Текст книги "Тихий дом (СИ)"
Автор книги: Александр Петров
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
В прихожей опять раздалось азбукой Морзе тук-таак-таак – буква "В" – опознавательный знак Виктора, известный только мне, ну и конечно, моим жильцам.
– Это Вик, – пояснил я оторопевшей Тане, – сегодня день уплаты за жильё, именно ему поручено это дело. – И выбежал из комнаты открывать дверь.
Виктор вихрем пронесся по комнатам, выхватил из рук жильцов заранее приготовленные деньги и, схватив меня цепкими пальцами за локоть, увлек на кухню. Назарыч тоже беззвучно достал из брюк деньги и молча протянул сборщику податей. Вик пересчитал мятые купюры, изъял свою долю, остальное протянул мне. Всё, дело сделано, можно вернуться к дружескому общению.
– Чайку налью? – спросил он, занявшись заваркой.
– Ты все еще с Даниным носишься? – удивился я, показав на книгу "Бремя стыда" у Вика подмышкой. – В который раз перечитываешь?
– Не считал, он у меня в круговой читке: как дойду до последней страницы, так переверну и снова с первой начинаю. К тому же с этой книгой легче оброк собирать – как человек прочтет название, так и совесть включается.
– А ничего, что он в некоторых местах довольно негативно отзывается о христианстве?
– Ему можно, – примирительно ответил Вик, – потому хотя бы, что абсолютно искренен. И потом, вспомни, как ДС сидел у изголовья умирающей Ту, а она ему говорила о вере в Бога Пастернака и о том, что она ему завидует: с верой в сердце умирать легче. Вот здесь, послушай:
"– Когда БЛ отказался переименовывать "Рождественскую звезду", я в первый раз подумала, что его христианство – всерьез... Да нет, понять этого мы, к сожаленью не сможем. Ты... пропадал у своих физиков, когда Пастернак умирал, и ты не знаешь, что он просил отпевать его... Бог для него существовал... Я ему завидую. Чем дальше, тем больше завидую. И нашей тете Фросе завидую. Если бы я могла верить в Бога и обращаться к Нему, мне было бы легче жить. ...Когда человеку плохо, он одинок безысходно. И ему нужен Бог...
– Но позволь, – сердился я, – между "нужен" и "существует" гигантская разница!
– Не такая уж большая, – говорила Ту, вот Жене Шварцу, не в его сказках, а в жизни понадобился Бог и стал существовать!.. Или Светлана – почти доктор исторических наук – почувствовала нужду в Боге, и Он тоже стал существовать...
...Однако, не сдаваясь, бросился в пылу... спора за помощью к стихотворению об испепеленной смоковнице. И только уже дочитывая вслух заключительные строки, открыл, что оно работает против меня:
...Чудо есть чудо, и чудо есть Бог.
Когда мы в смятенье, тогда средь разброда,
Оно настигает мгновенно, врасплох."
Да и вообще, вся книга буквально пронизана прощением и стыдом за цепочку предательств, через которые проходит каждый человек, каждый художник, – закончил любимую тему Старый Друг.
– Насколько я помню, тебе эту книгу посоветовал один старый поэт? Напомни...
– Этот поэт стал священником. Вот послушай, что он мне написал. – Вик извлек из книги потрепанный листок, покрытый мелким завитушным почерком, и стал читать нараспев, как монах – псалмы Давида. – "Послушайте, голубчик, что может быть притягательней, приятней уставшей душе человека, чем стариковская, выстраданная, всепрощающая, искренняя, умная, глубоко прочувствованная до личного переживания каждого стиха – доброта. Да, критика, настоящего профессионала в той области, которая издавна считалась самой агрессивной по отношению к творчеству. Его, так называемые критические эссе, вплетённые, глубоко вросшие в его собственную жизнь – это как драгоценные алмазы в серой толще кимберлитовой глины.
Возьмите, хотя бы эти слова: "Понять невозможно из нынешнего далека – отчего же мы так сладко жили на свете?! И на что нам были нужны в предчувствии апокалипсиса стихи? Любые! И пастернаковские! Но вот где-нибудь на вечернем бульваре или за столиком в утреннем кафе она внезапно спрашивала...:
– Как там дальше у Пастернака: стихи мои, бегом, бегом, мне в вас нужда, как никогда...?"
Оглянитесь, мой мальчик, мы живем в очень злобном мире, в котором так драгоценны малейшие проявления доброты – стариковской, детской, животной, природной, женской. Ведь убери из нашей среды добрых людей – и всё! Нам конец. Перегрызем друг друга, передушим. Вот так, нахлебаешься солёной горечи зла – до рези в горле, до подступающего к сердцу самоубийственного отчаяния – а тут тебе, как спасательный круг утопающему – алмаз доброты. И протягивает-то тебе его какой-то невзрачный убогий человечек, а тебе сразу хорошо, а тебе жить хочется, если существуют пока еще добрые люди. Так вот, мил-человек, так то..."
И сразу без перехода, как в воду вниз головой:
– Послушай, Андрей, отдай мне Таню! – И взгляд в упор, дерзкий и упрямый.
– Я не против, учитывая, что не брал. – И, вздохнув, добавил: – Тебе не кажется, что ты о человеке говоришь как о портмоне: переложи из твоего кармана в мой. Ты что же отказываешь Тане в самом высоком человеческом достоинстве – свободе воли? В той самой свободе выбора, который мы делаем всю жизнь? Напомнить, что она сказала мне? "Пожалуйста, возьми меня замуж..." Ведь такое можно сказать только из боли абсолютного одиночества. А где был ты, когда одинокая женщина выла в подушку, чувствуя себя никому не нужной? Книжки читал про бремя стыда? Деньги зарабатывал, преодолевая отвращение к процессу? И ходил вокруг ее дома кругами, из гордости не желая выглядеть в ее глазах неудачником? А теперь-то и у Тани и у меня – драгоценный опыт потери близких, миг отрезвления, момент истины, если хочешь. Мы очистили глаза от мутно-розового тумана юности, мы взглянули друг на друга свежим взглядом. И я, как и Таня, чувствую, что мы "одной крови"! ...Хоть и ничего не решил, хоть и сам в смущении и ступоре.
– Ты просто, без всякой философии отдай мне Таню, а!..
– Вот заладил! Я так понимаю, сейчас настало время напомнить мне о том, как обличил царя Давида пророк Нафан?
– А что, прошу прощенья, пророк сказал Давиду? – не отрываясь от часов, спросил Назарыч.
– Господь послал к Давиду пророка Нафана, который рассказал ему такую историю: "В одном городе жили два человека: один богатый, а другой бедный. У богатого было очень много мелкого и крупного скота. А у бедного ничего, кроме одной овечки, которую он купил маленькой и выкормил, и она выросла у него вместе с детьми его; от хлеба его она ела, и из его чаши пила, и на груди у него спала, и была для него, как дочь. И пришел к богатому человеку странник, и тот не пожелал взять из своих овец или волов, чтобы приготовить обед для странника, который пришел к нему, а взял овечку бедняка и приготовил ее для человека...". Давид, услышав этот рассказ, воскликнул во гневе: "Достоин смерти человек, сделавший это. И за овечку он должен заплатить вчетверо: и за то, что он сделал это, и за то, что не имел сострадания". Тогда Нафан сказал Давиду: "Ты – тот человек". Пророк обличил злое дело Давида. Давид раскаялся и сказал: "Согрешил я пред Господом". А потом он написал покаянный псалом: "Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое..."
– Сурово, но справедливо, – заключил часовых дел мастер.
– Хорошо, – сказал я. – Очень хорошо. А теперь, если ты, Вик, так проникся бременем стыда, добротой и покаянием... – Я выдержал паузу в семь тактов сердца. – Может быть, ты поможешь разобраться мне, своему старому другу, в конкретной ситуации. Пойдем, пойдем!
Мы с Виктором вошли в мою тесную каморку, набитую книгами. Кресло, в котором восседала Таня, оказалось обложено книгами. Никаких следов ужина с вином. Даже запаха ландыша от ее духов "Диориссимо" не осталось – в комнате витал аромат Брокара "Любимый букет императрицы", он же "Красная Москва", который я разбрызгивал иногда в приступе ностальгии. Интересно, подумалось мне, а не был ли отец Тани, случайно, "бойцом невидимого фронта"? Если так, то дочь его вполне профессионально овладела приемами конспирации.
– Ну и что? – проворчал Виктор. – Хочешь, чтобы я пожалел тебя, такого одинокого? Понюхал этот бабушкин аромат и оценил всю степень муарной черноты твоего траура? Бедненький ты наш!
– Ага, очень хотел, – только и нашелся, что сказать. – Прости, по велицей милости твоей.
– Ладно, пойду, – вздохнул Старый Друг. – Только прошу, не пей больше. Ты какой-то сегодня... не такой. Прости.
Глубокая ночь. Одна из бессонных ночей в череде иных прочих.
Сейчас ты смят, разорван, унижен, опозорен. В такой вроде бы печальный миг, ты как никогда трезв и четко видишь голую зябкую нищету. Свою нищету. Но! Нет приличной тому тоски, тем более нет уныния, наоборот – на немыслимой глубине души зарождается нечто весьма живое, оно высвечивает из тёмного колодца сердца блестками надежды, оно там растет, выстреливая упругие ростки из чернозема – вверх, наружу, в полуденную явь, освещенную свыше – и в этой невидимой точке соприкосновения рожденного и увядающего – в этом чудном симбиозе тварного и нетварного – начинаешь проживать иную, обновленную жизнь. Соседи спят за стеной, кошки тенями носятся по пустынному двору, тонкая вибрация птичьего звона долетает из невиданного далёка, робко светлеет восток, просыпается новый день.
По тёмной пустынной лестнице, полной шаркающего эха, взлетаю на смотровую площадку странного сооружения в углу дома, она возвышается над крышей метров на пятнадцать. Отсюда простирается просторный вид. Из-за ползущих по горизонту горизонталей, из-за летящих вертикально-вверх, вертикалей, сминая жесткую геометрию всё округляющим светом, встает из пуховой подушки голубоватой дымки набухшее светом робкое солнце, растрёпанное, бело-желтое, спелое, неумелое.
И самый загадочный дом, стоящий на изломе улицы, куда за угол скрывается старый трамвай, превращается в черноморский волнорез, о который ударяют волны утреннего света, завихряясь, отступая и вновь освещая улочку рассеянной жемчужной пеной. Дом, состоящий из одних прямых углов, всегда производил впечатление аморфной кривизны, подобно гиперболоиду телебашни Шухова на Шаболовке или храму "Саграда Фамилия" в Барселоне, при сооружении которого Гауди добился непрерывной текучести архитектурных форм, доступных лишь живой природе. Внешностью этого странного дома сама природа играла, как молочный котенок мячиком, раскачивая, сминая, расплавляя золотистым светом жесткую линейность в текучую сочную персиковую мякоть.
Вернувшись домой, озябший в ветреных струях утренней свежести, продолжаю у окна путешествие по распахнутым вширь и вглубь объемам нашего двора, пронизанного потоками теплого света. Как можно спать в такой чудный миг рождения новой жизни! Но природа берет свое, усталость буквально качает меня в своих заботливых объятьях и требует отдохновенья. Нехотя отлипаю от окна, возвращаюсь в сумрак старого дома, ложусь на жесткую кушетку, опуская голову на подушку, закрывая глаза, а мягкий рассеянный утренний свет по-прежнему пронзает меня, облучая мерцающей надеждой. Еще поживем.
Исправление комплексов соседских детей
– Дитя у нас мелкое, малорослое, поэтому комплексует, – с печалью в голосе сообщила мама Вера.
– Напомни, какого оно пола и на какие позывные откликается, – бодро отозвался я.
– Женского пола, отзывается на следующие имена: Маня, Манюня, Муся и еще Крошка Мо.
– Мария! – позвал я девочку.
На голос мой вышла девушка лет от 12-ти до 32-х, ростом не больше метра с полтиной, и встала передо мной, как приговоренная к усечению топором перед беспощадным палачом.
– Сам посмотри: метр с кепкой, в прыщах и без попы. Одно недоразумение.
– Отставить разговорчики! – резанул я ладонью сгустившийся воздух и повел девочку на кухню, ближе к свету. – Ну вот, теперь признал – это та самая Маша, которая сварила мои итальянские мокасины из натурально кожи.
– Ой, когда это было! Я делала эксперимент на тему выживания в условиях голода, отсутствия еды и присутствия кожаной обуви, – запищала в оправдание девочка, но, слегка подумав, кивнула: – Я! Было дело... – И привычно подставила шею с кудряшками под соседский подзатыльник.
– Простите, это мытое? – настороженно спросил я у мамы Веры, указав на шею.
– Ага, конечно, от неё дождешься, – пожаловалась женщина, – она у нас экстремалка.
– Так, ладно, это несущественные детали, – сказал я миролюбиво, – и характеризует ребенка, как человека ищущего нетрадиционных путей решения продовольственной проблемы... в глобальном масштабе. – Маша облегченно вздохнула, убрала шею и подняла глаза, полные надежды. На всякий случай я все-таки её предупредил: – Но это не значит, что теперь ты можешь таскать у соседей кожаную обувь и варить из неё холодец.
– Поня-я-ятно, – протянула девочка, преисполнившись уважением к старику-соседу и уголовному кодексу. В ее возрасте и мне все люди, старше тридцати казались древними старикашками; а уголовный кодекс и я уважал за его толщину и неотвратимость. – Вообще-то это пройденный этап. Сейчас экспериментирую с обоями, шторами и деревянной мебелью.
– Так, Мария, всю эту псевдонаучную блажь из головы – вон! Мы начинаем самое ответственное дело в твоей жизни – делаем из тебя девушку!
– Хорошо, – размашисто кивнула девочка, – я готова.
– Тогда начнем с моего вчерашнего наблюдения. – Я уселся на табурет и приступил: – Вернулся я из длительной командировки, устало поднимаюсь по нашей лестнице, смотрю – колени торчком. Мосластенькие такие, что тебе шарниры на ортопедическом протезе. Мой левый чемодан не вписался в поворот и ка-ак треснет под вышеуказанную коленку!
– Счастливый! Это моя мечта с детства – чтобы вот так, чем-то твердым – и под её коленку, – призналась Маша.
– Неверный ход мысли! Отставить! Я же не нарочно! Треснул! Несчастную девочку – по несчастной коленке. ...А конструкция возьми, да сложись пополам. Смотрю – откуда-то сверху, из-под потолка надо мной нависает растрепанная головка на тощей цыплячьей шейке и с любопытством поворачивает ко мне лицо. Присмотрелся – а это Люся из седьмой квартиры. Мы оба вежливо распрямляемся – я с моим ростом метр семьдесят восемь, если держать взгляд горизонтально – аккурат ей в ребрышки выпирающие утыкаюсь. Задираю голову – аж лисий малахай с меня слетает: вот ключицы, выше – шея, и уж под самым потолком – личико её, как маятник – туда-сюда, туда-сюда. Меня осеняет мысль – а мысль убивать нельзя, ибо она бессмертна! – это что же, если, к примеру, мне вздумается эту каланчу пожарную в щечку по-стариковски, по-соседски чмокнуть... Что же каждый раз бежать домой за чемоданом или, скажем, за лестницей-стремянкой, чтобы улучить момент приближения её лица и, схватив за уши, чтобы обратно к потолку не взлетело, чмокай ее в щечку, по-стариковски, по-соседски, с риском для жизни ввиду угрозы падения: "Ах, ты моя маленькая девочка, как ты выросла, повзрослела!"
– Ха-ха-ха, хи-хи-хи! – затряслись Маша с мамой Верой, представив себе ярко описанную жизненную ситуацию.
– Бедная! Несчастная Люся! – вздохнул я сочувственно. – То ли дело миниатюрная девушка! То ли дело такое милое создание, как наша Машенька! Стоит нагнуться, одной рукой подхватишь её, другой козу из пальцев сложишь – у-тю-тю! А Машенька ручками-ножками от радости задрыгает. Из кармана конфетку "Кара-Кум" достанешь, от обертки опростаешь, дитю в ротик сунешь, а она – хрусть-хрусть, конфетку схрумкает – и всем хорошо, и всем весело. Поставишь девочку на пол, да к всеобщему удовольствию и пойдешь себе по делам большой государственной важности. Нет-нет, что ни говори, а девушка невысокая, миниатюрная – это удобно в практическом смысле и бытовом обиходе. Да и в смысле одежды не так дорого, потому что на материи явная экономия. И всюду, как ни глянь, одна приятность, выгода и удобство. Так что, Маша, расти вверх спеши не особо, а пользуйся благами изящной миниатюрности на радость себе, семьи и всему прогрессивному человечеству.
Отпустив с миром миниатюрных соседок, подумал: а ведь теперь придется и Люсю успокаивать, в конце концов, разве виновато дитя в своем избыточном росте. Ладно, разберемся, в порядке очереди.
Падение
– Зачем вам прошлое? – проворчал дед, разбирая на столе швейную машинку «зингер». – Что вы с Никиткой всё какие-то старинные вещи перебираете, листы пожелтевшие читаете, в книгах копаетесь? По-моему, прожил день – и слава Богу, забыл и дальше похромал. Ну что в этом прошлом, медом что ли вам намазано? Или что изменить можете?
– Изменить, конечно, нельзя, – кивнул я, любуясь неспешной работой мастера на все руки, – но с помощью прошлого можно многое понять в настоящем и даже предположить развитие будущего.
– А по-моему, все это ерунда. Вчера ушло, завтра не наступило, а жить надо сейчас. По совести.
– Так ведь все сатрапы именно по совести-то и жили, и злодеяния творили. Совесть – она у каждого своя: у кого ангельская, у кого бесовская, у кого коктейль из того и другого. Ведь корень слова – "весть" – то есть сообщение извне, а там в каждого человека – справа – ангел света, слева – ангел падший. Вот они нам и вещают каждый свое, а человек сам уже прислушивается и выбирает как ему поступить.
– Это хорошо, что мы их не видим. – Дед рассмотрел на свет шестеренку, продул и положил на бархатную тряпицу. – Ну, ангел – этот еще ничего, хотя тоже от страха можно штаны намочить – они, я видел на картине, огроменные, грозные, с мечом – как треснет сгоряча, коль чего не так сделаешь... А лукавый – та еще образина, прости Господи! Вот у нас на зоне один мутный чалился. Весь в наколках, рожа страшная, оскал – что у тигра бенгальского, попадешься такому под горячую руку – запросто может заточкой пырнуть. Одно слово – бес. Так его и прозывали, сердешного. Андрейка, а давай чайку покрепче заварим? В память о моей посадке, мягкой посадке. Меня, слава Богу, никто даже пальцем не тронул. Вошли, так сказать в положение. Сочувствовали. У меня как раз чаёк есть – правильный. Со слоником.
Снова и снова мысленно возвращаюсь в прошлое, чтобы понять настоящее и найти единственный истинный путь. Пока что у меня все расплывчато, нет четкого плана, нет любимой работы, не знаю волю Божью на сей час, потому живет в душе тягота, Лотово томление неопределенностью – обычное мучение современного человека, по слову святителя Игнатия Брянчанинова. ...Только Лот пребывал в праведности среди всеобщей греховной вакханалии, я же во всем уподобился грешникам, носителям и делателям смертных грехов. Увы мне, увы...
Чему уподоблю моё падение? Запойному пьянству, наркотическому дурману, одержимости? Но пьяница обычно дурно пахнет, не способен к напряженной умственной работе, дисциплине; наркоман – тот вообще не принадлежит себе и живет от дозы к дозе, способен на любое преступление и подлость; одержимость также предполагает отсутствие контроля над собой, полное рабство чужой злой воле и резкое неприятие святости. Чему уподоблю годы перманентного предательства Господа моего, самого сокровенного и чистого в душе? Разве, приключениям Блудного сына из евангельской притчи.
Хочется сказать в свое оправдание: зарабатывая деньги и прочие активы, движимые и недвижимые, я с удовольствием помогал другим и даже радовался их успехам. Вот он купил квартиру, построил себе просторный дом, пригнал из-за границы мощный престижный автомобиль, приоделся в костюмы лучших брендов, рядом с ним не прежняя визгливая распустеха, а дама, блистательная, как бриллиант в соответствующей золотой оправе. Моя фирма предоставляла занятость и неплохие заработки местному населению, и видит Бог, я радовался тому, как люди бросали пить, работали с полной отдачей, зная, что получат неплохие деньги и возможность пожить достойно.
Ради нашего благополучия на первых порах мне пришлось пройти через бандитские разборки, угрозы ("я тебя лично зарежу, медленно, так что сам будешь просить скорей убить тебя"), непомерные риски и тяжелое бремя ответственности, спать приходилось часа два-три в сутки, работали без выходных и отпусков. Однако мы выстояли в этой войне и победили. Только вот почему триумф так быстро и нелепо сменился предательством близких и поражением по всем фронтам? Адвокат и другие доброжелатели говорили: сам виноват, нельзя доверять людям, нужно держать трудящихся на коротком поводке и всегда со всеми быть жестким. Я-то думал, что люди из элементарной благодарности будут мне верны, ан нет – предали все поодиночке и оптом, жена в том числе и в первых рядах. Не могу похвалиться приятными ощущениями от такого поворота судьбы, поначалу, конечно, переживал, правда, недолго – в какой-то миг на меня напало нечто вроде бесчувствия, апатии и абсолютного спокойствия.
Случилось это в Родительскую субботу, когда я зашел в церковь, подал записки "о упокоении" и встал у канунника с горящими свечами. Вокруг сновали женщины с хрустящими пакетами подношений, что-то делили, рассовывали по сумкам, толкались прихожане с пучками свечей, кто-то рядом заплакал, поминая недавно умершего. Я же вспомнил как бабушка всегда спокойно относилась к бедам и несчастьям и все время благодарила Бога за то, что она жива, способна работать, воспитывать внука и радоваться каждому дню нашей непростой жизни. Я отключился от внешней суеты, несколько раз пропел вместе с хором "упокой, Господи, души усопших раб Твоих", помянул бабушку и тех, которые не дожили до этого дня – и тут на меня сошел светлый покой, словно бабушка ожила, подошла, обняла и утешила непутевого внука. Из храма вышел в ту поминальную субботу спокойным и будто выздоровевшим после болезни. Ничего не болело – ни тело, ни душа – так случалось от укола мощной дозы анальгетика. Небо очистилось от серой дымки, просинело, засияло веселое солнце, зачирикали птицы, от карусели раздался детский смех. С той минуты я понял, что Бог не оставил меня, несмотря на то, что я Его оставил; по молитвам бабушки прощен и принят обратно в Отчий церковный дом.
Дальше все случилось как бы само собой, я просто дал согласие на передачу фирмы под внешнее управление, подписал пачку документов, освободил кабинет, дом – и уехал в наш родной старый дом.
Как со дна моря, из бирюзовой тишины, пронизанной солнечными лучами, всплыл на поверхность, потряс головой, оглянулся и обнаружил себя на кухне за старым дубовым столом с клеенкой. Рядом у плиты варил кофе Никита. Дед разобрал машинку и вышел во двор – "в домино партеечку сгонять". Заметив моё "всплытие" и возвращение в социум, Никита задал вопрос по теме:
– Расскажи, Андрей, как ты жил загородом? Только так, чтобы с деталями, в красках.
– Материально – вполне комфортно и сытно.
Первое паломничество
Однажды в далеком детстве, когда я еще не растерял наивность и чистоту, мне довелось пережить несколько счастливых дней. В те времена бабушка еще остерегалась открыто посещать церковь, но каждый месяц куда-то уезжала на два дня и возвращалась какой-то особенной – улыбалась и говорила мягко. Когда мне исполнилось десять лет, она взяла меня в свое таинственное путешествие. Поначалу все складывалось довольно обыденно и даже печально. Я сидел в купе старого дребезжащего поезда у пыльного окна и, томимый щемящей тоской, наблюдал за косыми струями дождя, секущими глянцевый асфальт, рыжие крыши домов, пустые поля и черные леса. Бабушка принесла чай, разложила на столике пирожки, заставила поесть и уложила спать. Разбудила меня вечером, я глянул в окно, там плыла неуютная серая муть, падали все те же струи дождя. Поезд остановился, вышли мы на платформу и зашагали, огибая лужи, в сторону единственного фонаря. Дождь пошел на убыль, и когда мы вошли в круг света, на остановке автобуса с единственной скамейкой, совсем прекратился. Бабушка сказала что-то вроде: «Я же обещала, что дождик закончится! Здесь всё не так, как у нас».
На остановке появились люди. Они выходили из темноты, устраивались на скамейке, а когда свободные сидячие места закончились, становились в угол бетонного сооружения. Наконец, пыхтя и ворча, подъехал ПАЗик с черной полосой вдоль всего корпуса и принял нас на борт. Дверь за последним пассажиром со скрипом задвинулась, но свет в салоне не погас, может для того, чтобы легче было собирать деньги за проезд. Одна голосистая тетечка в красном платке, телогрейке и резиновых сапогах по-свойски спросила водителя:
– Юрк, почему на этом приехал?
– Рейсовый, ну его, встал на ремонт, а этот, вишь ли, сделал свое дело, ну и бригадир, чтоб ему, выписал наряд, подобрать, эхма, пассажиров с поезда, нутк...
Мне стало не по себе. Я понял, что значит черному автобусу "сделать свое дело", и с опаской глянул назад, где обычно устанавливают деревянный ящик с желтым холодным телом. Понюхал воздух, но ничего кроме бензиновых паров и папиросного дыма не учуял. Пассажиры сидели смирно, глядели в черные окна, будто что могли рассмотреть во тьме, и устало молчали. Бабушка, почувствовав мое смятение, обняла за плечи и прошептала: "Еще минут пятнадцать – и мы на месте".
Когда мы сошли с автобуса, проводили его взглядом до поворота, тишина окутала нас мягким покрывалом, я поднял глаза: на непривычно черном небе высыпали яркие крупные звезды, а над самой головой сияла огромная в оспинах кратеров луна. Бабушка уверенно повела меня за руку по щебеночной дорожке, сквозь густой кустарник, мимо черных деревьев в сторону крошечного окна, светящегося вдали. Показались дощатые заборы, за ними угадывались очертания домов, но свет в окне горел только в одном, и именно туда мы и направились. Дверь нам открыла женщина в платке, провела в горницу с длинным столом, заставила помыть руки и налила по большой тарелке чуть теплых щей. Не успел я погрузить ложку в желтую лужу в центре белой тарелки, как вошел старик с седой бородой в черной одежде и сходу стал читать молитву. Потом перекрестил стол, попросил Лидию принести ему чаю и завел разговор: как доехали, какая погода была, что за мальчик такой тихий? Бабушка обстоятельно отвечала. Старик услышал о проливном дожде, улыбнулся, кивнул головой и сказал:
– Это в вашу честь распогодилось.
– Отец Василий, да я как сюда ни приеду, всегда солнечно. Это вы нам специально намолили?
– Можно сказать и так. Нам-то любая погода в радость, а для вас, городских, солнышко оно получше будет. Ну ладно, располагайтесь на ночлег, Лидия вам уже постелила, а я к себе, мне еще поупражняться надо.
Бабушка вывела меня во двор и показала кирпичный туалет: "Сюда будешь ходить по надобности. Дверь в этом доме никогда не запирают. Так что бегай себе на здоровье хоть каждый час". Я на всякий случай посетил туалет и убедился в его чистоте и наличии лампочки, которая включалась снаружи. На обратном пути глянул на освещенное окно в дальнем крыле дома, по желтой занавеске ритмично ползала тень – вверх-вниз. Я, кажется, догадался: старик кладет поклоны. Потянулся всем телом, еще раз удивился непривычной тишине и яркости звезд на черном небе и вернулся в дом. Мне здесь нравилось все больше и больше.
Потом наступило звонкое солнечное утро, был завтрак, исповедь в маленькой сельской церковке с деревянными полами и печью. Отец Василий показал нам село, даже познакомил с некоторыми жителями, довел нас до реки и посоветовал мне на вечерней зорьке половить рыбу. По пути завернули в лес и даже собрали с десяток симпатичных боровиков. Батюшка сказал, что у него в этом лесу есть несколько заповедных мест, где его всегда ожидают грибы и ягоды. Все проходят мимо и никто не видит, а ему лесные дары сами открываются, будто ждут, когда он их навестит. Дошли до пастбища, отец Василий уважительно поговорил с пастухом и почесал морды трех коров, подошедших к старцу, – они "были его подружками" и очень любили его руки. Потом обедали, "отдыхали после трапезы", я выпросил у монахини Лидии удочку и отправился на рыбалку. Бабушка хотела меня проводить, но отец Василий остановил: "Не бойся, никто здесь мальчика не обидит. Вы тут в полной безопасности. Пойдем лучше в храм, помолимся".
Речка мне очень понравилась. По воде бегали солнечные зайчики, освещая песчаное дно с камешками, пучками водорослей и серые спинки мелкой рыбешки, беззаботно снующей у моих ног. Я размял хлеб и нацепил на крючок, не успел опустить наживку в воду, как поплавок утонул, по удочке прошла дрожь, я дернул – и вытащил из взбаламученной воды карася с ладонь. Меня захватил азарт, я набрал в ведро воды, запустил внутрь добычу и снова забросил удочку. На этот раз поклевку пришлось ждать не меньше минуты, но вот опять поплавок ушел в воду, я дернул удилище – и уже крупный подлещик забил хвостом над багряной закатной водой.
Так, до наступления сумерек я наловил с полведра рыбы и, довольный собой, присел на траву, любуясь последними, яркими всполохами заката. Небо на западе, тихая речная вода, трава в росе, верхняя кромка леса – всё это переливалось красными, бордовыми, морковными цветами необычной глубины и насыщенности. Над всем этим великолепием витала такая торжественная тишина, такой добрый и свежий дух, что мне захотелось плакать от радости. Я вдруг ощутил себя частью этой огромной красоты, грудь переполнила большая сладкая любовь, я сидел на мягкой густой траве, прислушивался к щебетанью невидимой птицы, плеску воды у берега, шороху осоки невдалеке, жужжанию шмеля и был абсолютно счастлив. Словно, впервые ощутил себя живым существом среди живой, бесконечно доброй матери-природы, которая щедро делилась со мной дарами, охраняя мой покой, стараясь угодить, утешить, обрадовать.
Тихий и задумчивый, будто оглушенный великим открытием, вернулся я в дом. Немногословная Лидия молча взяла ведро с рыбой, поощрительно кивнула, и принялась чистить, потрошить, резать, жарить в сметане. А я сидел в углу кухни, наблюдал за ее привычной работой, а в голове стучала мысль: да они тут все счастливые! Появился из своей комнаты отец Василий, вышла бабушка, они стали меня нахваливать, а я сидел, улыбался, как пьяненький старик Никита на День Победы, и только кивал головой, чувствуя приливы радости и любви к этим людям.
Потом сели ужинать, отец Василий рассказал, как заезжал недавно один маленький человечек – он назвал его блаженненьким – и передал афонский ладан и иерусалимские свечи от своего старца, который живет на Урале и как-то на ночной молитве увидел его, иеромонаха Василия, в ярком свете, у края пропасти. Батюшка снова был молодым и сильным, как много лет назад, он крепкими длинными руками останавливал слепых людей, которые брели как овцы на заклание в пропасть, он собирал их, как грибы, улавливал, как неводом рыбу – и уводил за руку прочь от края бездны в огромный белый храм.
Я во все глаза смотрел на отца Василия, пытаясь на всю жизнь запомнить каждое слово, каждый жест его тонких жилистых рук с длинными пальцами, серебристую седину и эту улыбку, которая не сходила с его гладкого лица без морщин, такую необычную улыбку – по-детски безыскусную, искреннюю, спокойную, от которой на душе растекался приятный теплый свет. Меня не удивил рассказ батюшки, я сразу поверил каждому слову, потому что и я в тот миг видел седобородого старика молодым, крепким, спасающим многих-многих людей от тьмы, изливая на них, на нас, сидящих в этой горнице, на меня – тот самый божественный свет, который в его храме, в его селе, в его доме, в нём самом – сиял непрестанно.