Текст книги "Длинные дни в середине лета"
Автор книги: Александр Бирюков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
«Неужели со стороны? – вдруг забеспокоился Евдокимов.—Вот те на!
Здравствуйте, пожалуйста. Неужели это уже ничего не значит для меня?»
Его
мысль
судорожно
забегала,
заметалась,
запрыгала
между
воспоминаниями-образами-понятиями, которые уже столько лет не то чтобы
считал – это шло не от ума, а ощущал, чувствовал своими, личными, родными:
это были сын, мать, жена – его, его собственные приспособления к жизни,
которые держали его во всей мелкой суматохе будней. Но сейчас ни один из этих
образов не вызывал никаких эмоций, словно он произносил про себя пустые,
ничего не означающие наборы звуков. Только раз, при упоминании Яшки,
мелькнула в этом сером безмолвии его физиономия– да и то злая, капризная,
какая была, если Яшке что-то не разрешали и он начинал злиться, норовил
зацепить локтем или ударить ногой —не просто так, шутя, а чтобы побольнее.
«И ему я не нужен! – с ужасом подумал Евдокимов.– Это я к нему
цепляюсь, расстаться с ним на неделю боюсь, всякие дурацкие конструкции
горожу, чтобы семью, а прежде всего – его около себя сохранить. А я ему не
нужен совершенно уже сейчас. И дальше так будет – только как средство
пропитания».
И словно что-то рухнуло. Порвалась связь времен, как сказал Шекспир.
20
К вечеру, в результате осторожных, но неотступных перемещений – так ему
казалось, а скорее – волею случая, потому что толпа ожидающих, повинуясь
имманентным законам, еле заметно, но постоянно дрейфовала и могла вынести
его и к противоположной стене, Евдокимов все-таки приблизился к желаемому
месту настолько, что, вытянув руку, сумел кончиками пальцев коснуться спинки
кресла. В течение двух следующих часов – с двадцать одного до двадцати трех
– он, преодолевая многотонную инерцию дрейфа, удерживал захваченный
плацдарм, вытаскивая свое тело из общей массы – в левой руке портфель,
сверток он передвигал ногой, до тех пор, пока толпа не выпустила его и не
потекла, дальше, мимо, уже без него, притиснутого к спинке кресла, но
свободного.
Все это время его сознание было, вероятно, выключено. Не полностью,
конечно—кто-то все-таки дежурил и докладывал, выслушивая информацию по
радио и разговоры в толпе, что существенных изменений не произошло, что ветер
дует по-прежнему, московский борт (мелькало именно это словечко) не пришел,
поэтому регистрацию не объявляли, торопиться некуда. Ближе к вечеру, когда
толпа загустела и движение замедлилось, о чем доложил тот же дежурный, в
сознании состоялось что-то вроде совета – Евдокимов наблюдал за этим со
стороны, – обсудившего причины этого явления и возможные последствия.
Причина оказалась простой: люди, пообвыкнув, пообедав, пообмякнув, стали, кто
где был, располагаться на ночлег, а присевший человек, не говоря уже о
прилегшем, занимает больше места – поэтому и стало теснее и двигаться стало
труднее.
Еще только впадая в этот дрейф или, как он сам думал, начиная движение к
намеченной цели, Евдокимов поколебался было – не сходить ли в столовую,
неплохо и в туалет по дороге завернуть, но движение уже началось, а с другой
стороны, опять выскакивать совсем не хотелось, и он отдался этому медленному
передвижению, решив вернуться к этой мысли позднее.
Особенно трудными были последние два часа, когда он, коснувшись спинки
кресла, подтягивался к нему, противодействуя движению толпы, старавшейся про-
нести его дальше – вероятно, к двери, чтобы там развернуть и понести вдоль
противоположной стены к буфету, уже закрывшемуся, кажется, – бурдой не
пахло. Или ее всю выпили?
На это противодействие ушло столько сил, что вполне объяснимой была его
радость, когда, вырвавшись наконец, он сказал себе ликующим голосом: «Все!
Точка!» И память услужливо пропела ему: «Здесь мой причал, и здесь мои
Друзья». Ничего удивительного не было, вероятно, и в том, что в ту же секунду
Евдокимов увидал в ближайшем кресле женщину, которую еще утром окрестил
Спиной, – это было как награда за долгие труды и мучения. Эту награду он,
конечно, заслужил.
Спина, закинув голову в известной уже шапке, спала, сладко всхрапывая.
«Спиночка! Спиношенька! – подумал размягченный всеми этими
переживаниями Евдокимов. – Ну вот мы и встретились. А ты думала, что я
улетел. Или я так думал?»
21
В двадцать три ноль ноль убавили свет – выключили светильники через один,
стало уютнее, спокойнее, дрейф, обтекавший. Евдокимова, приостановился, и
слышнее стал вой ветра за стенами – погода не унималась. Теперь пространство
аэровокзала напоминало поле после тяжелой битвы – поверженные и в беспо-
рядке разбросанные тела, завалы багажа-амуниции, одинокие недремлющие
фигуры уцелевших и жалобный детский плач, возникающий время от времени в
той стороне, где комната матери и ребенка.
«Ну да, —подумал Евдокимов, – битва и есть, битва со временем. Не такие
уж мы, черт побери, ласточки. И мы его все-таки убьем, а не оно нас».
Он долго и тщательно обдумывал, как ему переменить позицию – ноги уже
не очень годились, чтобы стоять, присесть около кресла было не на что – не на
портфель же, не выдержит, да и обтопчут, как только задремлешь.
В кресле, перед ним сидел, склонившись вправо, в сторону Спины, тот самый
парень в необыкновенной меховой куртке, что так дерзко днем ответил Евдоки-
мову– иди ты, мол, к черту, меня жена ждет. Сейчас парень не то уснул, не то
глубоко задумался – не разберешь.
План Евдокимова состоял в том, чтобы прорваться за первую линию кресел и
устроиться на подлокотниках с левой от парня стороны, которую он опрометчиво
освободил, склонившись в сторону Спины. Вот и будет он за это наказан.
Портфель и сверток с рыбой туда не потащишь – во-первых, потому, что руки
должны быть свободными, иначе через это препятствие не перемахнешь, нужно
опираться, во-вторых, некуда их там поставить, следующий ряд кресел очень
близко стоит.
|
Но вещи можно будет сунуть под кресло, на котором сидит парень, – никто
их не тронет.
Только Евдокимов изготовился к своему перемахиванию-переползанию,
только взялся за кресла, как Спина очнулась, подняла голову и взглянула на него
– настороженно и строго, словно он за сумочкой ее лез, и Евдокимов
почувствовал себя не то чтобы вором – тут помыслы его были чисты, а
смущенным влюбленным, безусым старшеклассником, который явился в дом
своей одноклассницы с букетом цветов и напоролся вот на такой взгляд в
передней – даже ладони вспотели.
«Что это я? – подумал Евдокимов. – Здравствуйте, цветики-цветочки,
разрешите с вами познакомиться, на старости лет дурью маюсь. Тут сидеть не на
чем».
– Тсс! – прошипел он и приложил палец к губам. Спина, то ли утолив
любопытство, то ли смущенная его дерзостью – «Это позже узнаем», – подумал
Евдокимов, – отвела взгляд, и он, вдохновленный собственной решительностью,
смело и неловко полез через кресла, чтобы занять свое место под этим
негостеприимным аэрофлотовским солнцем.
Лез он и впрямь невероятно нескладно. Мало того, что кресла под его не очень
сильными ладонями ходили ходуном – такие уж хлипкие сооружения попались,
они еще скрипели и кряхтели на всю, наверное, Чукотку, пугая этими резкими
звуками столь распространенных здесь белых медведей – к великому огорчению
местных борцов за охрану окружающей среды. К тому же выпрастывая по опереди
ноги из вязкой трясины по ту сторону ряда, отделявшего его от желанного отдох-
новения, проталкивая их через дали неоглядные, он по очереди толкнул и парня в
куртке – «ничего, милый, потерпишь – тебя жена ждет!» – и его соседку с левой
стороны, респектабельную даму явно столичного вида, тоже, вероятно,
прибывшую сюда в командировку – «Ах, Арбат, мой Арбат – ты моя религия!»
На удивление самому себе, лез он столь, решительно и спокойно, словно
возвращался на свое законное место в очередь на Калининском проспекте за
окороком, который до этого всю жизнь назывался ветчиной (информация Веры
Яковлевны), и взоры потревоженных им людей не уязвляли и не ранили его, а
вызывали лишь добрую, чуть снисходительную улыбку сильного, уверенного в
себе человека, пренебрегающего трудностями в достижении поставленной, цели.
Перебравшись, он еще потоптался на крохотном межкресельном пространстве,
задевая, конечно, ноги все тех же соседей, – чтобы, дотянувшись, водворить под
кресло парня портфель и сверток с рыбой и завершить тем самым свое устройство
на новом месте. Тут он словно двигался по инерции предпринятого им поступка, и
никакое стеснение уже не могло остановить его.
Более того, инерция была так велика, что, устроившись вроде бы окончательно,
усевшись – предварительно расправив полы пальто, чтобы было мягче и теплее
– на подлокотники кресел и гордо возвышаясь над всем этим спящим и частично
потревоженным им рядом людей, он все никак не мог остановиться в своем
завоевательном движении и, чувствуя неодобрение соседей, столь дерзко им
потревоженных, и не желая показаться робким и даже бравируя собственной дер-
зостью. произнес негромко, но вполне четко:
– Знаете, невероятный случай – совершенно издержался в дороге!
А потом еще, склонившись сначала направо – в сторону парня, потом налево
– к даме, проконтролировал их реакцию на эту хлестаковскую фразу. Реакция
была сдержанной – соседи не желали на него смотреть.
«А теперь спать, – сказал сам себе Евдокимов. – Конечно, лучше было бы
прогуляться на сон грядущий в туалет, но все удовольствия потом, утром, когда
приживусь. А теперь спать».
22
Сначала Евдокимов куда-то провалился. Он чувствовал, что падает, но не так
чтобы очень стремительно– скорее, летит, но летит все-таки вниз, легко и без, -
звучно пробивая преграды, словно был он не довольно представительным
мужчиной, перевалившим на пятый десяток и состоящим из известного
количества костей, мяса и жира, а чем-то невесомо-стремительным, как
солнечный луч или радиоволна. Так миновал он гулкую фиолетовую пустоту, в
которой не было ничего, кроме посверкивания редких льдинок (возможно, они и
кажутся людям на земле звездами), потом он пересек четко обозначенные, как
канаты, трассы военных самолетов, которые в большинстве своем пустовали,
ниже оказались трассы Аэрофлота, загазованные, как угол Охотного ряда и
Пушкинской, еще ниже пошли птичьи стаи и отдельные парашютисты, а также
боевые вертолеты, которые предпочитают особенно не подниматься.
Неминуемое соприкосновение с жилым строением, которого Евдокимов ждал
не без трепета душевного, прошло благополучно – что-то слегка хрустнуло, слов-
но конфета «Мишка» на зубах, и пошли мелькать под этот хруст перекрытия
вперемешку с интерьерами квартир. Падал Евдокимов сквозь такую же шестнад-
цатиэтажную башню, в которой и сам жил в Москве, сквозь ряд трехкомнатных
квартир, а еще точнее – сквозь коридоры этих квартир в том месте, где сходятся
почти впритык четыре двери – средней (по размерам) комнаты, кухни, уборной и
ванной, через самые насыщенные жизнью перекрестки.
Во всех квартирах было утро—вероятно, начало восьмого, обычное утреннее
столпотворение—полуодетые женщины и капризничающие дети, шум из ванных и
запах яичниц, жужжание электробритв. Ничего интересного, словом.
Падая в этой суматохе, Евдокимов не мог избежать столкновений с
обитателями квартир, и то рука его, то нога, то корпус задевали кого-то, и эти
прикосновения – сначала, а потом и проникновения в чужую плоть – вызывали
невероятно приятное ощущение, и в той части тела, где оно происходило,
Евдокимов чувствовал в этот миг сладкое набухание, уплотнение своей разре-
женной, как солнечный луч, материи, а потом контакт уходил, и ощущение
пропадало, чтобы снова возникнуть при новом прикосновении. Тут был соблазн
каким-то образом замедлить падение и попытаться войти в чужое тело всему,
целиком, раствориться в нем, чтобы это ощущение возникло в каждой клетке, а
потом и вовсе остановиться, остаться и поглядеть, что из этого выйдет. Но почему-
то было стыдно на такое решиться даже во сне, хотя чего уж тут, казалось, бы,
стесняться – сон ведь, кто за это осудит?
Но Евдокимов не решился и продолжал падать, словно скользил по этим
перекресткам, прикасаясь и отлипая от встречающихся тел, отчего его собственное
тело все время меняло свое положение, потому что каждый контакт притягивал и
задерживал его на какие-то доли тех неизвестных единиц, которые отсчитывали
теперь его время.
Наверное, единицы эти были чрезвычайно скоротечными, потому что летел
Евдокимов долго, не раз успел это с удивлением отметить. Но вот что-то
хрустнуло в последний раз, наступила тьма, и сознание стало уходить, как иссякает
ручей – все тоньше нить его, все тоньше – и нет ничего.
Евдокимов встрепенулся, открыл глаза: ничего не изменилось за это время, что
он спал,—все тот же аэровокзал, наполненный глухим шумом пребывания в нем
нескольких десятков людей, духота, притушенный свет.
«К чему бы это? – подумал он. —А если самолет разобьется? Бывает ведь
такое». Страх, гнездящийся в душе даже самого отважного путешественника,
заскулил в нем, и захотелось, чтобы никогда не кончалась ночь, а если это
невозможно, то пусть уж подольше дует пурга или что-иибудь еще случится,
потому что главное – это жить, а прожить он сумеет везде.
Он снова уснул и увидел себя маленьким мальчиком, бегущим по зеленым
дорожкам нынешнего микрорайона Матвеевское, которого, конечно, не было во
времена его детства – деревня Матвеевская тут стояла. В руке у него свитая из
толстой проволоки (такой было удобно цепляться, стоя на коньках, за борт
грузовика – но это из его детства, а не из сна) палка-погонялка, которой он
попеременно подталкивает три катящихся перед ним разноцветных пластмассовых
колесика. И все у него чудесно получается: колесики едут ровно, не валятся набок
и не отстают, они послушно, с радостью бегут впереди него и послушно ускоряют,
движение, стоит только их чуть подтолкнуть. Но так длится недолго, потому что
на Нежинской, идущей от знаменитого в Москве круглого дома к станции, этих
колесиков оказывается тьма-тьмущая и гонят их такие же, как он, мальчики в
панамочках и злые девчонки в гольфиках. Колесики начинают капризничать, они
или разбегаются, или отстают, или валятся на мостовую, они того гляди
потеряются в этой разноцветной толпе, а надо спешить к станции, потому что вот-
вот из-за последнего поворота с истошным свистом выскочит последняя
электричка и все они опоздают куда-то, потому что потом поезда долго не будет
– следующая только в одиннадцать сорок две. И все подхватывают свои
колесики, чтобы бежать к станции, а у Евдокимова одно – зелененькое —
пропало, кажется, его взяла вот эта девочка (или вот этот мальчик?). Но как найти,
как доказать, если все эти колесики совершенно одинаковые и таких зелененьких
тут, наверное, штук сто или даже больше? И он хватает чье-то, ближайшее к не-
му– красное и бежит с тремя к станции, и кто-то гонится за ним, чтобы отнять это
чужое колесо, а последняя электричка уже действительно свистит, выскочив из-за
поворота, а над головой – он уже бежит по тоннелю к платформе на Москву —
грохочет, сотрясая землю, встречный товарный состав.
«Ну уж нет, – подумал Евдокимов, опять проснувшись, – хватит с меня этих
снов—так и под поезд попадешь. И что это за ночь – то авиационная катастрофа
мерещилась, то железнодорожная».
– Злился он, пожалуй, даже не на то неизвестное, что подсовывало ему такие
сны, а на самого себя, на то, что как ни хочется, а надо сейчас встать, проделать
акробатический этюд над креслами и спящими в них людьми и выбираться через
толпу на улицу – ничего не поделаешь, надо.
«А деньги я Тростянскому, – подумал он вдруг, лежа на спине и задрав ноги,
чтобы пронести их цад головой парня и спинкой его кресла и таким образом
развернуться, – не отдам —и все. Расписку я не. писал, свидетелей не было.
Какие деньги, Адольф Тимофеевич, помилуйте! Приснилось вам это, наверное.
Или, может, пьете вы по вечерам в одиночку —вот и зашла мозга за мозгу. А я тут
при чем? Пить нужно меньше».
Та самая инерция, которая заставляла его топтаться по ногам соседей,
устраиваться на подлокотниках кресел, а потом толкнула обратиться к ним с
несуразным заявлением, инерция не только предпринятого им дерзкого,
самоутверждающего движения, но и могучего, уверенного в себе духа снова
проснулась в нем, и, торжествуя и ликуя, празднуя освобождение от неуверен-
ности чувств и робости мысли, он с упоением продирался сквозь человеческий
бурелом, не очень-то щадя встречных, – но и не злоупотребляя окрылившей его
свободой поступать так, как ему хочется.
– Никто ничего не должен. Мне радостно, что мы врозь. Целую вас через
сотни нас разделяющих верст.
«Откуда это? – подумал Евдокимов. – Слышал где-то или читал. Или сам
сейчас сочинил? Хотя едва ли. Слово «версты» уже сто лет не употребляется, да и
нет у меня никакого желания целовать Тростянского. Пусть уж он меня поцелует,
если хочет...».
Темень на улице была кромешная, только за домом, на полосе, что-то кое-где
светилось. Дул прежний пронизывающий ветер—собачья погода. Но она не осту-
дила души Евдокимова, а, может быть, только еще чуть подзакалила ее, и, когда
он, дрожа всем телом, ухватился за ручку двери, трудно было определить, что
вызывало эту дрожь – холод или переполнявшее его радостное возбуждение. .
А теперь разберемся с Листоедовым. Какие у вас, Павел Федорович, к
Евдокимову претензии? Да знаете ли вы, что он незаменимый работник,
способный не только быстро и профессионально уяснить ситуацию и найти
главные причины неудовлетворительного хода дел, но и замечательный,
мужественный человек, преодолевающий любые житейские невзгоды и бытовые
неприятности, а также мимоходом сочиняющий стихи, которые потом почему-то
печатают в своих книгах другие авторы? Согласитесь, что не знали. И неужели
после этого сообщения вы по-прежнему при всяком удобном случае – а создавать
такие вы великий мастер, тут уж вам, как говорится, не откажешь, – неужели вы
по-прежнему будете вот на этого Евдокимова при всяком удобном случае катить
бочку?
С той же легкостью, невозможной еще прошлым вечером, но теперь
снизошедшей на него как вдохновение, Евдокимов проделал обратный путь к
креслам и почти достиг их, как вдруг пришедшая мысль заставила его
развернуться и двинуться в новом направлении – к телефону-автомату.
Подступы к нему были густо завалены телами и вещами, но сегодняшнего
Евдокимова это ничуть не смутило, равно как и то, что его голос разбудит спящих
рядом людей – величие духа, не знающего колебаний, неудержимо влекло его к
намеченной цели.
– Михаил Матвеевич! – закричал Евдокимов, услышав в трубке сонное:
«Алло! Туркин слушает». – Это Евдокимов. Я хочу сказать, что все у вас в
управлении прекрасно. Я так и отражу в справке. Есть, конечно, отдельные
недостатки. Но у кого их нет? Так что здравствуйте и процветайте, пожалуйста. Я
тут долго думал о северных условиях, о человеке на Севере и пришел к выводу,
что эта проблема заслуживает особого внимания. Вы меня поняли?
– Да, – ответил Туркин, зевая, – понял вас хорошо. А как у, вас там с
погодой? Какие перспективы?
– Погода прекрасная. Я чувствую себя совсем другим человеком. Утром
непременно улетим. Самолеты уже какие-то летают, – сказал Евдокимов, вспом-
нив грохот товарного состава в последнем сне.
– Ну и добро. Если что —звоните.
Евдокимову казалось, что эта ночь никогда не кончится, что никогда
поверженные сном люди не восстанут вновь, и, чтобы разбудить их, чтобы
увидеть жизнь в ее прекрасном, целенаправленном, стремительном движении, он
готов был совершить сейчас любой поступок. Можно даже сказать, что вот это
дремотное состояние, царившее вокруг, провоцировало его, толкало на
совершение каких-то действий, а он не мог догадаться, понять – каких именно, и
от этого его нетерпение становилось все острее.
В тамбуре, в вырвавшемся из зала ожидания луче, он неожиданно узнал ту
самую женщину, которую еще утром окрестил Спиной. Оказывается, она тоже
курила.
– Извините, – сказал Евдокимов, остановившись около и доставая
сигареты. – Я должен извиниться перед вами, потому что толкнул вас утром.
– Разве? – спросила она. – А я и не заметила. Многие толкались, тесно
было.
– Ну конечно, – подхватил он. – А как вы думаете, если бы вот это
беспорядочное, хаотическое движение можно было организовать и направить, что
удалось бы совершить?
– Не знаю, – ответила Спина, зевая. У нее было простое, курносое лицо с
частыми морщинками под глазами– года сорок два, пожалуй. – Скорее бы уж
ветер кончался. Надоело сидеть. Спина устала.
– А, знаете, я вас так про себя и звал – Спина.
Но и это его сообщение не вызвало у нее интереса, она притушила папиросу о
стену над урной, бросила ее и, кивнув, неторопливо ушла.
«Ну и ладно, – подумал о ней Евдокимов безо всякого сожаления, – не
очень-то и хотелось».
25
Он легко проделал обратный путь, уже привычно устроился на подлокотниках
и даже не взглянул направо, в ту сторону, где через одно кресло от него опять
сидела эта женщина, – не потому, что его разочаровала ее внешность или
невнимательность. Все это было. пустое, ненужное ему сейчас, потому что он был
достаточно силен для того, чтобы самостоятельно решать стоящие перед ним
проблемы, не прибегая – пусть даже неосознанно,– ни к чьей защите.
«Никто ничего не отнял...» – Именно так – не отнял. Раньше была ошибочка.
«Мне радостно, что мы врозь».
Но разлуки этой осталось часов на двадцать максимум, включая дорогу на
такси из Внукова. Бог знает, сколько будет времени в Москве, когда он прилетит,
– не хочется считать. Да и не имеет это никакого значения – утром, днем или
ночью. Какая разница?
«На смелый полет крещу вас. Лети, молодой орел!» – это, наверное, уже она
говорит.
«Молодой орел» – конечно, красиво, и он действительно будет лететь со
скоростью, не уступающей орлиной, и не такой уж старый – то есть в принципе,
можно о нем и так сказать, хотя, конечно, чувствуется в этой фразе некоторая
ирония, а сегодняшнему настроению Евдокимова ирония никак не отвечала,
потому что ирония – оружие и защита слабых, боящихся кинуть вызов
противостоящим силам и вступить с ними в решительную борьбу.
Но, с другой стороны, ведь это она так говорит – лети, мол, дорогой мой, тебе
ли, все перенесшему, юный мой взгляд тяжел. Оставим женщине ее природную
слабость, пусть она так и говорит, как думает.
Или лучше ничего не говорит. Пусть будет ночь или поздний вечер (хватит у
него сил, чтобы дождаться, даже если прилетит он утром), и она будет молча
уступать его рукам, только приподнимая голову, чтобы разглядеть в полутьме, не
сползло ли с Яшки одеяло.
И утром снова будет свидание с Яшкой, который вскочит, взлетит в своей
кроватке, как пружина, с криком: «Ма-ма-а-а!»– и увидит обожаемого Волчишку,
который через полчаса станет Буратиной, потому что за эти две недели Яшка
приобрел огромное количество сведений и ему совершенно необходим
бестолковый, ничего не соображающий деревянный слушатель.
Все будет, все есть и было прекрасно и замечательно. А всякие сомнения,
страхи и предположения, а также проектирование разных многоугольных
конструкций нужно оставить, выбросить, забыть. Потому что – что из того, что
она не похожа на какую-нибудь шлюшку, которая показывает в постели чудеса
акробатики? С такой, что ли, надежнее строить семейную– жизнь?
Он заснул так же стремительно и неожиданно, как и жил всю эту ночь, и не
слышал, как, проснувшись, опять загудел аэровокзал, не почувствовал, цак сжа-
лившийся парень переложил его в свое кресло. Потом объявили прибытие
московского рейса; это он тоже не слышал.
Когда объявили посадку (а регистрации не было – вероятно, потому, что
пассажиров и на один салон не набиралось), та самая дама, что сидела слева от
него, разбудила его. Он садился в самолет в полусне, уже, чувствуя, что болит,
словно в жесточайшее похмелье, голова.
Померкли плафоны, и зажужжало магнето (или как там у них эта штука
называется?), раскручивая турбину. Мотор зачихал и завелся, и в салоне опять
стало светло. Плафоны гасли еще раз, еще и еще, пока не заработали все четыре
движка. Самолет качнулся и двинулся на полосу.
«Что я наделал!» – подумал Евдокимов, и в памяти его промелькнули,
события минувшей ночи, все его движения-перемещения, вспомнилось неизвестно
откуда взявшееся настроение победителя и дурацкие рожденные им мысли и
выводы. Да, тот человек мог все так просто решать, но ведь Евдокимов не тот,
самозванец он в лучшем случае, а в худшем – беззастенчивый хвастун и болтун,
вот что он такое, и права она тысячу раз, если наставляет ему рога с этим своим
профессором и доктором наук, хорошо еще, что не с ассистентом или лаборантом
– так хоть честь какая-то.
– Извините меня, – сказал он все той же даме, которая и здесь оказалась
рядом, – Я, кажется, не очень правильно вел себя вчера вечером. Глупости какие-
то говорил.
– Ничего, – откликнулась она охотно. – Я сразу поняла, что вы немножко
навеселе. Конечно, ожидание, безделье—как тут не выпить? Все вы, мужчины,
одинаковые.
Длинные дин в
середине лета
Вина и заслуга детей в огромной степени ложится на головы и
совесть их родителей
Ф . Э . Д з е р ж и н с к и й
П е р в ы й д е н ь
– Нин! Нинка!
Было около пяти, жара спадала, но ветер утих и было еще душно. Окна,
выходившие во двор, были закрыты занавесками, простынями, газетами, и
двор казался вымершим:
Наташка рослая, кажущаяся старше своих шестнадцати лет, но еще по-
детски круглолицая и нескладная, в выцветшем коротком сарафане – стояла
одна посредине пустого двора и со злостью смотрела на окно в третьем этаже.
– Нинка! – опять крикнула она и погрозила окну кулаком.
Наконец занавеска в окне дрогнула, и мелькнуло чье-то лицо.
– Открой! – крикнула Наташка и побежала в парадное.
Нина встретила Наташку на лестнице перед дверью.
– Оглохла?– спросила Наташка.– Уши ватой заткнула?
– Мать дома. Я ждала, когда она на кухню уйдет. Она в магазин
собирается.
Нина говорила почти шепотом и все время оглядывалась на неплотно
прикрытую дверь.
– Некогда, – сказала Наташка. – Ну ка повернись!
– А зачем?
– Ну повернись. Жалко тебе?
– Жалко знаешь где? – спросила Нина, но все-таки повернулась.
– Все хорошо, только спереди нужно будет подложить.
– Что подложить?
– Платье синенькое дашь?
– Меня мать убьет!
– Нин, очень нужно.
– Она знаешь что сказала? С лестницы тебя спустит.
– Такое раз в жизни бывает. К родителям его иду. Помолвка называется.
– Не знаю, – неуверенно сказала Нина, – она меня убьет. А можно, я
спрошу? Может, она сама разрешит.
Не дожидаясь ответа, Нина юркнула в дверь. Через минуту она выглянула и
позвала Наташку. Мать стояла в передней и вытирала руки о фартук.
– Ну что у тебя случилось?
– Здрасте, Вера Сергеевна.
– Здравствуй. Что ты ей наплела?
– Это правда. Я выхожу замуж.
– Какая правда! Лет тебе сколько? Что молчишь? Не знаешь, что соврать?
– Нам исполком разрешил.
Вера Сергеевна махнула рукой – мол, хватит врать, но вид у нее был
испуганный.
– А ты что слушаешь? – накинулась она на дочь. – Иди на кухню.
– Допрыгалась? – шепотом спросила она, когда Нина ушла. – Конечно,
к этому все и шло. Господи, да разве не видно было! Поэтому и боялась – я тебя,
как змею. А может, и моя Нинка уже гуляет? Ты и ее втянула? Говори, а то я
сейчас тебе башку расшибу!
Наташка покачала головой.
– Ух! – выдохнула Вера Сергеевна. – Что же мы тут стоим? Пойдем в
комнату.
В комнате она потопталась у окна, потом подошла к шкафу, распахнула
дверцу.
– Ладно, выбирай. Раз такой случай – ничего не жалко.
Наташка крутилась перед зеркалом, прикидывала, то одно платье, то
другое.
– А может, это и хорошо? – спросила Вера Сергеевна.– Будет у тебя
дом, семья. А сейчас ты кому нужна? Может, у тебя все хорошо получится. Он
у тебя кто?
– Инженер.
– Ну да?
– Не совсем инженер, учится.
Вот и хорошо. Жизнь для тебя и начнется.
– Можно? – спросила за дверью Нина.
– Заходи. Что же ты стоишь? Поздравь подругу. У нее сегодня праздник.
Нина кинулась к Наташке, стиснула ей шею.
– Пусти! – Наташка отодвинулась! – Платье изомнешь. Итак, видишь,
морщит! Очень у тебя тут много.
– А как же! – сказала Вора Сергеевна. – Она ведь тоже невеста. Как время
бежит! Давно ли в куклы играли, а теперь – невесты. Ну иди, а то к жениху
своему опоздаешь.
– Спасибо, Вера Сергеевна. Я платье завтра утром принесу. И поглажу
обязательно.
– Дай я тебя перекрещу. Мать-то идет?
– Ей некогда.
– Вот ведь прости меня господи!
– Я вас в крестные возьму, ладно?
– Счастливо! – сказала Вера Сергеевна.—Очень я за тебя рада.
Нина вышла с Наташкой на лестницу.
– Боишься? – спросила Нина.
– А чего? Кусок не откусят.
– Вату забыли! – вспомнила Нина.
– Тащи побольше. И карандашик захвати.
Ваты Наташка запихала за пазуху столько, что Нина пришла в ужас. .
– Молчи! – сказала Наташка и поглядела в зеркальце. Теперь грудь была
что надо, – У, воровка! Покрась мне глаза.
Нина очень старалась, даже язык высунула.
– У, воровка! – ворчала Наташка, следя за работой в зеркальце. – Умеешь!
Дальше, дальше крась!
2 1 6
– На меня смотри. И молчи. А то брошу, – Нина была довольна, что может
покомандовать.
–У, воровка!
– Все шепчетесь? – спросила Вера Сергеевна, выглядывая. Нина сразу
отскочила и карандаш бросила.– Иди, Наташ, а то упустишь жениха-то. После на-
говоритесь. Подожди, это что же ты с собой сделала? Сотри немедленно.
– Это не я! – сказала Нина. – Это она сама.
Наташка встала со ступенек и, не обращая внимания на эти крики, пошла вниз.
– А может, ты все врешь? – крикнула Вера Сергеевна.– Придумала все про
свадьбу? Ну, конечно, придумала. Как же я, старая дура, не догадалась?
– Ну и ладно. Вам-то что? У вас вон своя невеста, за ней следите.
– Паразитка! Снимай платье.
– Сейчас!
Наташка вихрем пронеслась по лестнице, выскочила во двор, закружилась.
Платье надулось и поднялось, как у какой-нибудь балерины. Во дворе было по-
прежнему душно и сонно, и никто не смотрел на это представление.
...В подворотне улица гремела как ненормальная. Как гигантские жуки, гудели
троллейбусы, лязгали прицепы грузовиков, визжали тормоза, и казалось, что все
машины мчатся сюда, в этот двор, но в последнюю секунду сворачивают и
проносятся мимо.
Наташка стояла в глубине подворотни, приглаживая растрепавшиеся волосы, и
никак не решалась выйти. Народу на улице уже было много. Кончился рабочий
день. Шли распаренные тетки с толстыми сумками, ребята в пестрых рубашках.
Девицы стучали босоножками, как гвозди забивали.
В подворотню зашел пьяиый. Он постоял, шатаясь, потом пошел вдоль стены,
касаясь ее рукой. Волосы упали ему на глаза, и он ничего не видел. Наташка пя-
тилась от его растопыренных рук. Оказавшись во дворе, парень опять постоял,