Текст книги "На суше и на море. 1961. Выпуск 02"
Автор книги: Александр Казанцев
Соавторы: Теодор Гамильтон Старджон,Джек Холбрук Вэнс,Игорь Акимушкин,Владимир Успенский,Виктор Сапарин,Виталий Волович,Жак Бержье,Сергей Соловьев,Игорь Забелин,Всеволод Сысоев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 40 страниц)
И пошел, проваливаясь в снег.
Мне было так тяжело, что когда увидел дом, жалкий, брошенный дом, я вспомнил, что там должен быть пункт связи. Я распахнул дверь, и меня обдало снегом и снежной пылью. Половину крыши сорвало снарядом. Сугроб с крыши обвалился внутрь. В той половине, где еще сохранилась крыша, стоял стол, на нем был разбитый полевой телефон, оборванный провод и перед столом кожаное кресло. Откуда оно взялось в лесу – не знаю. Я сел в это кресло и закрыл глаза. Когда снова услышал стук двери, и спросил, не подымая головы: «Это ты, Фриц?» Так звали унтера. В ответ я услышал сказанное на плохом немецком языке: «Кто вы?»
Я встал. Передо мной стояли люди в полушубках. Один из них направлял на меня автомат, другой заглядывал в разрушенную часть дома. Но третий, широкоплечий и спокойный, был, по-видимому, командир. Это он повторил свой вопрос: кто вы?
– Командир батальона, – сказал я. Мне ничего больше не оставалось.
Человек в желтом полушубке, у тех были черные, сказал:
– Где же ваш батальон?
– Об этом я хотел бы узнать у вас! – отвечал я. Он засмеялся вдруг совершенно мирно, а я отстегнул и положил на стол свой пистолет. Вот и все… Дальше в плену я долго помнил подробности этой ужасной зимней прогулки в русском мертвом лесу… О, я не хотел бы пережить это еще раз…
Отто слушал нехотя, но слова долетали до его уха и вызывали какую-то тревогу, непонятную ему. Чего старики разоткровенничались? Он услышал голос, похожий на скрип двери. Это говорил Шренке:
– Вы сделали, по-моему, единственную ошибку в вашем затруднительном положении…
– А именно? – спросил глухим голосом Хирт.
– Не к чему было отвечать им и говорить, что они знают, где ваш батальон. Ваш батальон геройски погиб…
– Вы хотите сказать, что я…
– Нет, вы меня не поняли. Вам надо было сказать этим белым или красным медведям: «Мой батальон погиб геройски…»
– Но он не погиб…
– А где же он был?..
– Часть его бежала, часть была уничтожена, часть сдалась в плен…
– Да, да, – сказал Шренке, – как давно это было… Как давно! Кто из нас тогда мог предполагать, что мы будем сидеть вот такой теплой ночью в этих удивительных краях. Какая изумительная тишина, какие звезды! Посмотрите, это какая-то зеленая тьма…
Отто поднял голову. Он встал, подошел к перилам и облокотился на них. Где-то в другом мире, далеко-далеко от него горели свечи и две старые головы, повернувшись в профиль, не двигались, точно прислушивались к чему-то, что надвигается из этой зеленой тьмы.
А зеленая тьма все густела и густела, подбирая все ближайшие деревья и кусты. Она двигалась на дом, и Отто показалось, что сейчас она, как волна, подымется и скроет его в своих зеленых недрах. Он закрыл глаза, точно почувствовал прикосновение этой тяжелой волны. Она уже тронула его плечо. Он вздрогнул.
– Это я, – сказал старый Шренке. положив свою морщинистую руку ему на плечо. – Пора спать, Отто! В такую ночь можно получить малярию. Вон сколько вьется комаров, коварные твари эти анофелесы! Иди спать, мальчик!
– Из Дюссельдорфа, – сказал почти резко Отто. Старый вояка чуть отодвинулся.
– Что ты сказал?
– Я сказал: мальчик из Дюссельдорфа!
– Ах да, правда, ты ведь из Дюссельдорфа. Ну, все равно, иди отдыхать!
Мы славно посидели сегодня, не правда ли?
Август 1959 – январь 1960

Джон Мэйсфилд[5]5
Джон Мэйсфилд – современный английский поэт и писатель. – Прим. ред.
[Закрыть]
ГИМН МОРЮ
Рассказ

НОЧАМИ, зимними ночами, ночами, когда воет ветер и бушует шторм, – в такие моменты особенно остро чувствую я всю прелесть жизни на суше. Ага, говорю я, ты, злюка-ветер, ты можешь дуть, покуда у тебя не лопнут щеки, а мне хоть бы что! Потом я прислушиваюсь, как шумят и качаются вязы, как скрипят половицы в доме, и, ага, говорю я, вы, сорванцы, можете скрипеть и трещать, а я спокойно буду лежать в постели до рассвета.
Большое утешение нахожу я на суше, когда ревет буря. Но в тихую погоду, когда моросит дождь, когда под ногами грязь, мир окрашен в цвет утонувшей крысы, на память приходят другие дни, дни полные буйной жизни и приключений; и не глупец ли я был, говорю я, что стал жить на суше, что примирился с той жизнью, какой сейчас живу? Да, действительно, я был глупец, что всегда так дурно думал о море. Если бы сейчас я был на корабле, мне не пришлось бы делать то, что делаю я. Если бы держался моря, я был бы теперь вторым помощником капитана, а может, и первым. Не сидел бы согнувшись за конторкой, а стоял бы на мостике вместе с рулевым и гнал бы корабль вперед пятнадцатиузловым ходом.
Именно в такие минуты вспоминаю я лучшие дни, волнующие дни, дни напряженной, горячей жизни. Один из них особенно живо встает в памяти, один из тысячи, как день необычайной радости.
Мы были в море, у берегов Южной Америки, и мчались на юг, как олень. В последние сутки ветер постепенно крепчал, и весь день за кормой нашего судна бурлила белая пена, словно в кильватере военного корабля. За сутки мы прошли 270 узлов, и это было чудесно, хотя, конечно, многие суда делают иногда и побольше. Но для нас это была исключительная удача. Ветер дул чуть сбоку, что особенно благоприятствовало нашему судну, и дул с необычайной силой. За нашим капитаном установилась репутация «бесшабашного», и в данном случае он гнал корабль как никогда.
В этот чудесный день мы не плыли, а летели, то взлетая вверх, то бросаясь вниз, в пропасть, дикими прыжками мчась вперед в бешеном порыве. Ветер ревел на реях и бушевал в вантах, и паруса пузатились до того, что были тверды, как железо. Мы мчались по морю огромными прыжками – других слов я не нахожу. Наше судно, казалось, перелетало с одной ревущей волны на другую, перемахивая через зияющую пропасть между ними. Мне приходилось плавать на быстроходном паровом судне, на турбоэлектроходе, идущем со скоростью более двадцати узлов, но я никогда не испытывал такого чувства быстроты. На этом небольшом старом паруснике радость от скорости его хода была такова, что мы громко смеялись и кричали в восторге.
Шум ревущего ветра и непрерывное кляк-кляк-кляк блоков талей, рев огромных волн, догоняющих одна другую, скрип и звон каждого блока и бруса звучали для нас словно танцевальная музыка. Нам казалось, что мы мчимся со скоростью девяносто миль в час. Вода за кормой бешено бурлила, вздымаясь белой пеной. Мы бегали взад и вперед, то подтягивая здесь, то отпуская там, пока, казалось, что мы вот-вот свалимся с ног. Но, работая, мы громко пели и кричали. В нас будто вселился дух ветра. Хотелось плясать или начинать кулачный бой. Мы были словно обезумевшие, в каком-то невыразимом экстазе, и уже начинали думать, что наш корабль оторвется от воды и устремится к небесам, как крылатый бог. Над носом корабля взлетали каскады брызг, искрясь на солнце. Передние паруса стали мокры до последней нитки. Водопротоки превратились в ручьи, в водопады.
Припоминаю также, день был такой, что вселял в сердце радость, – ясный, солнечный, величественный!.. Солнце ярко светило в небе. Небо было невыразимой голубизны. Мы мчались вперед по чудесному морю, которое заставляло нас петь. Далеко-далеко, насколько хватал глаз, нас окружало море, сверкающее и не спокойное. Синее оно было, и зеленое, и ослепительной яркости на солнце. Оно вздымалось огромными, словно горы, валами.
Волны разбивались с ревом и разлетались пеной. Снова вздымались, налетая одна на другую, и снова превращались в пену. Ритм, мелодия, музыка были в этих взлетах и падениях волн. В душе нарастало такое чувство, что хотелось броситься в эти волны, принести себя в жертву чудесной стихии. Хотелось слиться с морем, быть его неотъемлемой частицей, вечно жить с ним. Это было и чудо, и величие, и ужас. И необычайная, возвышенная радость наполняла всю душу при виде этой красоты.
И на другой день, спустя сутки, когда сидели за обедом внизу, мы чувствовали, что наш безумный корабль делает еще более отчаянные прыжки, перескакивая через еще более грозные волны, вздрагивая и торжествуя каждой частицей своего существа. Казалось, он был наполнен какой-то беспокойной, величественной, огненной жизнью. Мы забывали, что он сам – произведение рук человека. Мы забывали, что мы сами – люди. Он казался живым, бессмертным, ужасающим. Мы были его слугами, невольниками. Мы были звездной пылью, несущейся в хвосте кометы. Мы звонили в тарелки, сидя за столом, не было предела нашей радости. Мы пели, кричали и называли свой корабль величием и славой всех морей.
Но конец человеческому величию неизбежен. Конец нашему величию наступил в тот момент, когда мы сидели за обедом. Внезапно дверь откинулась назад на своих петлях, и помощник капитана в дождевике крикнул: «Все наверх! Не задерживайсь!» Пришел час. Корабль уже не мчался с прежней скоростью, он убавлял ход. С наветренной стороны надвигался шквал. Линию горизонта затянуло серой пеленой. Величие моря уступило место мраку и свирепости. Красота его стала дикой. Музыкальные ритмы ветра словно сменились воем стаи псов.
И тут мы начали «разбирать» свой корабль, укрощать его, сдерживать ход. Мы взяли паруса на гитовы. Затем последовала команда: «Живо наверх, ребята, убрать бом-брамсели!» Мне достался крюйс-бом-брамсель, парус в облаках, огромное серое полотно, бившееся на высоте ста шестидесяти футов над палубой. Ветер ударял в меня, прижимая к вантам, бил и трепал, вызывая слезы на глазах. Казалось, он подгонял меня все выше и выше, к топу, к стень-вантам, к салингу…
Сидя на салинге, я познал, что такое ветер. Он ревел и нажимал с такой силой, что дух захватывало. Я мог смотреть только вверх, на рей, куда мне надлежало взобраться, и с тяжело бьющимся сердцем продолжал подниматься выше. И вот передо мной уже крюйс-бом-брамсель. Парус, который я должен был убрать. И какое чудесное это было зрелище! Парус метался и надувался на ветру, и прыгал вокруг, «как опьяненный жеребенок», и развевался над реем, ударялся и хлопал. Бом-брам-стеньга гнулась до предела. У меня на глазах она изгибалась, словно пластинка из китового уса. Я прилег на рее, вытянувшись, парус ударял меня в лицо и сшиб с головы кепи. Он бил и трепал меня и не давался в руки. Ветер плашмя пришпилил меня к рею и, казалось, рвал в клочья на мне одежду. Я чувствовал себя на седьмом небе, превыше всех королей и владык земных. Я кричал во весь голос от радости, заглушая шум ветра.
Впереди меня была грот-мачта, где другой матрос воевал с другим бом-брамселем; а дальше за ним еще матрос, парус которого, казалось, был весь в узлах. Внизу подо мною была палуба судна с маленькими смешными фигурками – одни головы и плечи, – тянувшими что-то длинное по палубе. И прямо подо мной было море, серое и свирепое, испещренное белыми пятнами пены от нашего корабля.
И тут с ужасающим свистом налетел дождевой шквал. Он обрушился на море. Он затмил горизонт. Я не мог уже ничего видеть, кроме серых потоков дождя, серых туч, извергавших дождь, серых небес, раскрывшихся и разразившихся проливным дождем. Холодным дождем, ледяным дождем, ударявшим с такой силой, что с моей блузы сходила краска, и я оставлял окрашенные следы после себя, когда, спустившись вниз, проходил но палубе. В течение последующих двух часов я свертывал и убирал паруса, смиряя бег нашего корабля. К ночи мы уже шли при трех нижних марселях и зарифленном фоке. На следующий день мы плыли только под одним прямым и штормовыми косыми парусами.
Много есть путей и средств, доставляющих человеку радость, и для большинства людей то из них, которое называется волнующим переживанием, наиболее привлекательно. В такой серый день, как сегодня, когда трава гниет в грязи, воспоминание о пережитом волнующем моменте наполняет сердце радостью. Эту радость пробуждает в нас именно такой момент и ничто другое.
И это учит нас, что даже незначительной вещи, даже порыва ветра достаточно, чтобы вселить в нас радость и наполнить душу сознанием счастья, сознанием того, что мы являемся участниками великого зрелища жизни.
Перевод с английского П. Охрименко.

Николай Асанов
ОТКРЫВАТЕЛИ ДОРОГ
Повесть

1
НА ПОЙМЕ дикой уральской реки четыре человека надолго прощались с привычным, обжитым миром.
Проводник потоптался на месте, сказал извиняющимся голосом:
– Пошел бы и я, конечно, когда бы не на зиму глядя…
И от этих слов всем стало словно бы холодно и тревожно. Начальник экспедиции Колыванов, широкоплечий, крупный человек, с худым, до предела утомленным лицом, отозвался первым:
– А мы вас и не зовем!
Он хотел сказать это безразличным тоном, но, помимо его воли, слова прозвучали враждебно.
Чеботарев, по молодости лет чересчур прямодушный, буркнул:
– Чего слезу льешь? Не на поминки позвали!
Старый охотник Лундин – третий член экспедиции – торопливо раскрыл кисет, протянул книжечку папиросной бумаги:
– Закури на дорожку…
– Какая моя дорога, до дому да на печку, – нехотя ответил провожатый, но бумагу взял, стал медленно скручивать папиросу, будто хотел оттянуть время прощания. Чеботарев досадливо ждал, когда кончатся эти длинные церемонии. Ему не терпелось ринуться вперед, в неизведанное, хотя это неизведанное грозило опасностями, а может, и бедой. Не стал бы иначе провожатый делать этакое скорбное лицо и вроде бы извиняться, что не идет с ними. Но Чеботарев только что хорошо отдохнул во время дневки на последнем лесном кордоне, вымылся в бане и теперь был готов к любым приключениям. Тем более, что он не знал точно, какие приключения могут случиться в парме – так уральцы называют свои нехоженые и немереные леса. К тому же молодость самонадеянна, ей все кажется простым. И слова «на зиму глядя», сказанные провожатым, не произвели на Чеботарева никакого впечатления.
Четвертый член экспедиции, Екатерина Андреевна Баженова, геодезист и гидролог, инженер из Главного управления, молчала, тоскливо глядя назад, где над поймой, на крутом взлобке, над рекой, стояли такие теплые, даже и на вид, домики лесного кордона. За время путешествия по парме, продолжавшегося уже десять дней, она, кажется, отчаялась в своих силах, и одна лишь воля толкала ее снова в путь. Но и воля иной раз дает трещинку, вот в эту трещинку и просочилась сейчас печаль по утраченному так быстро уюту. Предстоит двести верст пути через болота, реки и горы, и такого отдыха больше не будет, придется идти до конца, до Алмазного прииска, где экспедицию ждут с нетерпением, принесет ли она победу, или поражение – все равно! Так надо ли мучиться, утомляться, страдать? Вот о чем думала сейчас инженер Баженова. Стоило ли ей, тихой женщине, вступать в спор, разгоревшийся между инженером Колывановым и заместителем начальника строительства новой железной дороги Барышевым? Для решения этого спора и отправилась малолюдная, необеспеченная экспедиция. Правда, где-то далеко позади идет еще один отряд, более подготовленный, но он так безнадежно отстал, а времени осталось так мало, что только «на рысях» можно было бы преодолеть оставшиеся километры тайги, болот, гор, чтобы успеть что-то сделать. И вот Колыванов идет «на рысях»!
Колыванов тихо сказал:
– Пошли!
И ровным шагом двинулся вперед, как будто у него не было никаких забот. А ведь известно, что порой заботы бывают тяжелее любого груза.
Екатерина Андреевна пошла следом.
Провожатый задержал охотника, сказал, понижая голос:
– Приглядывайся к следам, Семен! Две недели назад в согру двуногий волк забежал. Сухарей нес мешок, ружьишко, но шел не по тропе. Хоронился от всех. Я его нечаянно увидел, но окликать не стал, поопасился. Бог его знает, чем его ружьишко заряжено, то ли бекасинником, то ли жеканом…
Чеботарев невольно прислушался к этому странному разговору. Кое-что он уже знал об уральских лесах и понимал: в согре, лесном болоте, тянущемся порой на сотни километров, волку, да еще двуногому, делать нечего. Лундин поспешно спросил:
– Признал его? Кто?
Досадуя на свой страх, но продолжая шептать, провожатый ответил:
– Да все этот золотнишник длинношеий! Чтоб ему земля стала пухом!
Не к месту сказанное присловье рассмешило Чеботарева, да и Лундин, видно успокоившись, сказал сухо:
– Ну, он от роду пугливый. Матка пыльным мешком по башке стукнула.
Но провожатый все шептал, делая страшные глаза:
– Не говори! На что-то решился, если шел тайно!
В это время Колыванов позвал Чеботарева. Провожатый отстал наконец, теперь они были наедине с лесом.
Сама по себе эта рекогносцировочная разведка была не трудной. Колыванов нивелировал и зарисовывал кроки только в особо сложных местах, где для будущей железной дороги пришлось бы искать сложные кривые подходы, рыть шурфы, чтобы определить плотность пород. Но главную работу делала идущая следом группа, она и задерживалась-то из-за этого. Группа Колыванова обязана была начерно проложить трассу по кратчайшему направлению. Главный инженер строительства Барышев предложил такую трассу, что она удлиняла будущую дорогу почти на сто километров и удорожала строительство на сорок миллионов, однако, по его мнению, он выбрал самый легкий для строителей вариант.
А Колыванов утверждал, что его удешевленный вариант ничуть не труднее. Вот и придется теперь им четверым прошагать этот путь своими ногами…
Лундин cпopo шагал вперед и быстро обогнал Чеботарева. Но Чеботарев видел, что охотник куда пристальнее приглядывается к редким следам человека в парме. А человек и в этой богом забытой местности все-таки бывал. О том говорили и хорошо приметные следы, вроде затеса на лиственнице или срубленного дерева, и следы, приметные одному Лундину. Впрочем, Лундин свои открытия не таил. Только на прямой вопрос Чеботарева, что это за волчище, о котором провожатый говорил, нехотя ответил:
– Мало ли в лесу волков ходит!
Однако немного погодя Лундин попросил указывать ему приметные знаки, оставленные прохожим в лесу, если кто-нибудь завидит их.
После этого оказалось, что не один Лундин видит в лесу следы человека. Проходил час-другой, и вдруг то Колыванов, то Чеботарев, то даже и замученная трудной дорогой Баженова восклицали:
– Затес на лиственнице!
– Надломленная ветка!
– Чумпель у родника!
Чумпель – так называл Лундин искусно свитые из бересты рога для питья. Пить из них было вкусно. В них собирали ягоды, а при нужде даже чай кипятили, только не на огне, а раскаленными камешками.
Лундин неторопливо подходил и объяснял: ветку надломил охотник, шел с грузом, видно, в свою избушку. Затес на лиственнице оставил геолог еще в прошлом году, сколотое место на дерево затекло смолой, лиственница долго не темнеет, затес виден издалека. А вот эту замету вроде тамги, две зарубки под углом, похожие на рога молодого оленя, оставили остяки, зарубки обозначают, что неподалеку есть ягельник. Но при виде иной заметы Лундин хмурился и отмалчивался.
Екатерина Андреевна шла как-то обреченно. Она делала все, что полагалось, но не было в ней прежнего упорства. Казалось, она оставила что-то на кордоне и до сих пор тоскует по утраченному.
Порой Чеботарев замечал, что она странно смотрит на Колыванова. Да и Колыванов, по-видимому, замечал эти взгляды. Он начинал хмуриться, а то вставал и уходил от костра. В пути они шли цепочкой, у каждого было много забот, только на привалах можно было о чем-то подумать, что-то приметить.
Впрочем, Чеботарев относил эти взгляды к тому, что Баженова – чужой у них человек. Наверно, думал он, не согласна с Борисом Петровичем, вот и топорщится!..
Попытался было Чеботарев поговорить об этом с начальником, но Колыванов коротко отрезал:
– Не твое это дело, Василий! Спор наш, мы его и рассудим!
Сначала казалось, что короткий отдых на кордоне удвоил силы. В первый после отдыха день они прошли восемнадцать километров. Но уже назавтра стало труднее, а третий день будто вконец вымотал их. И они скоро дошли до того состояния утомления, когда только воля и долг помогают человеку двигаться дальше.
Но Колыванов ежевечерне, после того как был разбит лагерь и заготовлены дрова на ночь, вынимал из нагрудного кармана дневник и принимался записывать сделанные за день наблюдения. Его, казалось, не брала усталость.
Остальные быстро засыпали, надеясь на то, что начальник, закончив свои дела, не забудет еще подкинуть в огонь сушняку, чтобы можно было поспать спокойно хотя бы два-три часа. И верно, Колыванов кочегарил почти всю ночь, оберегая покой спутников.
Он старался писать кратко, чтобы успеть отдохнуть, но слишком много было всего, что следовало заметить для себя. Большая Медведица, или «Олень на приколе», как называли ее остяки, медленно поворачивалась вокруг Полярной звезды. Распрямляя натруженные плечи, чтобы подбросить дров в костер, повернуть на другой бок подкатившегося к самому огню Чеботарева, укрыть потеплее Баженову, Колыванов вдруг замечал, что опять осталось мало времени для отдыха. Он торопился дописать свои заметки, досадливо потирая покрасневшие от едкого дыма слипавшиеся помимо воли глаза.
«22 октября, суббота.
Ночевка на р. Большой Кодыр, левый берег. Брод через Кодыр выбрали удачно, сначала перебрели протоку, потом основное русло. Дорога тяжелая, густая парма с завалами, их пришлось прорубать. Прошли двенадцать километров.
На всем протяжении левобережного хода хорошая надпойменная терраса, удобная для проведения трассы. Встретились три небольших скальных мыска, пройти их трассой не представит большого труда. Терраса сухая, сложенная из тощих суглинков или суглинков с галечником. Не заметил, где перешли в зону изверженных пород. Взял возле Завалихи образец №3 – два камня. Оставил на затесе лиственницы у мыска записку Иванцову, чтобы проверил границу этих пород.
23 октября, воскресенье.
Часть пути, совпадающего с течением Колчима, решили пройти на плоту. Плотничную работу взял на себя. Лундин и Чеботарев пилили бревна и таскали их к воде. Баженова делала проверочные ходы с барометром, чтобы определить подъемы в случае обхода скального мыса на пикете 2254. Среди дня подул сильный ветер, слышали треск падающих деревьев. Но все обошлось благополучно.
Днем шел дождь, а сейчас (22 часа) сыплется какая-то изморось.
За день проплыли пятнадцать километров. Не обошлось без приключений. Ниже Завалихи через всю реку – залом, и лишь у левого берега – перекат. Река на повороте с шумом уходит под залом. Едва успели подвалить к перекату. Перегоняли плот по колено в воде. Плот провели благополучно. Долина пока все еще проходит в пределах изверженных пород. На устьях мелких речек наблюдал граниты, диориты и гранодиориты в виде крупных обломков, плохо окатанных.
24 октября, понедельник.
Неудачный день. Плот бросили утром. В полдень вышли к р. Ним. Пошли с Чеботаревым искать переход. Оказалось, что река замерзла метров на двести. Ниже по течению она покрыта шугой, и перейти ее можно только по пояс в воде с переката на перекат. Нужно было делать мост, но поблизости не оказалось ни одного дерева, которое достало бы до противоположного берега.
Чеботарев предложил перейти по льду с шестами. Это чуть не стоило ему жизни. На середине реки он провалился и ушел под лед. К счастью, тонкие льдины разошлись, и с нашей помощью он выкарабкался на берег. Пришлось разводить костер и сушить его. Это задержало нас на два часа. Вечером на привале разговор о счастье…»
В дневнике Поливанова разговор о счастье остался только заметкой.
В этот день, перейдя Ним, они долго пробирались по увалам, заросшим густым лесом, и устали невероятно. С вершин увалов они видели горы.
Уже совсем стемнело, когда Лундин воткнул топор в сушину, огляделся и кликнул Колыванова:
– Борис Петрович, лучше места для ночлега не найти. Сушняку много, вода рядом.
Все остановились, сбрасывая мешки, натрудившие плечи. Но до отдыха было еще далеко. Сначала полагалось приготовить дрова, потом приготовить ужин, постели, уложить взятые за день образцы, сделать тьму разных дел и как можно быстрее, потому что от этого зависела продолжительность их отдыха.
Но вот дела были переделаны, все поужинали и сидели вокруг костра с кружками в руках, утоляя горькую жажду, мучившую их теперь постоянно, – так велика была усталость.
Чеботарев, задумчиво оглядевший всех при трепетном свете костра, вдруг оживился и сказал с прежней непосредственностью, о которой в последние дни уже стали забывать:
– На кого же мы похожи! Чисто братья-разбойники!
Колыванов, Лундин, Баженова, как по сигналу, оглядели себя и друг друга. Баженова быстро подобрала ноги в ободранных сапогах и запахнула куртку на груди, прикрывая прожженную полу. Лундин вытянулся во весь рост, раскинул могучие руки и закинул к темному небу широкое лицо. Колыванов выпрямился, опустив тетрадь, в которой записывал наблюдения за день.
– Так немного осталось! – сказала Екатерина Андреевна.
Лундин внимательно поглядел на нее и заметил:
– Немного, да самое трудное…
Чеботарев, как бы сам испугавшись того, что вызвало его легкомысленное восклицание, поторопился успокоить Баженову:
– Через неделю будем на алмазных приисках, а там на самолет и домой! – это прозвучало у него так вкусно и хорошо, словно дома их ждало бог весть какое счастье.
Колыванов молчал. В эту минуту он впервые подумал о том, как мало у них сил, чтобы благополучно закончить работу. То ли отвык он от Урала, то ли просто в этом году зима подступила раньше? Пока нет снега, они еще могут идти, а если начнется снегопад, мороз? И он невольно наклонил голову, чтобы никто не заметил его тревоги.
Взгляд Чеботарева остановился на поникшей, безмерно утомленной Баженовой. Василий с трудом отвел от нее глаза и тихо сказал:
– Вот думали, что после войны всем станет легче… А что вышло? То надо восстановить, это переделать, и опять не стало ни сна, ни покоя. Наконец все восстановили, еще краше построили, тут бы и отдохнуть, ан нет – новые времена, новые задания! То дорога в Китай, то на целину, то вот на Урал… И все спешно, все быстро. А теперь, когда о семилетнем плане заговорили, разве можно на передышку надеяться? Неужели вот так мы и будем торопиться всю жизнь, да еще и детям в наследство торопливость оставим?
Никто не ответил Василию, и он требовательно спросил, обращаясь уже прямо к Колыванову:
– Что же вы молчите, Борис Петрович?
– А кто говорил, что строить новый мир легко? – вопросом на вопрос ответил Колыванов. – А ведь мы – первое поколение строителей!
Лундин вытянул шею, поглядывая то на одного, то на другого. Добродушное лицо его не только приобрело заинтересованное выражение, но стало даже довольным, словно он ждал такого разговора.
– Насчет идей я и сам не так слаб, – сказал Василий, – а вот надо ли все делать в одно время да еще с таким напряжением? Вот, к примеру, идем мы, разведчики, по парме на зиму глядя… Поход наш – я ваши цифры видел, Борис Петрович, – даст государству сорок миллионов экономии. Так почему бы его, поход этот, не отложить до весны? А вдруг мы не дойдем? Тогда что же, весной других посылать или вести трассу вкривь и вкось, и те сорок миллионов псу под хвост? Как же будет-то, Борис Петрович?
– Ничего, Василий, мы дойдем, – нехотя пробормотал Колыванов.
Было в этом разговоре нечто тревожное, невольно приходили на ум россказни о самовольном прекращении работ, о распрях среди разведчиков, попадавших в подобное положение. Это добром не кончалось. Люди переставали верить в себя, в товарища и, случалось, погибали. Но видно было, что разговор этот возник не случайно. Вот и Лундин, взглянув на Екатерину Андреевну, вставил:
– Дойти мы, конечно, дойдем, Борис Петрович. Только хотелось бы знать, как же это начальники наши плантуют? Вот вы, Екатерина Андреевна, к начальству ближе, скажите нам, о чем оно, начальство, думало, когда не дало нам ни сроку, ни отдыху? Ведь вам тоже небось хочется отдохнуть?
– А что ты называешь отдыхом, Семен? – спросил Колыванов.
– Конечно, не безделье! – сердито сказал охотник. – Но хочется мне, чтобы каждое наше дело, которых теперь у нас может будет побольше прежнего, велось с умом, с подготовочкой. Тогда бы не надо было идти в лес на осень глядя да бежать сломя голову, чтобы не опоздать, и идти все время, между прочим, по краю смерти. Тогда бы все было заранее усмотрено и устроено. Шла бы вся наша экспедиция вместе, женщина бы в лес не ходила – ей и дома дел много, дурной начальник сроков бы для смеху не назначал, тем более, что нам-то не до смеху, а как бы от беды отбиться с такими сроками. Вот о чем у меня разговор…
– Я пошла в экспедицию по собственному желанию, – устало сказала Екатерина Андреевна.
– Это я понимаю, – ответил Лундин, – да ведь даже и за своим счастьем по тореной дороге гнаться легче…
В его голосе и наступившем затем вынужденном молчании Чеботарев уловил что-то такое, чего не мог уразуметь, и живо приподнялся на локтях, оглядывая остальных. Он уже жалел о том, что начал этот разговор, в котором ему все время слышалось нечто иносказательное. Колыванов сидел, глядя в огонь, Баженова спрятала лицо в ладони, а Лундин все так же требовательно ждал какого-то ответа.
– По торной дороге за счастьем не ходят, – жестко сказал Колыванов. – А так как никому не известно, где оно обитает, значит, и на неторной тропе найти его трудно. Лучше оставим этот разговор, завтра рано вставать, спите…
– Кому спится легко, тот выспится, – рассудительно заговорил Лундин. – А вот сдается мне, что после войны люди стали жесточе. Вот возьмем, к примеру, кому нужно было, чтобы мой сын стал калекой? А он одно отвечает: «Я выполнял приказ главного инженера товарища Барышева»… А что, этот товарищ не знал, как может его приказ обернуться? Если знал – его судить надо! А не знал – тоже надо судить, почему не за свое дело взялся?
Это упоминание о сыне старика, Григории Лундине, встревожило всех. Григорий, один из лучших подрывников на строительстве в Казахстане, был тяжело контужен, когда выполнял приказ Барышева. Григорий так и не смог вернуться к работе, остался глухонемым, хотя целый год провалялся по клиникам и больницам.
И имя Барышева, человека решительного, резкого, не щадившего во имя своих целей никого и ничего, словно бы нависло над людьми. Екатерина Андреевна вздрогнула и села, испуганно глядя на Лундина. Колыванов отвернулся от света, засовывая свою записную книжку в карман с таким видом, словно это было самым важным для него делом. Чеботарев привстал на коленях, переводя взгляд с одного на другого.
– Да у вас и у самого, Борис Петрович, всю душу тем холодом выморозило, – с упреком продолжал старик, видно не желая больше молчать. – Я ведь вас мальчишкой помню. Были вы тихий и к человеку добрый. А вот вернулись в родной дом и, как сквозной ветер, все тепло выдуло. Поглядел я на вашу матушку. Молчит, ничего не говорит, а и без слов видно, что даже ей с вами тяжело. А от чего? От холода! Душа у вас застыла, вот что! И оттого в делах ваших спешка, неустройство. То, что надо лаской решать, добрым словом, вы с плеча рубите, как саблей. Вот и думаю я, а не Барышев ли и вашу душу застудил?








