Текст книги "На суше и на море. 1961. Выпуск 02"
Автор книги: Александр Казанцев
Соавторы: Теодор Гамильтон Старджон,Джек Холбрук Вэнс,Игорь Акимушкин,Владимир Успенский,Виктор Сапарин,Виталий Волович,Жак Бержье,Сергей Соловьев,Игорь Забелин,Всеволод Сысоев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
– Ты тут не царь, а разве что псарь, есть и на тебя управа!
Они враждебно смотрели друг на друга, но закурили вместе из кисета Лундина, потом Леонов подлил воды в котелок, вытащил из-за пояса тетерку, подбитую где-то в пути, сунул ее вместе с перьями в угли, злобно напомнил:
– Уж и обыскал, даже соли не оставил!
– Чужая была, вот и отобрал! – ответил старик. Они разделили тетерку. Лундин дал щепотку соли. Потом расколол пополам кусочек сахару, и они выпили пахучего чая. Опять закурили из кисета Лундина, поговорили о погоде, об урожае кедровых шишек в лесу – можно и ими на случай беды прокормиться, но все эти разговоры были вроде присказки. Серьезного разговора, которого оба ждали, ни тот ни другой не начинал.
– Что ж ни о чем не спросишь? – не выдержал наконец Леонов.
– А о чем спрашивать? – равнодушно сказал охотник.
– Ну, о том, к примеру, почему по твоему следу иду? – все больше сердясь, буркнул Леонов.
– А волк на зиму глядя тоже к людям жмется! – усмехнулся старик.
– Нет, ты спроси, почему я тут вас всех не пострелял? – уже совсем злобно спросил Леонов.
– Охолонь малость! – сухо ответил Лундин. – Потому и не пострелял, что боишься. Вернешься, а тебя и спросят: «Куда это, голубчик, экспедиция пропала, когда ты в парме был?» Да и слишком нас много, парень, где уж тебе с нами справиться! Ну выследил бы меня, прирезал сонного, а что с другими сделаешь? А позади инженер Иванцов с рабочими идет… Это как? Вот и вертишься, как щука на сковородке… Одного только не пойму, – тут старик задумчиво поглядел на Леонова, – почему ты в город не подался, а за нами тащишься? Я ведь тебе туда дорогу не заказывал…
– А, все-таки проняло! – Леонов ехидно хохотнул. – Вот тут-то ты и попался. И ни за что не угадаешь! На то я и волк, чтобы по человечьим следам красться, если уж ты меня волком считаешь! А зачем волк по следу крадется, в том ты ничего не смыслишь!
– Где уж мне, – миролюбиво ответил Лундин. – Я ведь человек, мне волчьи повадки не все понятны, да и нужды знать их особой нету. Сам понимаешь, волков не очень щадят, постреливают, так что, может, еще и на нашем веку их совсем изведут… Разве где в зоологическом саду оставят на посмотрение. Так ведь сады эти решетками огорожены. Там волки людям не опасны…
– Вон, значит, как ты рассуждаешь! – разочарованный чем-то хмуро сказал Леонов.
– Да уж так, как человеку положено! – с тонкой усмешкой ответил охотник.
– А хочешь я тебе расскажу как на духу? – вдруг выпалил золотнишник. – Глядишь, тебе и помирать легче будет, когда морозцы ударят покрепче и еды не хватит. Я ведь примечаю, что тебе больше пяти ден не продержаться…
– Расскажи, расскажи, – насмешливо ответил охотник, хотя губы у него дрогнули. Однако рассерженный Леонов не приметил этого и еще больше разъярился:
– А вот и расскажу! Иду я за вами именно по той причине, чтобы меня не спросили в городе: «А где, товарищ Леонов, наша экспедиция?» И хотя парма большая, все равно на меня коситься станут, пусть бы я и в глаза вас не видел. А мое дело такое, что подозрение мне не только обидно, а и опасно, потому как у меня на поясе килограммов этак с пяток чистого золота, а в области ждет меня человек, который за это золото отвалит за милую душу по двадцатке за грамм! Вот и считай, выгодно ли мне сейчас в город соваться? Тем более что я не знаю, может, этот паршивец Колыванов или тот целинник оставили где записку Иванцову, что, мол, ограбил нас гражданин Леонов, считайте его виновным в нашей смерти! Ну, а Иванцов сейчас человека на лошадь – и гони в город! Тут мне и выйдет осечка во всех желаниях! А желаний у меня аккурат на сто тысяч рубликов накопилось!
– Что же, так и поползешь за ними следом до самого Алмазного? – с той же усмешкой спросил Лундин.
– Зачем до Алмазного! Они раньше подохнут! – словно бы остывая и совсем уже равнодушно сказал Леонов. – Вот тогда я и явлюсь в Алмазный. Нашел, мол, тела погибших разведчиков, как прикажете поступить? Вести вас туда, где они умерли, или тут на месте молебен закажем?
– Ну и подлец же ты! – с сердцем сказал Лундин. – Не беспокойся, они выберутся! И тебя же еще засадят!
– А за что? – делая невинное лицо, спросил Леонов.
– За кражу!
– Это за то, что я взял горсть сухарей да восьмушку махорки и вам все же вернул? Побойся ты бога, Семен! Какая же это кража? Ей красная цена полтора рубля, этой краже! Да приди ты в любой суд с таким заявлением, там над тобой только посмеются! Город ведь не парма! Там белые булки ежедневно продают по рубль по двадцать, а желаешь, так и сдобного хлеба продадут или калача! И махорку там никто не курит, все на папиросы да на сигареты перешли! Вот уж смерть чего не люблю – табак в рот лезет! Махорочка-то лучше, – и снова потянулся к кисету Лундина.
– Оставь кисет! – резко сказал охотник. И, успокаиваясь, с усмешкой добавил: – Чеботарев тебя до суда не допустит! Он тебя не доходя до Алмазного пристрелит. И будет прав! Золотишко-то на тебе? Вот он и скажет: пристрелил волка по лесному закону! Как? Правильно?
– Этого я и боюсь! – признался Леонов, с завистью поглядывая на кисет, который охотник прятал в карман. – Этот может так, с бухты-барахты! Но я на бога уповаю, через согру им не пройти!
– Иди-ка ты, волчина, подобру-поздорову отсюда к черту! – вдруг сказал Лундин, взяв ружье и дергая затвор. Щелканье затвора ошеломило Леонова, он вскочил, крикнул:
– С ума ты сошел, сосед?
– Какой я тебе, к дьяволу, сосед! – свирепо ответил Лундин. – А ну, чтоб тебя сейчас же тут не было! Марш! Я кому говорю, сволочь настырная?
Леонов вдруг скользнул в сторону и исчез. Руки старика ходили ходуном. Откуда-то из темноты до него долетел последний выкрик Леонова:
– Понял теперь, что парма только для волка мать родна, а для вас, человеков, могила?
Лундин выстрелил в ту сторону, откуда доносился голос, но в ответ услышал только хохот. Треснула валежина, и все стихло. Охотник дышал бурно, тяжело. Он не боялся Леонова, но даже костерок притушил, будто не хотел видеть и то место, на котором только что сидел не человек, а подлинный волк, желавший и ему и его товарищам одного – гибели.
И заснуть он не мог. Вдруг этот двуногий волчище подкрадется к нему. Не для того, чтобы убить, – волки трусливы! – а для того, чтобы попытаться украсть остатки еды. Он знал самое слабое место экспедиции…
Подложив мешок под голову, Лундин лежал с ружьем в руках, вслушиваясь в тишину, и глядел в вызвездившее небо. Снежные облака ушли, начинало подмораживать.
Он думал о товарищах. Нет, они выдержат! Пусть сейчас перед ними согра, но они выдержат все.
Но помимо воли перед глазами старика вставал безрадостный пейзаж: огромное болото, мертвые деревья, холод… Он-то согру знал! А следом за людьми по согре тащится волчище, сам уже при последнем издыхании, но все еще готовый вредить, а если удастся, то и убить. И старик горько жалел, что не застрелил этого зверя вот только что, когда тот был у костра.
16
Они остались втроем. Впереди по-прежнему шел Колыванов, за ним Баженова, Чеботарев замыкал шествие.
Чеботарев воспринимал постигшее Лундина несчастье примерно так же, как воспринимались ранения на войне. Он поступил так, как было наиболее целесообразно, и потому больше думал о вещественных признаках своей заботы, нежели о нравственности пли безнравственности поступка. Он отдал Лундину палатку, отсыпал половину патронов. Нога охотника в лубках, запас дров рядом, стрелять он умеет. И Чеботарев возвращался в мыслях к тому, как трудно будет им, здоровым, продолжать свой путь.
Две следующие ночи они провели на болоте. С вечера Колыванов и Чеботарев подолгу возились с устройством лагеря. Надо было нарубить сушняку, выложить из него нечто вроде клеток в полметра высотой и покрыть их мхом, чтобы спать хотя бы в относительной сухости. На сбор сушняка приходилось затрачивать массу усилий. Екатерина Андреевна готовила ужин, рвала мох, подсушивала его, укладывала на клерки из сушняка. И все это она делала с какой-то безропотной покорностью, которая особенно тяготила мужчин.
Клетки выкладывали на кочках. Но к утру кочки оседали и мох пропитывался водой. Все просыпались промокшие, простуженные, злые. Казалось, что никогда больше они не отогреются. Невыспавшиеся, они покидали место ночлега, чтобы опять двигаться вперед и вперед.
По утрам болото покрывалось ледком, и это еще более затрудняло путь. Потом всходило багровое огромное солнце, но холодное, будто и оно было покрыто тонкой коркой льда. Солнце почти не грело, но к полудню ледок все-таки подтаивал, и тогда почему-то становилось еще холоднее.
На третий день они настолько приблизились к черной гряде заросших лесом гор, что стали различимы отдельные вершины. Настроение поднялось: в лесу, несомненно, теплее и суше, да и ночлег там устраивать легче. А за этими горами – много ли в сущности до них осталось! – поселок, последняя станция, конец пути, и самолет, который за какой-нибудь час-полтора перенесет их через то пространство, на переход которого потребовался целый месяц напряженного изматывающего пути.
Вечером набрели на каменистый островок, поросший чахлыми деревцами. Конечно, и этим деревцам жить осталось недолго, корни их, оплетшие камень, уже опустились к воде, но тут все-таки было сухо. Чеботарев нарубил достаточно дров, и они впервые за эти дни как следует высушили одежду, выпили вдоволь чаю с клюквой и брусникой.
И постели были сухими, из зеленых пихтовых лап, из хрустящего пырея. Остался, по всей видимости, последний переход до гор, поэтому отдыхали с особым удовольствием.
Но Чеботарев был чем-то недоволен. И когда все сидели у огня, потягивая кислый от клюквы чаек, он, оставляя свою кружку, то и дело вставал, отходил от костра и вглядывался в сумеречную мглу.
Борис Петрович не выдержал, окликнул:
– Что ты там ищешь, Василий?
– Вчерашний день, – неохотно пошутил Чеботарев.
Он стоял, привалившись плечом к сушине, торчавшей тут, как телеграфный столб. Колыванов встал и подошел к нему:
– Что ты там увидел?
– Ничего… пока… – со значением сказал Чеботарев.
– Что значит пока? – спросил Колыванов, невольно понижая голос.
– А то, что за нами кто-то идет, – вдруг, не выдержав спокойного тона, брякнул Чеботарев.
– Подожди, что ты несешь? Кто идет?
– Откуда я знаю? – рассердился Чеботарев. – Я говорю только, что за нами кто-то идет… Я никого еще не видел. А вот есть такое чувство, что все время за нами следят. Да и факты есть…
– Факты?
Еще в первые дни пути Колыванов объяснял Василию, когда идешь но лесу маленькой группой, все время кажется, что кто-то за тобой следит. Человек начинает беспокойно оглядываться, останавливаться, по ночам плохо спит, а от этого изматывается раньше времени. Колыванов называл это боязнью пространства. Василий и на самом деле в первые дни чувствовал себя в лесу тревожно. Но потом заботы поглотили его, и он забыл о своих тревогах. И вот теперь… Чеботарев хмуро пояснил:
– Я это чувствую чуть ли не с того дня, как мы Лундина оставили, кто-то идет по нашим следам. И не догоняет и не обходит.
– Факты, факты! – напомнил Колыванов.
– Есть факты! – твердо сказал Чеботарев.
– Выкладывай! – настойчиво потребовал Колыванов.
– Во-первых, третьего дня мы все слышали выстрел…
– Или падение подгнившего дерева, – напомнил Колыванов. Они тогда действительно решили, что это упало в воду большое дерево.
– Тут больших деревьев нет, чтобы с таким грохотом упало…
– Ладно, ладно, давай еще факты!
– Не смотрите вы на меня, как на больного, который несет разную чушь, – рассердился Чеботарев. – Помните, сегодня я забыл буссоль на привале? Так вот, когда я вернулся за ней, весь наш лагерь был перерыт. Буссоль, правда, лежала на том же месте, но в том-то и дело, что ее могли не заметить, я ее положил в развилок сушины…
– Волки? – предположил Колыванов.
– Волки по воде не ходят. Если и был там волк, так тот, двуногий. Леонов.
– А ему-то что тут надо?
– Закончить свое подлое дело. Он же понимает, что мы ему эту кражу не простим…
Колыванов задумался, потом упрямо тряхнул головой:
– Нет. Не может быть. Если бы он захотел это сделать, так давно бы сделал. Он подался в город.
– А если ему Иванцов дорогу загородил?
– Все равно на людей он не кинется. Ему в парме столько же дорог, что и в чистом поле. Он лес знает лучше нашего.
– Ну, вы как хотите, – с досадой сказал Чеботарев, – а я буду дежурить ночью.
– Брось ты эту ерунду! – гневно сказал Колыванов. – Если уж привалило счастье на сухом спать, так надо хоть выспаться!
Он повернулся и направился к костру. Чеботарев пожал плечами, постоял еще немного и тоже пошел спать.
Но заснуть он не мог. Ветви деревьев шелестели от ветра, и порой казалось, что кто-то пробирается сквозь кусты. Костер начал угасать, Чеботарев продрог. Он хотел подбросить дров, но боялся нарушить тишину.
Когда он уже собрался снова разжечь костер, на островке хрустнула ветка. И вдруг на фоне ночного неба возник силуэт человека. Вот человек наклонился и снова пропал из поля зрения. Что-то прошуршало в замерзшей траве. Чеботарев не выдержал и выстрелил по звуку.
Послышался крик, ругательство, топот, и вскочившие на ноги Колыванов и Екатерина Андреевна увидели, что Чеботарев бросился в темноту. Захлюпала вода, затрещали ломающиеся под ногами льдинки.
Через несколько минут Чеботарев вернулся, волоча свой зеленый мешок, бросил его у изголовья, разжег костер. Колыванов встревоженно спросил:
– Кто?
– Да все он же, золотнишник! – устало ответил Чеботарев. – И опять за моим мешком охотился! Думал, видно, что в нем еда есть… Но теперь, наверно, поостережется. Дробин пять-шесть я в него всадил. Жаль только, что ружье заряжено было не пулей.
Он сказал это так, что даже Колыванов зябко повел плечами. Екатерина Андреевна сжалась в комочек и придвинулась к костру.
Заснули они только к утру и встали вялые, измученные. Выпили теплого чая и торопливо двинулись дальше.
К полудню пошел снег. Хлопья его падали медленно, кружась над землей, как бабочки. Постепенно снег становился все гуще.
Колыванов предложил идти напрямик, чтобы попытаться выйти из болота засветло. Чеботарев немного задержался, поудобнее прилаживая вещевой мешок. Колыванов и Баженова пошли вперед.
Где-то громыхнул гром. Чеботарев изумленно остановился, прислушиваясь, окликнул Колыванова.
– Борис Петрович, что это такое?
Колыванов тоже остановился. Все было тихо.
– Может быть, оползень? – предположил Чеботарев.
– Нет. Горы слишком далеко.
– Ураган? – спросила Баженова.
Колыванов достал из планшета карту и внимательно рассматривал ее, смахивая время от времени снежные хлопья.
– Нет, Григорий с охотниками должен быть значительно севернее, – сказал наконец он. – Если Григорий пошел на Черный лог, то этот румб мы миновали. Не может быть, чтобы он забрался так далеко.
Они постояли еще несколько минут, но все было тихо. Переглянувшись с Чеботаревым, Колыванов двинулся вперед.
Снежная тьма становилась все гуще, противно хлюпала под ногами вода, ноги леденели, и казалось, еще немного – и холод скует все тело.
Совсем стемнело, когда разведчики почувствовали под ногами твердую почву. Первой выбралась из согры Баженова. Чеботарев услышал ее обрадованный возглас и заторопился вслед за нею, с трудом выдергивая ноги из чмокающего мха. Колыванов шагал молча, тяжело дыша и низко наклонившись вперед.
В этот миг они одновременно увидели фигуру человека, бежавшего наперерез им по краю болота. Человек махал им руками, но бежал молча, бежал и падал, и вновь вскакивал на ноги. Появление человека было столь необычно, его молчание и стремительный бег так удивительны, что все трое остановились. В это время в природе что-то произошло. С удивлением разведчики заметили, что пурга кончилась так неожиданно, словно ее и не было, словно им просто померещилось это беззвучное и плотное падение снега. Над головой блеснули звезды, яркие и крупные, какими они бывают только в сильный мороз. И в самом деле, в лицо дул яростный и резкий северный ветер, мгновенно оледенивший промокшую одежду. В тот же миг они узнали бежавшего к ним человека. Это был Григорий Лундин, задыхающийся, что-то мычащий, бессильно размахивающий руками, почти падающий на бегу.
Догадка осенила Колыванова мгновенно, как внезапная боль, пронизывающая тело. Он бросился за Екатериной Андреевной, которая пошла навстречу Лундину. Чеботарев, сам того не сознавая, побежал за Колывановым, как это делал когда-то, чтобы защитить командира своим телом, едва раздавался отвратительный вой мины. Он понял все: он понял, что Лундин машет им, чтобы они отступили обратно.
Страшное клокотание послышалось в горле Григория, который был теперь в пяти-шести метрах от них. Оно длилось долю секунды. Потом клокотание это превратилось в стон, вначале неясный, не то гневный, не то жалобный, затем, словно прорывая какую-то преграду, послышался крик, крик членораздельный, отчетливый, понятный.
– Стойте! – кричал Лундин. – Ложись! Взрыв! – Он одним прыжком настиг Чеботарева и сшиб его с ног жестким ударом. Затем бросился к Колыванову, но в это мгновение земля, дрогнув, раскололась, и в небо взметнулся столб огня.
Колыванов почувствовал толчок в грудь и, падая навзничь, увидел испуганное лицо Екатерины, ее руки, толкнувшие его. Она что-то кричала. Он мгновенно понял, что она хочет прикрыть его своим телом от дождя каменных осколков, которые уже неслись с воем и свистом.
Грохот прекратился, слышен был только свист падающих камней. Колыванов попытался приподняться, чтобы самому прикрыть Екатерину, но она вдруг обмякла и тяжело опустилась на землю. Он привстал на колени, вглядываясь в ее лицо. Краем глаза он увидел, как на границе болота появился еще один человек, поднявший руки к небу, как Григорий Лундин, все еще крича, бросился к этому человеку, но вдруг споткнулся и упал, а человек – теперь Колыванов понял, что это Леонов, – осел, сгибаясь в три погибели.
Колыванов прижал голову Екатерины к своей груди, чувствуя боль во всем теле от мелких осколков. Катя была жива, он слышал биение ее сердца. Она не могла умереть, умереть в то мгновение, когда они снова нашли друг друга, когда все тяжелое в их отношениях осталось позади.
Так думал он, неподвижно лежа под дождем каменных осколков, боясь, что какой-нибудь камень прервет ее жизнь.
Все это продолжалось каких-нибудь десять-пятнадцать секунд, но в такие секунды с человеком могут произойти удивительные изменения: один становится трусом, другой храбрецом, в такие секунды проверяется истинная сущность человека. Уже сыпалась только мелкая щебенка, уже оседала пыль, как вдруг он почувствовал тяжелый тупой удар по голове, попытался приподнять сразу ослабевшее тело и, теряя сознание, упал лицом вниз.
Он не видел того, как Чеботарев, встав в клубах бурой пыли, темнолицый, похожий на мумию, поднимал на руки Григория… Не видел, как он вливал в стиснутый рот Екатерины Андреевны последние капли водки из своей фляги. Не чувствовал, как несли его к горам, как укладывали на пихтовые лапы в охотничьей избушке. Но жизнь еще теплилась в нем, она была в слабом биении сердца, в дымке на стекле ручных часов, которые ежеминутно подносил к его губам Чеботарев. Какие-то люди растирали его окоченевшие мускулы, брили волосы на голове охотничьим ножом, сшивали рану оленьей жилкой, делали перевязку.
Так прошла ночь и наступило утро. Утро было морозное, солнечное, словно в природе произошел окончательный переход от осени к зиме. В охотничьей избушке, где лежал Колыванов, было жарко от пылающего камелька; столпившиеся около раненого люди говорили шепотом, немногословно, стараясь принять такое решение, которое мог бы одобрить Колыванов.
17
Колыванов долго находился в каком-то странном состоянии. Все, что он воспринимал, являлось только физическими ощущениями, ни в коей мере не связанными с его предшествующим опытом, с его знаниями.
Он был похож на новорожденного: так же импульсивно тянулся к свету, улыбался, когда внешние явления были благоприятны, и морщился, если они не нравились ему. Однако сам он не мог даже понять, отчего происходят эти удобства или неудобства.

И люди, тащившие его на своих плечах через парму, устраивавшие ему ночлег, оберегавшие ого от снега и холода, поившие бульоном из дичины, были не только глубоко безразличны ему, но даже неприятны. А они, эти странные существа, обросшие бородами, худолицые, с темной кожей, с блестящими тоскливыми глазами, на каждом привале склонялись над ним, окликали его, говорили что-то. Их присутствие тревожило, требовало какой-то работы мозга, воспоминаний. И только тогда, когда его лица касались чьи-то теплые руки, которые умывали его, поили, причесывали; кто-то один, кого он не мог отличить взглядом, но отличал сердцем, что ли, только при этом человеке он чувствовал себя действительно хорошо. Но человек этот был рядом очень редко, и тогда Колыванов или то несмышленое, бессильное существо, в какое он превратился, требовал, капризничал, мычал, зовя этого нужного ему человека.
Постепенно кое-что начало удерживаться в памяти, вызывая определенные чувства. Так, он увидел, что бледное небо над головой, ветви, с которых сыпался снег, сменились чем-то белым, неподвижным, и вдруг вспомнил слово, которое будто стояло на пороге его сознания. «Дом», – сказал он про себя и улыбнулся, улыбнулся на этот раз не беспомощно и бессмысленно, а хитро.
И, как будто слово это было предводителем множества других, сразу вспомнилось другое. «Мама», – сказал он почти вслух, хотя еще не верил, что может сказать.
И люди, стоявшие над ним, которых он видел как бы сквозь воду, должно быть, заметили, что он борется изо всех сил, чтобы вырваться из цепкого плена пустоты и бессмысленности, потому что вдруг наклонились над ним с той и с другой стороны кровати, что-то говоря, шевеля губами, причем он их не слышал, словно его уши заложило, а все тело обволокло вязкой ватой или той же плотной водой, сквозь которую он видел людей.
И третье слово пришло к нему, он улыбнулся и сказал его, сразу представив все, что было связано с ним, – тепло рук, мягкий взгляд, чистое дыхание на своем лице, – и повторил его: «Катя». На этот раз слово было услышано, потому что вдруг люди, стоявшие около него, вздохнули одинаково глубоко и радостно. И он понял, что это радость, и понял, что значит радость, и понял, кто он, где он и что с ним.
Он лежал в своей комнате, и у постели стояли мать, доктор, Григорий Лундин, еще какие-то посторонние люди. Но той, которую он искал взглядом, не было. И он сразу вспомнил, как Катя бросилась, чтобы прикрыть его от каменного дождя, и каким бессильным и безвольным стало ее тело. Колыванов сразу забыл о своей вновь обретенной способности говорить и только жалостно поводил глазами и шевелил омертвевшими губами. Но мать поняла его, как понимают матери даже неосознанные желания детей, она наклонилась к нему и сказала тем мягким тоном, каким успокаивают детей:
– Жива, жива она, в город уехала…
И не столько смысл слов, сколько голос матери утешил его, и он почувствовал, что глаза смыкаются, и заснул тем спокойным сном, какой бывает только в детстве и в счастливые часы выздоровления.
Катя вернулась вечером. Он услышал сквозь сон шум самолета, проснулся и улыбнулся тому, что знает то, чего не знает сиделка, дремавшая в кресле. Он знал, что на этом самолете летит Катя. И ничуть не удивился, когда открылась дверь и вошла она, оживленная, немного бледная, пахнущая снегом и морозом. Колыванов приподнялся на диване, протягивая руки и дивясь тому, какие они тонкие и худые.
Она припала к нему без слов, так и не успев сбросить шубку, от которой пахло холодом и тем особенным запахом мороза и чистоты, какую приносят первые дни зимы. Он гладил ее волосы, сбросив шапочку прямо на пол и не заметив этого. Ему казалось, что она так и вошла – без шапочки, с пышными, непокорными волосами. Рука его коснулась мокрой от слез щеки.
– Ну что ты, что ты, Катенька, – слабым и прерывающимся голосом заговорил он, пытаясь вытереть эти слезы рукой, но они текли все обильнее. – Что ты, Катенька, зачем же плакать? – он удивился этому так простодушно, что она засмеялась, но смех прерывался рыданиями, которые она с трудом сдерживала.
– Все ведь кончилось, – пояснил он, пытаясь понять, что заставило ее плакать. И с неожиданной радостью и силой повторил снова: – Ну да, все кончилось! Ты и представить себе не можешь, как мне было тяжело… – Это он произнес шепотом, словно поверял ей самую глубокую тайну из всех, что накопились у него за годы разлуки. Почувствовав, как дрогнули ее плечи, он пожалел, что сказал это, и зашептал быстро-быстро: – Но теперь ведь все наладилось, правда? Мы будем вместе, будем работать, дети будут… – Он улыбнулся затаенно и тихо и увидел, что она глядит на него, приподняв голову.
– Как ты могла… – рассудительно сказал он, покачивая головой на слабой шее и уже не в силах удержать этого покачивания, хотя надобность в нем миновала. И вдруг заметил, что она побледнела и смотрит на него с испугом. – Нет-нет, – заговорил он тревожно, – я не о том, нет. Как это ты рискнула прикрыть меня, ведь тебя могло убить! Ты и представить себе не можешь, как я испугался, когда ты упала… Я думал – это все! А Леонов-то, бродяга, все шел за нами, все ждал чего-то, гибели нашей что ли, и вот пришел… Я ведь видел, как он вдруг сломался, как деревянный… И мне даже жаль его стало…
– Его можешь не жалеть, – брезгливо сказала Екатерина Андреевна. – Семен Лундин, когда его подобрал в тайге отряд Иванцова, рассказал, зачем Леонов за нами шел. Думал поминки по нас справить. У него в поясе нашли пять килограммов золота, было бы ему на что поминки справлять…
– А, золото, – как-то безразлично сказал Колыванов и опять обрадовался какому-то воспоминанию, заговорил горячо, быстро: – А Григорий-то, Григорий, вот молодец! Ведь заговорил, заговорил! Я сам слышал… Да, а где же он, где? Я помню, он тут недавно был…
– Здесь, он, здесь, пошел в управление, – счастливо улыбаясь, ответила Екатерина Андреевна.
Колыванов приподнял ее лицо и прижался к нему сухими губами, которые источали жар.
Испытывая возвращенное счастье близости, они еще боялись тех пауз, которые потом помогают острее чувствовать эту близость. И Колыванов и жена его пока еще старались во что бы то ни стало заполнить паузы, хотя бы и незначительными словами, только еще привыкали к вернувшейся близости. Потому они говорили бессвязно, пытаясь выразить все, что волновало их, не словами, а интонацией, жестами, взглядами. Но они уже научились прекрасно понимать эти невысказанные слова. Наконец-то они вместе, как будто и не было этих тяжелых лет разлуки.
Может быть, придет время, когда эти годы снова напомнят о себе, но они постараются не говорить тех слов, которые нельзя простить. Столько в мире разрушенных семей, так печален был их собственный опыт, что они скорее промолчат, чем скажут лишнее слово…
– Помнишь, ты говорил, что разведчикам и строителям нового мира всегда будет трудно, – сказала Катя, заглядывая в его блестящие глаза. – Я еще спорила с тобой, мне казалось, что в тебе говорит обида… Теперь-то я понимаю, что ты хотел сказать… Конечно, это трудно, все трудно…
– Что, Катенька?
– Ну, все! – она обвела рукой кругом, показывая, как сложно ей выразить словами то, что она понимает под этим.
– Всегда борьба, всегда поиск, всегда торопливость… А мне думалось, что все это временное, преходящее, что можно переждать, не торопиться… – она вдруг схватила его руку, до боли сжала пальцы и быстро заговорила: – А ведь если бы я промедлила еще немного, ты бы ушел! Навсегда ушел! – И такой страх был написан на ее лице, что он молча притянул ее лицо к себе и поцеловал. Она все никак не могла успокоиться, и он попытался помочь ей:
– Но ведь ты же замечательно сделала, что пошла с нами! – и вдруг вспомнил о том, что всегда считал главным: – Да, Катенька, а как же с трассой? Неужели поведут по старому варианту?
Екатерина Андреевна вздрогнула, взглянула на мужа. Да, в его глазах была тревога, уже другая, деловая, из-за которой он готов хоть сейчас встать со своей койки и ринуться в бой.
И она вдруг улыбнулась, впервые в жизни не приревновав его к делу. Так, видно, и будет всю жизнь: дело и она должны уживаться в его душе рядом. Даже лучше будет, если дело у них на всю жизнь станет общим. И, утешая его тревогу, заговорила тоже новым тоном, который был так несвойствен ей, что он с возрастающим удивлением глядел на нее, вникая в ее слова:
– Что ты, Борис, что ты! Мы им доказали! Я ведь только что прилетела с совещания. Да вот Чеботарев привез тебе письмо от Тулумбасова. Строительство уже начали, ведут по нашему варианту…
И Чеботарев, давно уже ожидавший у дверей, возник на пороге, сияя своей ослепительной улыбкой:
– Здравствуйте, Борис Петрович! – выпалил он и, за два шага оказавшись у кровати, продолжал еще громче: – Разрешили, Борис Петрович! Мы им показали, что значат разведчики!
– Кто это мы? – с хитрой усмешкой спросил Колыванов. – Меня там как будто не было…
– А Екатерина Андреевна? – не смущаясь, ответил Чеботарев. – Как она начала честить главного инженера, тому впору было под стол от стыда лезть! Она ему все припомнила! И казахстанское дело, и Гришину контузию, и наше бедование в парме. Так и сказала, что коммунизму такие строители, которые на чужой беде свою карьеру делают, не нужны! А к вечеру уже слух прошел, подал товарищ Барышев заявление об уходе по собственному желанию… Ну, да от нас далеко не уйдет! – с угрозой добавил он, темнея лицом. – Все равно на хвост наступим…
Колыванов все смотрел на жену, почти не слушая больше Чеботарева. Смотрел и удивлялся тому, как она покорна и тиха, как смущается от неловких слов Чеботарева. Но в то же время он видел ее новый облик, который еще только проступал сквозь невзгоды, сквозь горечи, сквозь сомнения и вины, мнимые и настоящие, сквозь все, что прошло. Облик этот еще не был отчетлив, но уже угадывался, как можно угадать горы, леса и селения в раннем утреннем сумраке или в тумане, который вот-вот сорвет порывом ветра.
Урал-Москва-Ирым 1957-1959 годы









