Текст книги "Чума"
Автор книги: Александр Мелихов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Как это было упоительно! Из голых и мокрых стен, казалось, сочились слезы... И вот ты остаешься один среди тишины и мрака, немой и угрюмый, как те своды подземелья, мертвящий холод которых ты чувствуешь на своем пылающем челе. Внезапно легкое постукивание... прекращается как по волшебству... Но надежда, всегда отрадная человеческому сердцу... И вот ты держишь в объятиях своего старшего бесконечно мудрого друга, который говорит по-итальянски, как тосканец, а по-испански, как истый сын Кастилии, математику знает лучше математиков, а химию лучше химиков, – такую выучку в наше время дают разве что шпионские школы.
Пожалуй, всего труднее было включить в игру вновь и вновь возникавшие на кирпичном крошеве загадочного происхождения экскременты, в зависимости от времени года то заледеневшие, то, наоборот, подтаявшие, как забытое эскимо. Но даже неукоснительное их появление Сашка сумел объяснить тем обстоятельством, что земля, на которой возведен замок, когда-то принадлежала коварному и мстительному племени туарегов, чьи обычаи требовали метить этим способом границы своих владений. Разумеется, туареги давно были загнаны в резервации, но, проникая под чужим именем в охрану замка, они снова и снова напоминали хозяевам, что от своих притязаний отказываться не намерены. Чтобы лишить их метки магической и юридической силы, Витя с Сашкой, готовые в любой миг брызнуть прочь, скачивали у бывалых грузовиков возле закусочной стакан-другой бензина и торжественно поливали им пограничные претензии неутомимых туарегов, а потом сжигали их и развеивали пепел по ветру.
Черпай не перечерпаешь, сколько раз они с Сашкой совершали побег из замка через подкопы, съезжали с башни (куда тоже добирались настырные туареги) на веревках, скрученных из савана мнимо скончавшегося то одного, то другого узника, обмирая, по-простому сигали в снег, пробирались в сельву сквозь пампасы, замерзали во льдах Аляски, тонули во Флоридских болотах и вновь оживали: замок Иф был связан и со Старым, и с Новым, и даже с тем светом. А уж когда аббат Фариа из гвоздей собственного ложа, битых черепков, лампады и золотых нитей, похищенных из аксельбантов хозяина тюрьмы, сумел изготовить радиопередатчик...
Замок Иф теперь лучше и не ворошить, проглоченный вместе с восстановленной для этой цели каменной юртой – рестораном "Трактиръ", русская кухня эксклюзив. А вот кружок радиолюбителей так и остался вечно... Нет, он тоже был проглочен вместе с волшебным запахом плавящейся канифоли, с азартно раскуроченными шефскими приборами по стенам, с хвостатыми разноцветными цистерночками сопротивлений и леденцами конденсаторов, с лысыми лампочками и набриолиненными катушками, с "папами" и "мамами", как игриво, в отсутствие девочек и взрослых, именовались разъемы ("папы" вставлялись в "мам"), и даже с небольшим ладным физиком, уходившим домой (да и то не наверняка) только ночевать – ибо в новой школе и физик перестал поминутно вспыхивать своей треугольной улыбкой. Витя не зря проходил мимо новой строящейся школы с таким душевным спазмом, будто это была предназначенная ему тюрьма (уже влитые в серый фасад грязно-белые профили глядящих исключительно друг в друга Маяковского, Горького, кажется, и Пушкина тоже были чудовищно увеличенными медалями неумолимых диктаторов).
Кстати, именно аббат Фариа первым объяснил Вите, для чего нужны резисторы, транзисторы, тиристоры... "Что ты несешь?.. – вдруг появился в дверях Сашкин папа с выражением сморщенного страдания на лице. – Какие тиристоры?.." В своей заморской пижаме папа подсел к ним и принялся, набрасывая на бумаге совсем не похожие на реальность схемы, объяснять, что такое сопротивление, емкость, индуктивность, и Витя, к своему удивлению, почти все понял, хотя в школе до колебательных контуров им с Сашкой было еще довольно далеко (тогда и год был эпохой). Сашка, к Витиному смущению, никак не усматривал различия между сопротивлением обычным, желавшим все затормозить до нуля, и сопротивлением индуктивным, которому достаточно было оставить все без изменений, – так Витя на некоторое время превратился в некую достопримечательность кружка вольных сынов эфира, набивавшихся в каморку при физкабинете: слабые или слабеющие места в радиотехнических схемах Витя ощущал то дискомфортом в боку, то легким стеснением в горле, а то и пульсацией в голове.
Правда, этим нелегким его даром восхищался в основном сам физик, остальным азарт придавал даже земноводные черты – для них становился всего важнее результат, связь с каким-нибудь местечком, куда еще не опускалась их электромагнитная волна. Причем такие белые пятна вполне могли оказаться в двух шагах от Бебели, и когда Сашка однажды похвастался, что его папа связался с папой римским, это не произвело ни малейшего впечатления – зато какое ликование вызвал минутный контакт с Колей из-под Тосно! И добро бы кто-то желал что-то такое неслыханное у него выведать, нет – бдительному кагэбэ, как разъяснил Сашка, даже вопросы "Как поживаешь?" и "Какая у вас погода?" могли показаться шифровкой. Потому-то и дозволялись исключительно стандартные сигналы "семьдесят три" – наилучшие пожелания и, кажется, "восемьдесят восемь" – пожелание любви, но это уже в виде дерзости. Однако радиолюбителям для счастья было довольно получить скромную открыточку-"куэсэльку".
Что такое "QSL", Витя уже забыл намертво, но он уже тогда чувствовал: со страстью предаваться абсолютно бесполезному делу – это и значит быть человеком.
Именно поэтому в новой школе, проглотившей старую, очень скоро выяснилось, что бесполезными делами могут заниматься только придурки, и если кое-кто из прежних придурков еще полутайком временами предавался прежней страсти (Витя оставался в их числе), то рекрутирование новых иссякло полностью. Поэтому, здороваясь с физиком, Витя всегда опускал глаза. Впрочем, и физик старался смотреть поверх голов. Коридоры в новой школе были такие высокие и светлые, что сердце сжималось от одиночества, когда они были пусты. А когда они вскипали толкотней, оно сжималось от страха в любой момент ощутить толчок своего же, казалось бы, пацана, для которого, однако, ты ровно ничего не значишь.
Тщательнее, чем разжалованную директоршу, коридорная беготня теперь обтекала другие фигуры – прежде всего Храпова, носившего произносимое с понижением голоса – не кличку, звание: Храп. Храп был очень широкий, обманчиво мягкий, с широким же носом, тоже мягким, как его вкрадчивая поступь, и Витя не мог взять в толк, как это учителя решаются вызывать его к доске. Может, правда, они и не решались, а только, набравшись терпения, дожидались той минуты, когда можно будет с облегчением вручить ему аттестат?..
Вот где можно было набраться стойкости – в воспоминаниях о школьных "вечерах", на которых под какое-то залихватское "А-ма-ма-ма-ма-ма-ё-керу", что ли, или дураковатое "Пошла Каролинка в поле погулять" необходимо было промаяться положенное число часов, чтобы только не признаться себе, что тебе нет места на празднике жизни. Да и было ли там место кому-нибудь, кроме аллигаторов, в присутствии хотя бы одного из которых человек, разумеется же, не может испытывать ничего, кроме тревоги и тоски?
Юрка – тот вроде бы вполне вписался в новую действительность: отрабатывает "чарльс", выбрасывает в разные стороны обтянутые зеленые икры изумительно выдрессированный кабан на задних копытах: "Бабушка, отложи ты вязанье, научи танцевать чарыльстон..."
Зато Витю тоже стало тянуть – нет, не отплясывать, а побыть во внеурочной атмосфере рядом с девочками, как-то незаметно обретшими таинственность, особенно в настоящих платьях, в которых Витя и взрослых не припоминал: то в каких-то колокольных, то в узеньких и блестящих, как ящерки... Праздничных причесок Витя тоже не разбирал, но что и они излучали значительность – особенно непостижимо высокие и воздушные (на уроках бы за них сразу влетело), – это он видел. Мари не может стряпать и стирать, зато умеет петь и танцевать – и правильно, это важнее, чем стряпня и стирка: для них есть тетки. Но много глупостей больших Витя готов был совершить все-таки скорее не ради тех, кто танцует или, пошептавшись, прыскает, а ради тех, кто загадочно стоит у стены. Неизвестно почему одна из таких стоящих во время белого танго внезапно пригласила его, и он обмер, когда его рука поневоле оказалась на ее талии, – еле дотоптался, пока наконец не истаял невероятно томительный "Маленький цветок".
Витя каждый раз замирал, когда до него доносился популярный куплет: я гляжу ей вслед – ничего в ней нет, – в них во всех что-то было, неизвестно откуда взявшись. Он даже не мог различить, кто из девочек посимпотней, бивший от всех от них напор тайны делал его полуслепым. А ведь только что, кажется, мог огреть любую из них по спине в догонялках или вступить в нешуточную борьбу за спорное яблоко, хватаясь за все, что под руку попадется...
Однако теперь те же вроде бы самые девочки под слоем явной робости пробуждали в нем еще и скрытую бесшабашность, желание отмочить перед ними что-нибудь отчаянное. Однако аллигаторы, крупные или мелкие, проворные или ленивые, особенно охотно концентрировавшиеся всюду, где попахивало весельем, вселяли в него столь мистический ужас, что он и не смел думать о девочках, ясно понимая, что такие трусы не имеют на это права. Он даже не задерживался перед зеркалом пострадать как следует, до чего он уродливый – длинный нос, глазки бусинками, уши торчат то одно, то другое: до страданий по поводу собственной внешности еще нужно было дорасти – он же снимал свою кандидатуру на гораздо более ранних этапах конкурса. Ибо при одной только мысли, что перед ним сейчас предстанет аллигатор, его покидала всякая воля и достоинство. Так однажды, когда Вите с первого раза не поддалась разбухшая дверь в школу, он, вместо того чтобы дернуть посильнее, жалобно попросил: "Пусти, а?" – аллигаторы любили подобные шутки. Или: услышав крик из футбольной компании: "Куда попрыгал?" – Витя повернулся и покорно пошел прочь, лишь после сообразив, что вопрос относился к мячу. Хотя, пока ему приходилось иметь дело с людьми, а не с аллигаторами, он не отличался особой робостью, вполне умел и пихаться: ты чё, крутой, что ли?!. Даже дрался сколько-то там раз. Но в драке с человеком, как это ни мучительно, ты все-таки знаешь, что он чувствует не только твои удары, но и твою боль, твою обиду... А вот если для него существует исключительно то, что он может увидеть, пощупать, разжевать... Они так про девочек и говорили: щупать.
От этого просто пальцы немеют, ноги подкашиваются. И если ты о себе такое знаешь, разве хватит совести хоть где-то, хоть в чем-то изображать удаль?
Разумеется, глупость юности временами брала свое; разумеется, Вите не раз, не два и не двадцать случалось забывать, кто он есть, у кого-нибудь дома, хотя бы и у себя самого, но в школе забыться ему было тем невозможнее, что он невольно оказался допущенным в аристократический клуб – в радиоузел, – а куда допустили, оттуда могут и шугануть, тем более что и допущен-то он был не за аристократическое искусство вытереть о другого ноги, а всего только за плебейское умение быстро чинить тяжеленный, как паровоз, раздолбанный коллективным обладанием школьный магнитофон, приматывать отставшие коленца синей изолентой и золотой проволокой, а также заменять обмякшие резинки свежими.
К тому же еще и ответственность – иной раз Вите даже казалось, что он не допущен, а привлечен. Привлечен склеивать коричневые, с одной стороны тусклые, с другой – глянцевые пленки щекочущим в груди ацетоном, привлечен распутывать их стихийно образующиеся колтуны – и ждать, что его же вот-вот и сделают виноватым. Конечно же далеко не все в этом клубе были хищными земноводными, но для Вити было достаточно одного аллигатора, чтобы прозревать его признаки во всех. К счастью, в присутствии Храпа никто не смел проявлять свою крутость, а Храп до такой мелюзги, как Витя, не опускался.
Храп вообще был, можно сказать, поэтичен. В те годы как раз входил в силу Высоцкий, которого и педколлектив, и пацаны считали блатным и похабным – только одни с осуждением (попытки прокрутить его для общего пользования всякий раз вызывали целые расследования и массовые кары), а другие с одобрением: коц-моц, Зоя, кому давала стоя – в кайф! Но когда Храп принимался мечтательно перебирать гитарные струны, в Витиной душе сразу же начинало натягиваться некое скорбно-сладостное "ммм...", не оставляющее места мелким чувствованьицам. Несмотря на занимавшее половину радиоузла угловато-сквозное нагромождение ломаных стульев, их всегда не хватало (жажда среди соленого океана), иногда под кем-то с треском подламывались ножки под общий хохот и Витину вымученную улыбку, но если треск издавало сиденье под Храпом, все лишь растроганно улыбались. Храп закладывал ногу на ногу, и штаны – не вызывающие, лазурные или бордовые, а какие-то серо-буро-малиновые (вот пиджак на нем был фирмовый – без лацканов) – натягивались на его ляжке так туго, что он длинным движением спокойно зажигал о них спичку, – однако участие гитары исключало малейшие проявления демократического шутовства – и мясистая храповская чувствительность немедленно налагала на лица печать высокой трагедии.
Надрывающая сердце мелодия околдовывала дивной историей о том, как в некоем манящем притоне дочь рудокопа Джанель, вся извиваясь, как змей, с шофером Гарри без слов танцевала танго цветов. Витя даже забывал об аллигаторах, в душе его закипали слезы восторга, когда он почти что вживе видел, как однажды в этот притон зашел красавец барон и увидел крошку Джанель, "всю извиваясь, как змей". И кажется, Храп догадывался о его чувствах: в безразлично пробегающем по Вите храповском взгляде Витя, ему казалось, успевал заметить что-то вроде благоволения, хотя он, разумеется, всячески избегал встречаться с Храповыми глазами – деликатность, которую тот, похоже, тоже ценил. Поэтому Витя с особенным жаром горел со стыда за Юркину неотесанность, когда тот после надрывной прекрасности начинал колотить по струнам всей пригоршней, выкликая с такой отчаянностью, будто в драку рвался. Судя по всему, его лирический герой за что-то отчитывал свою бывшую возлюбленную:
Сука, б... плевок, п... вонючая,
Падла, курва, сатана, урод,
Для меня ты что в ...ю колючка, сучка,
Что хромому бешеный фокстрот.
Перестань же ты по фене ботать,
Отвалю такой ...зды – держись!
Будешь на лекарства ты работать, курва,
Всю свою прое...нную жись.
Витя не знал слова "вульгарность", но прежде всего это именно она заставляла его по-черепашьи укорачивать шею. Но даже жар стыда не мог разогреть в его груди холодный камень тревоги: Юрка словно не догадывался, кто тут основной, а рано или поздно... Не нужно обольщаться, что кое-кто из храповской свиты называет его поощрительно – Юрецкий. И вот уже у кадки с фикусом три молодых аллигатора небрежно делятся с почтительной публикой, как они собираются ...здить Юрку, совершенно не принимая во внимание, что здесь присутствует какой-никакой, но все-таки Юркин родственник. Один из аллигаторов как бы в рассеянности чем-то постукивал по кадке, и Витя едва удержал рвотный спазм, увидев, что это зубило.
Не почерпнуть ли стойкости на том истоптанном снегу с четко чернеющей ледовой дорожкой, словно кто-то продышал и проскреб в непроглядную ночь нечистое морозное стекло, – как раз у этой дорожки обращенный в кабана человек бешено мотал корпусом, пытаясь сбросить повисших на нем аллигаторов. Ып, ып, подкатила и откатила рвота, и Витя прислонился к стене за углом, уже сдаваясь, уже готовясь прекратить борьбу и сползти на снег. И тут до него дошло, что с этим воспоминанием теперь ему придется жить до конца его хорошо бы короткой, но все равно необозримо долгой жизни...
Надо же смотреть, кому ты впаиваешь, впоследствии не раз пенял ему Юрка, ты же один раз и меня на...бнул, но Витя никогда не признавался, что в схватку он бросился с единственной целью – чтобы его поскорее убили. Промахиваясь, он шлепался на руки и, как кобель, несколько раз проскальзывал задними лапами, прежде чем ему удавалось вскочить, – но его все не убивали и не убивали. Последнее же, что ему помнилось, – сам превратившись в аллигатора, он висит на чьей-то спине, окаменело зажав локтевым сгибом чье-то горло, а его жертва рвется, выкручивается, но рывки ее все слабее, слабее... И вот ему уже приходится опускать ее на снег, стараясь, чтобы она не стукнулась затылком.
– Ну, клещ!.. – с одобрительным удивлением говорит ему взошедшее над исчезнувшим миром лицо Храпа, и зрители подобострастно смеются, а Витя прикладывает к разбитому носу и губам быстро пятнающийся снежок, видя, что так поступает Юрка.
– От...здили, и хватит, – вельможно распорядился Храп, и два аллигатора, тоже врачевавшие свои раны снежками, потупились, третьему же растирали щеки снегом без его участия. – Красиво ты его отключил, поощрительно обратился Храп к Вите, и Витя догадался, что следует растянуть бесчувственные губы в скромную улыбку.
Так вместе с дружелюбным прозвищем Клещ Витя обрел и невидимую камеру, куда аллигаторы уже не проникали. В этой камере он и передвигался по школе, сожалея лишь о том, что ее стенки все-таки прозрачны. Изредка он отправлялся под своды замка Иф погрустить о былом и видел, что туареги в отсутствие истинных хозяев окончательно распоясались, хотя теперь-то вроде могли наконец и успокоиться. Из голых и мокрых стен сочились слезы, он оставался один среди тишины и мрака, немой и угрюмый, как своды подземелья, мертвящий холод которого он чувствовал на своем пылающем челе... Вся человеческая мудрость заключена в словах "Ждать и надеяться"... Но реальность была слишком наглядна и неотвратима, чтобы можно было воодушевиться игрой. Начиная понемногу дрожать от сырости и грусти, Витя стоял в полумраке среди туарежьих меток, въевшихся в задутый сквозь амбразуры снег, и не мог постичь, ради чего Эдмон Дантес с аббатом Фариа так неукротимо рвались наружу – можно ведь было, наоборот, запереться на такой невиданный (невидимый?) замок, чтобы тюремщики никакими силами не могли попасть в камеру, то есть в дом наших друзей... Запереться от мира в тюрьме – почему еще ни один писатель до такого не додумался? Что пить, что есть в этом убежище – можно придумать. Ну, скажем, выкопать колодец, нарыть нор и добывать из них всякие полезные коренья... Или, скажем, кротов, – можно развести целую кротиную ферму, кормился же майн-ридовский Морской Волчонок в тюрьме крысами, – писатели придумали бы в тысячу раз лучше, чем он, но все они зачем-то рвались наружу.
Вите грезились какие-то дивные затворы без ключей и скважин, словно верные псы, откликающиеся на поглаживание, на голос, на свист хозяина, и физик зарубал схему за схемой, для которых не хватало то комплектующих, то законов природы. Однако на место одного павшего принципа немедленно становилось два новых, за выдумыванием которых Витя проводил столь упоительные часы и дни и отчасти ночи (пока не всунется помятый отец в майке: "Может, хватит дурью маяться?.."), что в них, пожалуй, можно было бы почерпнуть и какой-то жизнестойкости, если бы Витя не понимал: это было упоение бегства, а не упоение борьбы.
Самое удивительное – к его химере очень активно присоединился Юрка, столь пронырливо и настырно достававший аккумуляторы и редукторы (таскал и Витю на пяти трамваях на Лиговский толчок, где тырил радиодетали, взявши вроде как поглядеть), что не в таком уж долгом времени счастливый миг настал: Витя приложил руку к свежей штукатурке на израненной стене замка Иф, и ржавый стальной лист, гремя и скрежеща, пополз вверх по направляющим, открывая путь выдоху сырости и тьмы из-под родных некогда сводов. Внутри тоже было устроено несколько заветных местечек, приложившись к которым можно было снова опустить или поднять лязгающую защиту, впуская внутрь свет и воздух.
Само собой, Юрка, тоже вроде бы очарованный словами "емкость", "индуктивность", все равно поназвал в бывший замок знакомых полуаллигаторов с их бутылками и гвалтом, но подвал для Вити уже и без того утратил обаяние: он разыскал и неустанно углублял другую нору, несравненно более прочную, ибо ее было невозможно ни увидеть, ни пощупать. В старой клубной библиотеке один только запах книжной пыли издавна наводил на его душу сладостный покой покой предвкушения, – вот только пожилую строгую библиотекаршу он воспринимал как еще одну учительницу (она будто нарочно всегда садилась к нему спиной, оттиснув в его памяти свои мелко и туго заплетенные, блестящие как новенькие, косички, свернутые конической спиралью). Витя выбирал книги наиболее распухшие, растрепанные – народ что попало читать не станет! – с рекомендациями на последней странице: эта книга очень хорошая, эта книга очень интересная. Новая библиотека, как и все новое, отдавала чистотой и порядком пустой казармы, зато новая библиотекарша постоянно с ним заговаривала с той подтрунивающей умильностью, какую ему впоследствии не раз случалось вызывать у женщин. Будучи в Бебеле первым официальным лицом женского пола, носившим брюки, со своей тугой кучерявой стрижкой она вообще походила бы на цыганенка, если бы не была ограждена от Витиного взора своей взрослостью, – Вите больше запомнился ее перстень с камнем, похожим на выпученный рыбий глаз.
Витя в ту пору уже начинал рыться в номерах "Техники молодежи" (как он по простодушию склонял название популярного журнала "Техника – молодежи"), разыскивая какие-нибудь сведения, которые могли оказаться полезными при конструировании электромагнитных замков, и кое-что находил. Однако журнал был настолько увлекателен, что Витя постоянно застревал у стеллажа, опуская нос все ближе и ближе к страницам. Ну-ка, ну-ка – можно, оказывается, довольно просто соорудить радиофицированные очки: в одной дужке – ферритовая антенна с переключателем на два диапазона, на длинные и средние волны, в другой – небольшая гетинаксовая плата с телефончиком ВТМ-1 и аккумулятором Д-0,06; схема строится по принципу прямого усиления 2-V-2 на четырех триодах, причем что важно: первые два каскада служат усилителем высокой частоты и собираются на триодах П403 – громкоговоритель же выполнен на базе капсюля ДЭМК-1 с диффузором 35 – 50 мм. Класс!
– Ты в каком классе? – вдруг грянул женский глас, и Витя отпрянул от захватывающих очков. И не провалился сквозь землю только потому, что в прысканье веселой библиотекарши различил явную симпатию. – Так тебе уже давно пора читать "Юность"!
"Юность", "Юность"... Жизнеутверждающие обложки, на которых бросалось в глаза прежде всего что-то юное, щемящее, манящее и лишь потом производственное, государственное. Парень с девушкой на скале над таежным озером (у нее обязательно развевается что-нибудь ранящее, женское – косынка, подол платьица...) – а рядом теодолит на треножнике: счастье юности, любви неотделимо от работы – щемящая зависть ясно говорила Вите, что это чистая правда: чего бы он ни отдал, чтобы оказаться на месте этого парня (не "Над озером" – "Над котлованом"). Простецкая смеющаяся девчонка в завораживающих веснушках, каждая с двушку, – а вдали коровник и трактор "Беларусь" с прицепом. (И тоже не такие, как на "Огоньке", а будто с чертежа – видно, с умыслом, до которого ты должен еще дорасти.) Утирает лоб лыжник, рядом с ним грациозно прогнулась на палках его подруга, особенно тоненькая на фоне могучего "МАЗа" и черных скал в белых треугольниках снега (и солнце нарезано дольками, тоже неспроста). Мужской и женский профили на фоне взмывающей ракеты – он привычный воин-освободитель, но она уже очеловечена, наделена наивным вздернутым носиком. Даже черные, белые, желтые юноши и девушки, выставившие перед собой плакаты "Мир", "Frieden", "Peace", при всей их плакатности смотрелись студентами-симпатягами, – оказывается, и борьба за мир вовсе не школьное занудство... А вот отчаянный парень, ухватясь за сосенку над обрывом, тянется к цветку для тоненькой девушки (ветер треплет ее платьице, алое, как пионерский галстук), вдали же – стройная плотина, и всюду прелестью одного заряжается и другое. "На землю рухнул Голиаф, как ствол тяжелый дуба... И ты, победу одержав, великой стала, Куба". Это еще было подозрительно гладко, но вот когда поэт, которого ругают в газетах (уроки "цыганочки", смущавшей Витю непривычной свойскостью), слушает зов кубинской революции не как-нибудь, а осиянно... Витя два раза перечитывал это слово. Прежде он и не подозревал, до чего ему хотелось, чтобы все, чему его учили, и впрямь было на свете, только настоящее – настоящая революция, настоящий социализм, настоящие коммунисты: сам не догадываешься, как ты устал жить в мире унылой лжи, а барбудос – вот они, прекрасные, мужественные. У писателей "Юности" и наши ребята были хоть и не очень похожи на настоящих, но все-таки по-своему живые, с какими-то шуточками, словечками вроде "железно", и хотя в Бебеле так никто не говорил, Витя все равно понимал, что имеется в виду: снаружи молодежь вроде бы чуваки и чувихи, но в решительную минуту, как и отцы их из более старых книг, они пойдут на нож, защищая склад от бандита.
Носил он брюки узкие, читал Хемингуэя – вкусы, брат, не русские, внушал отец, мрачнея, – Витя даже решился попросить Хемингуэя у игривой цыганочки, и та насмешливо приподняла безукоризненно причесанную антрацитовую бровь: о, поди достань!.. Но, собственно, Вите и так было понятно, что Хемингуэй – это что-то поверхностное, вроде узких брюк, а суть все равно откроется в подвиге: могила есть простая среди гранитных глыб – товарища спасая, "нигилист" погиб. Дневник его прочел я, он светел был и чист, – не понял я, при чем тут прозванье "нигилист". Витя тоже не очень понимал, как связан погибший с сочинениями на тему "Отцы и дети", но в высоком и не требуется понимать все.
Витя уже научился сразу же чуять нечто многозначительное в какой-нибудь меленькой маленькой заметке "Жан Поль Сартр в гостях у "Юности"" (брюзгливый иностранец с отвисшей сигаретой, но понимающему человеку сразу ясно, что Сартр – это, видно, не хрен собачий). Взаимоотношения отцов и детей во Франции, сказал Ж. П. Сартр, обусловливаются, мне кажется, исключительно причинами биологического характера, меня интересует, в каких формах проявляется эта проблема у вас. Подробно на вопрос гостя отвечали В. Аксенов, А. Гладилин, С. Рассадин, Б. Сарнов (имена эти Витя запомнил на всю жизнь – так они были значительны). В их выступлениях прозвучало твердое убеждение, что творческие дискуссии среди писателей и художников разных возрастов не являются спорами между поколениями. Это споры единомышленников. Молодежь у нас продолжает дело своих отцов и дедов. Вместе с партией, со всем нашим народом она активно борется с теми, в ком еще силен дух, порожденный культом Сталина, с догматиками и начетчиками, которые не могут понять, что после XX съезда КПСС в нашей жизни произошли колоссальные изменения.
Витя вчитывался в эти слова с таким радостным предчувствием, что, обладай он склонностью к скептическим философствованиям, он скорее всего признал бы, что чтение "Юности" утоляет его тайную мечту полюбить ту силу, во власти которой он оказался. Крайне смутно, разумеется, но он представлял государство чем-то вроде еще одного невидимого, но всеобъемлющего аллигатора и старался только не встречаться с ним взглядом. И вдруг оказывается, что, подняв глаза, ты видишь что-то сердечное или праздничное...
Пожалуй, даже коммунизм... Вот бригада, скажем, коммунистического труда – это вовсе не безжизненная "наглядная агитация", а славные полудевушки-полутетки – в брезентовых рукавицах, в ватных штанах, но с удалыми застенчивыми улыбками – и косы, прядки из-под косынок...
Хотя и невозможно испытывать человеческие чувства к тем, кто вечно воодушевляет и организовывает, вечно шагает от победы к победе, – зато полукрамольные напоминания о жертвах... Ведь коммунисты-то прежде всего всегда бывали главными жертвами – то белогвардейщины, петлюровщины, махновщины и всякого такого, то кулачества, а то и сталинских репрессий это была самая трагическая страница: артиллерия била по своим. Но в тебе, Колыма, и в тебе, Воркута, мы хрипели, смиряя рыданье: даже здесь никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами. Это были настоящие коммунисты всклокоченный Орджоникидзе перед микрофоном, умно смеющийся Киров...
Мир этот оказывался в своем роде ничуть не менее поэтичен, чем притон, где танцевала крошка Джанель, – Вите так недоставало близкой души, способной разделить его переживания! И чтобы у нее развевался хвостик косынки и выбивалась из-под него вьющаяся прядка. Витя дошел даже до того, что принялся читать стихи. Начал он с пародий – они были особенно таинственны, в них перешучивались о чем-то страшно завлекательном, о чем он не имел понятия, но стоившем же, стало быть, того, чтобы перешучиваться на глазах у тысяч и тысяч читателей. "Сонет взошел на нет. Но что взошло на да?" приводились совершенно непонятные строчки для передразнивания – однако что-то же и они означали? Он искал разгадку в следующей за ними пародии, но выносил из нее лишь чувство, что присутствует при разговоре подтрунивающих друг над другом небожителей. Совсем уж конфузно вспомнить, но две-три наиболее загадочных пародии Витя однажды даже прочел матери вслух, и в тот раз ее строгости лишь с большим усилием удалось одолеть растерянность.
В нормальных же стихах его больше всего удивляло, с каких высот удается поэтам бросить взгляд на такую обыкновенную вроде бы землю. А с виду на фотографии – ничего особенного: костюм, галстук, иногда усы как усы, а то и распущенные губы, и вдруг – "я знаю ту силу, что кружит с рождения шар земной". Или: "И все же наши с вами корни земле распасться не дают". Особенно полюбились ему стихи, начинающиеся как будто бы с вызова, скандала – "расползаются слухи, будто лава из Этны: в моду входят узкие брюки, в моду входят поэты!" Чтобы тревога тут же оказалась ложной: "Если Родину свою любить мода, с этой модой смерть меня разлучит!"
Когда мужики ряболицые, папахи и бескозырки шли за тебя, революция, то шли умирать бескорыстно, – в этом уверял поэт, которого постоянно долбали за любовь к революции, настоящей революции, и уверял не гладенько, вприпрыжку: "Рабочий катит пулемет, сейчас он вступит в бой, кричит народ: долой господ, помещиков долой!" – а неуклюже, чтобы искренности приходилось пробиваться сквозь неумелость, если бы Витя сочинил такое – "бескозырки"-"бескорыстно" его бы обсмеял любой бебельский пацан: ни в складбушки, ни в ладбушки толстым ...ем по макушке, не просекши, что эта-то нескладушность и убеждает: есть, есть, и не где-нибудь, а именно в той стране, где ты живешь, место и подвигу, и бескорыстию, и самоотверженности, и... И любви, как ни трудно выговорить это слово.