик перед дверцами, подскочат с двух сторон двое рабочих, длинными железными крючьями распахнут обе половинки дверец и отпрянут назад.
А из разверстой печи хлынет такой ослепительный, такой невыносимый жар, что у машиниста волосы начинают корежиться, а по землисто-бледному и неподвижному лицу сплошь густо и непрерывно льет пот.
Машинист поворачивает рукоятку, и железный брус, громыхая, лезет с паровозика, въезжает в самую печь и выпихивает на другую сторону гору добела раскаленного кокса. Коксовальные печи.
Брус, гремя, выбирается назад, паровозик подъезжает к другим дверцам, они опять распахиваются, опять брус выгребает на ту сторону раскаленную гору кокса, и так без конца.
– Это – папаня! – закричал мне в ухо мальчик и подбежал к машинисту, всячески укрываясь рукавами от сжигающего жара.
Я задыхался и не знал, куда деваться.
Машинист знаками что-то объяснил. Мальчик потянул меня, и мы выбрались из ада.
– Папаня сказал, чтоб шли домой, он зараз придет, там с вами будет разговаривать.
Уже ночь стояла, черная, дымная, без звезд. Мы с обрыва смотрели на завод.
Над домнами полыхало неизмеримое дьявольское пламя; обманчиво мигали не то багровые облака, не то тучи распластавшегося дыма.
Человеческих голосов не было слышно.
Дома на клеенчатом столе мурлыкал шипящий самовар, на тарелке белели яйца, в кувшинчике молоко, стояло масло, нарезан ситный.
Пришел машинист. Поздоровались. Детишки облепили стол и глядели голодными глазами.
Машинист сел к столу.
– Мать, дай-ка чаю.
– Не дам, поешь спервоначалу.
– Ну, как у вас там?
– Да вот литературу привез.
– Доброе дело.
Он облупил яйцо, откусил, да вдруг странно ткнулся в стол, уронив голову, с куском откушенного яйца во рту.
– Митька, али не знаешь своего дела?! – закричала мать.
Мальчик стал тормошить отца и тянул плаксиво:
– Папаня, да ну-у, будет! Не спи, поешь, потом будешь спать.
– Ну, ладно… хорошо… – отшатнулся тот и опять ткнулся и уронил голову.
Мальчик опять его затормошил. Машинист стал вяло жевать и с виноватой улыбкой, делая усилие поднять отяжелевшие веки, сказал:
– Сморился дюже. Ну, пойду. Мы с вами утром потолкуем, я свежий буду. Вы ночуйте у нас.
В другой комнатке заскрипела кровать, и послышалось его свистящее, заливистое дыхание. Ребятишки сейчас же окружили стол и закричали на все голоса:
– Дай!.. Дай!.. Да-а-ай!..
Мать их оттаскивала и торопливо прятала яйца, белый хлеб, молоко.
– Цыцьте!.. Зараз вечерять соберу, это папке утром.
Поднялись визг и плач. Она шлепнула одного, другого, поставила миску, налила квасу, накрошила черного хлеба, луку, и ребятишки стали носить пузатыми деревянными ложками.
– Почему ваш муж и в воскресенье работает?
– Господи, – сказала она, – ды ведь всегда. Ни праздников, ни воскресных дней нету, печи-то бесперечь горят, не тухнут. Только что на пасху – два дня, да на рождество – день, а то круглый год. Двенадцать часов проработает, двенадцать его товарищ, так и сменяются.
– А если заболел?
– За все время полагается только три недели болеть, ежели больше – за ворота. У моего-то воспаление легких было. Пролежал три недели, доктор сказал – еще поправиться надо, а он стал на работу, – семья. Доктор велел кормить, а сами видите, какой едок, в рот не вопхаешь. Придет, только бы до постели добраться. Обед пошлешь на завод, от жары не ест. Только что утром перекусит.
Она вытерла глаза и высморкалась в уголок платка.
– Ребятишек жалко. Да на двадцать два рубля в месяц не дюже раскормишься. Яйца-то как подорожали, разве мысленно!
Ребятишки налили раздувшиеся животы квасом, напхали луком и черным хлебом и, облизав ложки, расползлись спать. Только старший стоял возле с прозрачным лицом и, вытянув тонкую шею, внимательно слушал.
– Этого-то вот в училище надо бы отдать, просится, а мы в трахтир определяем, в мальчики… куды же деться?
Она опять всхлипнула и вытерлась уголком.
Всю ночь меня давило. Будто земля провалилась в черный провал несказанных размеров и будто весь провал застлало дымом. И будто стоит в нем с серым железным лицом громадный человек, и черные ямы вместо глаз, только железные плечи выставились из дыма, и будто в руках у него четыреххвостка, и вплетены в нее железные концы. И в дыму не слыхать человеческих голосов, а все знают – там полно людей, и несутся оттуда железный стон и лязг, и надрывающийся металлический грохот, и нет этому конца, и нет ему предела…
II
Пришлось недавно мне опять проезжать через Юзовку, теперь Сталино. Зашел в знакомый домик. Встретила молодая женщина приветливо, с ребенком на руках:
– Вам Митю? Он сейчас придет.
Подождал. Хлопнула дверь. Вошел с бледно-темным от сажи и огня лицом молодой рабочий, в грязном, замасленном и прожженном костюме.
Я назвался.
– А-а, как же, помню. А меня бы не узнали, мальчишкой ведь был тогда. Садитесь, пожалуйста, вот сюда. Анюта, дай нам чайку. Папаша помер, года через два после вас… чахотка. Замучили. Я на его месте теперь. Мамаша с старшей сестрой уехали.
– Что же, тяжело и теперь?
– Как же не тяжело, в огне. Ну только, разумеется, не то, что было. Во-первых, семичасовой рабочий день, работа сменами, во-вторых, выходной день есть. Опять же профессиональный союз, завком, – ну, да совсем другое. Как же. Недаром революция пришла. Конечно, трудно, и деньги задерживают, и продукты, и спецодежды не добьешься. Ну, да ведь знаешь, не на век, а все понемногу лучше, – гляди и вылезем. Теперь по крайности надежда есть – вылезем, беспременно вылезем, а ведь тогда беспросветно.
И я вспомнил, как много лет назад стоял на станции. Жара, пыль, мухи – тоска.
Начальник станции в красной шапке, с напряженной тревогой на лице. Толпа железнодорожников, жадно глядевшая в даль убегающих путей.
А там засверлило, запылило, родился белый клубочек, разросся в поезд, и он, громыхая на стрелках, пронесся мимо станции и пропал. Начальник снял красную фуражку и перекрестился.
На одно мгновенье я уловил сквозь блеснувшие зеркальные стекла салон-вагона матово-точеное лицо красивой молодой женщины, цветы, бархат, надменное лицо холеного молодого человека и в глубине, в ленивом кресле – тяжелого пожилого господина, с огромным брюхом, обтянутым белым жилетом, по которому блеснула золотая собачья цепь.
Все пропало, как сон.
Да, все пропало, как сон: оттого Митя так твердо уверен, что вылезем.
III
Как же не вылезть? Кровососов с золотой собачьей цепью уже и след простыл. А народ взялся навести порядок, строить новую лучшую жизнь.
Вернулся я из Сталино в Москву, на свою Пресню. И что же увидал?
По Пресне шли воскресники. Кусал мороз усталые красные, но веселые лица. Шли дружно, и дружно шла над ними густая, не вмещающаяся в улице песня, – говор, смех, шутки.
Стояли кучки народу, удивлялись и смотрели.
– И чево радуются! – говорили бабы на углах, поджав стынущие руки. – Голодные, холодные, раздетые, квартиры-то нетопленные, да еще, сказывают, задарма работают по воскресеньям.
А им бросали молодые оживленные голоса с веселыми сверкающими улыбками:
– Эх, мать! Да потому-то и радуемся, что, впроголодь, не одетые, свою, а не чужую судьбу строим. Ты глянь, сколько мы на Александровской дороге дров перекидали, сколько провианту выгрузили, сколько для деревни мануфактуры погрузили. А это все для нас да для вас. То-то и весело. Ты глядишь в книгу, да видишь фигу. А ты разуй глаза: какой день для трудящихся-то зачинается! Гляди, ты гляди, что будет! Вольная жизнь, ласковая жизнь, и счастья полно человеческого.
И в народе тоже светлели лица и говорили;
– Стало быть, правда. Чего бы им тянуться? Я сам видел, как работают, – горит в руках. Знамо, на себя работают, не на другого. Пойтить и нам, видно, в энто воскресенье поработать. С каждого по нитке, а голому миру рубаха огроменная, всех оденет.
А над пресненцами уже плыло густо, дружно, могуче, покрывая дома и улицы:
Вста-ва-ай, про-кля-тьем заклейменный,
Ве-есь ми-ир го-лодных и ра-бов…