Текст книги "Чума"
Автор книги: Александр Мелихов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Когда дверь захлопывается, они вдвоем бездыханно опускаются на диван алкоголика. Они даже не пытаются что-то говорить, укорять – да он же и знал все заранее, триста бакинских у них такса, у них такая охота. Взяли на кармане, он бы мог выбросить в канал, но тогда бы избили, он и решил лучше откупиться.
Через пять минут он уже спит. Витя уговаривает Аню тоже лечь: просто полежать с закрытыми глазами – это все равно отдых. А для него лучший отдых посидеть, пораскинуть мозгами над новой модификацией своего же замка.
Назавтра Юрка через дверь наблюдал, как Аня стирает его в чем-то обвалянные штаны.
– А почему вы не купите стиральную машину, в Израиле есть такие: утром бросишь – вечером готово.
– У нас никогда нет трехсот долларов для себя, – иронически оборачивается к нему потная Аня.
– А вы кредит возьмите.
Аня по-прежнему не спала, а для Вити сон превратился в мучение: сначала заснуть мешают электрические разряды в пальцах, изводят где-то услышанные песенки, ужасающие могуществом неправдоподобной человеческой бездарности, бессмысленно повторяемое: "Я жду тебя, поезда" – или: "Уа, уа, любила, так любила, уа, уа, забыла, так забыла". Даже когда Витя пытался целовать Аню, эти песенки не выпускали его из своих липких когтей. Но было еще хуже, когда в голове начинал звучать детский Юркин голосок: "Я игаю на гамоське у похожис на виду"...
А когда он все-таки засыпал, его начинали преследовать не кошмары, но очень тягостные видения: то в каком-то облицованном розовым мрамором бескрайнем метро он бродил из туннеля в туннель и никак не находил нужную станцию, то так же безвыходно таскался по элегантному европейскому кладбищу и, приглядевшись, замечал, что на полированное гранитное надгробие натянуты плавки. А то еще ему снилась незнакомая женщина под одеялом, покрытым толстым слоем похрупывающего, как крахмал, героина, который Витя так еще ни разу и не сподобился лицезреть. Сугробы героина были щедро посыпаны марихуаной, словно петрушкой, и какие-то люди ели его ложками, а вместе с ними в пиршестве принимали участие и коты. Они вылизывали героин острыми розовыми язычками и стонали от наслаждения.
Вспомнилось: Юрке лет десять, очаровательный япончик; на внутренней стороне локтя у него высыпали какие-то прыщики. "Что это у тебя, сыночек?" беспокоится Аня. "Я колюсь", – скромно отвечает он.
Неизвестно почему Юрка вдруг согласился пойти в наркологический диспансер. То говорил, что там сразу ставят на милицейский учет, а потом приходят с обыском, что в тамошнем стационаре переламывающиеся наркоманы с утра до вечера талдычат исключительно про кайф и этим растусовывают друг друга, что, когда стемнеет, открыто толкают героин, а персонал не то запуган, не то подкуплен, – говорил, говорил и вдруг согласился.
Еще в вестибюле пахнуло бедностью и горем. Вдоль обшарпанных стен стояли ряды стульев с вращающимися фанерными сиденьями, какие Витя в последний раз видел в бебельском клубе. На сиденьях покорно ждали немолодой, располагающей внешности конфузящийся мужчина с опухшим красным лицом и немолодая же высохшая женщина, безнадежно глядящая перед собой. В сторонке с торжествующе-потасканным видом сидела вульгарно намазанная девица, сразу же устремившая на Витю сонно-распутный взор, соблазнительно заложив ногу на ногу (с коленки просияла дыра на колготках). Еще две женщины, видно было, что поймали в дверях третью, которая им сочувствовала, но ничего обещать не могла.
– Значит, мне остается только ждать, когда он умрет, полуутвердительно-полувопросительно говорила одна.
– Что вы такое говорите, вы же мать, – пристыдила ее другая.
– Все из дома повытаскано... – не слушала ее первая.
– А я вот верю, что он меня не предаст, – настаивала вторая.
"Не предаст"... Не знаешь ты, что его уже нет.
Доктор Попков – лысенький, утомленный – говорил так, как говорила бы истина, – хотите слушайте, хотите нет: печень раздулась, легкие ссохлись, селезенка вовсе отсутствует... Витю чем-то отдаленным теперь испугать было трудно, но Юрка посерьезнел, посерьезнел... А анализ на СПИД сдавал уже с явной тревогой – вспомнил один баян на всю колоду.
Попков с тем же объективизмом – хотите слушайте, хотите нет – заговорил о кодировании: кодирование объединяет клетки мозга в определенную систему, отвергающую наркотики и алкоголь, у одного закодированного пациента жена тайно от него хранила запечатанную бутылку коньяка – и он начал приволакивать ногу. От употребления же может случиться и полный паралич, а вы хотите верьте, хотите нет. Подшиться тоже не помешает, можете зайти в воскресенье в поликлинику такую-то, кабинет такой-то.
Поликлиника как поликлиника, пустая и гулкая по случаю выходного дня, Витя с Юркой ждут возле аудиторного стола, предназначенного для анализа мочи. Они ждут, ждут, ждут. "Надо позвонить маме, чтоб она не волновалась", – говорит Витя. "Если мне на себя наплевать, то на других тем более", – с циничной горечью усмехается Юрка, опухший, в красных точечках алкаш. "Ну и другим на тебя тоже", – думает Витя, но по своей уязвленности чувствует, что это пока еще неправда.
Наконец торопливая медсестра увела Юрку в бездну коридора, но что с ним там делали, неизвестно, Юрка рассказывать отказался – "не хочу превращать это в стёб".
И правильно. Главное – ни под каким видом не общаться с употребляющими.
Ане никак не удавалось вытащить Юрку на улицу, он даже разговаривал с трудом. А когда молчал, его губки бантиком были сложены так, как будто он только что проглотил что-то гадкое. Правда, читать какие-то ксерокопированные английские статьи, которые он привез с собой, он все-таки читал. Лежа. С мрачнейшим выражением своего распухшего личика. Разговорить его было практически невозможно.
Человек должен быть включен в какую-то систему общественных обязанностей, говорила Аня, а это у него есть только там, в Израиле. Ему надо ехать восстанавливаться в университете. Однако отправить его одного было слишком страшно: Милка неизвестно еще, переломалась ли. Но где взять денег на билет, на прожитье – хотя бы на первое время: Миле всех не прокормить. Пришлось продать бабушкин свадебный подарок – часы с золотыми резными стрелками, охваченные золотой аркой изобилия, – удивительно, но их хватило на все.
Вите было жутко оказаться одному с двумя сумасшедшими, но при мысли о том, что этим он выгораживает Аню... "Я не хочу отдавать тебя им на съедение, – внушала ему Аня. – Если они начнут пить или колоться – бросай их без раздумья". Но поди решись на такое...
Обратный билет у Вити был с открытой датой.
Попков выписал Юрке какие-то таблетки для выравнивания настроения, и Юрка "из-за тревоги" перед самолетом выпил лишнюю. А может быть, две. Или три. Если только у него не было каких-то других колес – Витя теперь не доверял никаким фактам, которых не наблюдал собственными глазами. Поэтому, не будучи уверен, чтбо причиной – чувство или вещество, Витя старался не растрогаться, когда Юрка рассказывал ему про Милку, какая она перфекционистка (как чисто моет пол и стены, докуда удается достать), какая преданная (начала колоться, чтобы умереть вместе с ним) и какая мужественная (переломалась-таки одна, без поддержки). Однако Витя теперь не радовался одним только словесным заявлениям, предпочитая ожидать развития событий.
К концу дороги Юрку развезло, но Витя уже не сердился – старался только сам не наделать глупостей: поставил Юрку – никого не замечающего, по-верблюжьи вытянувшего шею – в сторонке, пока сам высматривал их сумки на конвейере. Он уже и думать забыл, что это заграница, все поглотили заботы и тревоги. И не зря – Юрку таки высмотрел толстый усатый полицейский, отвел их в участок и там перерыл их шмотки вплоть до зубных щеток. Он никуда не торопился, Юрка тоже хранил полнейшее безразличие, а вот Витя очень мучительно переживал свою беспомощность. В России любой милиционер, разговаривая с ним, сразу бы понял, что имеет дело с приличным человеком, а здесь даже с очками его нисколько не считаются.
А что, пускай роются, у нас же ничего нет, не понимал его Юрка. На улице он немного взбодрился.
Яркое небо, яркое солнце, яркие пальмы, яркие люди – все это теперь было чужим и пугающим.
В беленой бетонной каморке, так долго представлявшейся средоточием счастья, первым, что бросилось в глаза, была Милина голая попка: под плакатом с изможденной курносой девицей "Heroin. This product is recommended for your death" Мила спала лицом вниз в задравшемся светлом платье. Трусики на ней тоже были, но их еще нужно было поискать.
– Она же знает, что мы должны приехать... – мрачно пробурчал Юрка и одернул ей платье.
Она не проснулась. Он грубо тряхнул ее за плечо. Она испуганно села, похлопала глазами – и, виновато бормоча "я только на минутку прилегла", бросилась вытирать с мраморного столика кофейную лужу. Перфекционистка... Юрка со значением посмотрел на Витю и по-милицейски потребовал показать вены (Витя с проблеском благодарности отметил, что не "трубы"). Мила с покорностью коровы, приготовившейся к доению, предоставила со всех сторон осмотреть свои руки, щиколотки и даже позволила заглянуть себе за пазуху: Витя уже знал, что и там проходит важная вена, именуемая "метро". "А это что? А это что?" Комары, отвечала Мила. "Ну ладно, посмотрим. Милка, я так в тебя верил, неужели ты меня подведешь?!." Не подведу, бубнила она. От ее чеканной красоты осталось совсем немного – слишком сильно выступили скулы, слишком заострился подбородок и даже нос. И бледность ее была не благородная, слоновой, так сказать, кости, а какая-то покойницкая.
В общем, встречу было трудно назвать радостной.
Плата за семестр составляла что-то около четырех тысяч шекелей, то есть немного больше тысячи долларов. Аня продала свой корниловский фарфор и выслала деньги по "Western Union". Их хватило с лихвой, но Витя несколько дней мучился от совершенно неадекватной жалости к пастушкам с овечками, к придворным в многослойных юбках или коротеньких облегающих штанишках до колен – к их глазкам, складочкам, мизинчикам... Часов с золотой аркой изобилия было почему-то не так жалко, – может быть, потому, что человечки были отчасти живые? Именно их исчезновение он начал ощущать разрушением Аниного мира. В который он был допущен в качестве не только почитателя, но и хранителя тоже, – и вот не сохранил...
Он бы скучал по ней совсем непереносимо, если бы не чувствовал себя здесь ее представителем и даже защитником, потому что, если бы не он, здесь пришлось бы торчать ей, и когда становилось совсем скучно, он говорил себе: зато не Аня, зато не Аня. Словно напитавшись Аниным духом, он стал тоже возлагать серьезные надежды на красоту и свежий воздух. Когда полусонная Мила, наскоро приготовив им нехитрый завтрак на портативной газовой плитке, убегала к своим громогласным мужикам, Витя и лаской, и таской увлекал мрачного Юрку к морю. К Средиземному морю. И если бы хоть на полчаса улеглась тревога (да ведь и Юрка в любой момент мог плюнуть и повернуть обратно), по дороге было бы на что поглазеть. Сначала выгнувшийся мост через ручеек с громким именем Аялон, по шоссейным берегам которого неумолчно ревут два встречных потока стремительных машин; потом бетонные бастионы Тахана Мерказит; затем румынский променад – мощенная плиткой улочка-дуга среди открытых заведений, по вечерам обсиженных подвыпившими румынскими работягами (были там и заведеньица с вечно опущенными жалюзи – с изображениями схематичных голых девиц нога на ногу: если бы Витя был невидимкой, он бы рискнул полюбопытствовать, на что это похоже); на углу – оглушительные лавчонки, торгующие аудиодребеденью; через рычащую дорогу – крикливые зазывалы у ярких лотков с фруктами, в том числе и невиданными; за лоточным поясом – помойка, пустырек с ржавыми корпусами легковушек; за ними бетонно-мазутный промышленный район, а в двух шагах за ним – элегантный заграничный бульвар с пыльной дорогой посередине, – словом, много где можно было бы подзадержаться и подивиться или подышать пряностями из здоровенных дерюжных мешков, прежде чем доберешься до праздничной набережной со сверкающими автомобилями и стройными, ну, может, и не совсем небоскребами, но откуда-то оттуда.
Пляж сразу за набережной. Народу немного: вода, которую на Черном море сочли бы теплейшей, здесь считается холодноватой. Юрке она тоже представляется холодной: он не желает терпеть ни малейшего дискомфорта ради чего? Он сидит, обнимая исхудалыми ручками бледные колени, на левой руке выше локтя – два глянцевых рубца: резал вены, чтобы передохнуть в психиатрической клинике, а его зашили и выставили вон, выставив счет, – с наркоманами и здесь не церемонятся; он подставляет пекучему солнцу запрыщавевшую спину (у Милы теперь тоже все плечи обсеяны фиолетовыми прыщиками) и внезапно говорит с перехватывающей дух искренностью: "Играть не во что стало. Раньше сразу бы стал строить гроты, крепости, траншеи, а теперь все пошло всерьез – и такая тоска!.."
Отвечать что-то оптимистическое было бы совсем уж невозможным притворством. Но и молчать, словно ничего не слышал, было тоже невозможно. Витя как бы в рассеянности побрел спасаться в накатывающиеся на берег косматые валы. С деревянной спасательной веранды ему закричали что-то предостерегающее на иврите; он, естественно, не понял, застыл в неловкой позе – ему с усилием перевели, указывая рукой в том направлении, куда он шел: "Сюда не добре!" И указали правее: "Сюда добре".
Витя любил бороться с волнами. Вал за валом он пропускал над собой, тщательно подныривая под их рокочущие кудлатые гребни. Он подныривал, подныривал и сам не заметил, как доплыл до затишья за искусственным островком из коралловых, решил он, глыб с вылизанными кавернами, из которых бежала вода. Он перебрался на другую сторону исполинской пемзы, на которую обрушивались валы из вольного сверкающего моря, насыщая ее водой, сверканием и серебром. Когда разбившаяся волна каскадами сбегала вниз (пемза серела, бурела, желтела), вслед за ней с обнажившихся глыб поспешно разбегались какие-то черно-зеленые паучки. Крабы, догадался он. Надо же! И еще какие-то полчища ракушек размером с божью коровку...
Может, и не обязательно каждый раз нырять, расслабился он, когда ему надоело оглядываться на настигающие волнищи, и – совершенно неодолимая сила ударила, накрыла, закувыркала, – он задохнулся, нахлебался, и если бы его успела накрыть вторая волна – тут бы ему и конец. К счастью, он успел прокашляться, вдохнуть и нырнуть, прежде чем его захлестнул нависший над ним следующий гребень. Так он и поплелся с оглядкой, не торопясь, – ибо торопиться было бесполезно, все равно не уйдешь, – аккуратно набирая воздуха, аккуратно и своевременно ныряя, и, шатаясь под ударами, выбрался на берег с окончательно испорченным настроением. Бороться с жизнью можно, пока она обращает против тебя одну триллионную своей силы. А чуть пустит в ход одну миллионную – и ты уже беспомощная кувыркающаяся песчинка.
Вечером после работы Мила наелась ("обожралась") Юркиных таблеток. Она заперлась в душе и что-то все не выходила и не выходила. Искушенный в подобных делах, Юрка принялся стучать в хлипкую дверь, грозить, что сорвет задвижку. "Сеичас", – мяукающим голосом, без "и краткого" отвечала Мила. Это голос насекомого, – почему-то вспомнился Кафка. Наконец Юрка выволок ее, полуодетую, обвисшую, мяукающую, и швырнул на кровать. Как опытный человек, он не пытался ей что-то говорить, только бормотал под нос бешеные ругательства – похоже, не все цензурные. А Витя, дождавшись, когда к ней вернется дар речи, стараясь не оттолкнуть, по-отечески спросил, зачем она это сделала. "Я смотрела, как Юра их глотает, и мне тоже захотелось". Но он-то ест по одной, а ты сколько, хотелось уточнить Вите, но это был бы уже упрек. "Да что ты с ней разговариваешь, она же наркоманка, – закричал Юрка. – Слышишь, ты наркоманка!" И омерзение, с которым он выговаривал это слово, внушило Вите надежду, что самое страшное уже позади. Для них с Аней. Признаться стыдно, но сын – это все-таки не то же самое, что его жена. Хотя, если вдуматься, – жуть: послушная девочка из хорошей семьи, золотая медалистка – раз уж и до таких добралась эта зараза, значит, от чумы действительно никто не защищен.
После этого инцидента Юрка каждый вечер ее обыскивал, не заглядывая разве что в такие места, в которые имел допуск исключительно премьер-министр Израиля, но по ночам, вероятно, проникал и туда. Однако ничего не находил. Весь дневной заработок у нее ежевечерне изымался, но так как ее доходы заключались в чаевых, а их могло набраться от ста до двухсот шекелей, то она почти всегда могла где-то припрятать от двадцати до сотни монет.
"Почему у тебя глаза как у курицы?" – время от времени впивался в нее Юрка – у нее веки и правда полуприкрывали глаза какой-то полупрозрачной пленкой. "Устала, спать хочу", – жалобно отвечала Мила. "Ну так ложись – что ты втыкаешь?" – "Сейчас лягу".
Но почему-то продолжала пребывать в позе полулежа с замершей в руке сигаретой, которая потихоньку, потихоньку опускалась, пока не втыкалась в покрывало или в простыню – они походили на сито из-за прожженных дырок.
Чтобы забыться, Витя каждый день садился за вычерчивание очередного замкба, тем более что в тель-авивских магазинах он обнаружил много новых комплектующих. Так что новые варианты позволяли забыться лучше прежних – он чертил и чертил. А Юрка перебирал и перебирал всю трогательную девичью мелочевку на фанерной полочке в душевом отсеке и наконец в стопочке гигиенических прокладок отыскал миниатюрный узелок... Он походил на клочок коричневого плаща-болоньи, в который (в клочок) была увязана самая крошечная щепотка белого порошка.
Мила сидела поникшая у сизого мраморного столика, а Юрка с отчаянными глазами вопиял к небесам: "Мне же запрещено иметь в доме наркотики! Она же меня убивает!!!" – и внезапно, ухватив со стола тяжелую фаянсовую кружку, замахнулся на свесившуюся Милину головку с идеальным девчоночьим пробором. Витя не успел бы его остановить, но Юрка в последний миг удержался сам. Однако остатки кефира, которые были в кружке, выплеснулись Миле на голову, так она и продолжала сидеть, белая, заострившаяся, обтекая пузырящимся кефиром.
"Что тебя заставляет это делать?" – осторожно спросил Витя, когда она отмылась и немножко ожила. "Не знаю, – убитым голосом отвечала Мила. – Когда я несколько дней этого не делаю, во мне накапливается чувство, что уже пора это сделать".
Мы не сможем ее проконтролировать, ее надо отправить к родителям, пришел Витя к трудному решению, и Юрка, мрачно помолчав (впрочем, он теперь все делал мрачно), согласился. Так Мила, по-прежнему напоминающая побитую собачонку, шагнула на эскалатор аэропорта Бен-Гурион и растаяла в небесах.
И вся любовь.
После Милиного отъезда Юрка окончательно перестал выходить на улицу, а при попытках его вытащить Юркино ворчание переходило в рычание столь злобное, что Витя почитал за благо оставлять его в покое. Валяясь на тахте с сигаретой под девушкой-смертью, он том за томом поглощал собрание сочинений Курта Воннегута, и можно было подумать, что более угрюмого автора еще не рождалось в подлунном мире. Витя был доволен уже и тем, что хотя бы иногда по вечерам Юрка вскакивал с тахты и шел пройтись к Тахане и возвращался несколько повеселевшим.
Сам Витя из-за неотступной тревоги тоже не решался оставить Юрку надолго – иногда под пальмами, под неизвестными деревьями с обнаженной мускулатурой, ведя мысленные разговоры с Аней (из экономии они перезванивались не чаще раза в неделю), он добредал до сверхчеловеческих стабилизаторов стадиона, но тут же в страхе, не случилось ли чего, торопился обратно в каморку без окон и, чтобы не сойти с ума, чертил как сумасшедший. Скорее бы начались Юркины занятия в университете – можно было бы выбираться на море. А там, глядишь... Однако о возвращении домой он не смел и мечтать (но гнал и страх, что ему придется сидеть здесь до конца его дней), думать надо было о том, чтобы продлить визу. Это оказалось несложно – вместе с неграми и малайцами, в небоскребе, откуда открывался вид на угловатые бетонные волны, Витя получил право просидеть здесь еще месяц. Правда, из-за безъязыкости и беспомощности понервничать-таки пришлось, и, может быть, еще и поэтому, когда он вышел на ослепительное солнце, в его глазах по периферии поля зрения побежали серпообразные, добела раскаленные зигзаги, напоминающие какую-то неоновую рекламу. Он постоял с закрытыми глазами, и минуты через две зигзаги исчезли. Потом дня через три появились снова и снова исчезли под прикрытыми веками, – так и пошло: раз в несколько дней белоогненные серпы появлялись на несколько минут – особенно когда не выспишься или перенервничаешь. Но нервное напряжение – оно теперь было неотступно, как воздух. И спать он тоже стал неважно: с вечера старался уработаться, чтобы упасть замертво, но часов через пять-шесть просыпался, и тут уже тревога, тоска уверенно брали свое... Зато, правда, оказывали себя и преимущества напольного тюфяка: можно вертеться сколько влезет, и ни одна пружина не скрипнет.
Собственно, реальным, в данную минуту нужным делом были только приготовление еды да походы в лавку через липнущую к подошвам асфальтовую дорогу. Купленный по дешевке холодильник "секонд хэнд" был безнадежно сломан, так что ходить за продуктами приходилось ежедневно. Витя покупал в основном молоко для корнфлексов да готовые шницели для жарки. Новых блюд он избегал: ивритские иероглифы разобрать было совершенно невозможно, а тащить с собою Юрку – больше нервов потратишь на уговоры. Как-то Витя приобрел, ему показалось, кебабы, а оказалось, что это свернутые бедуинские лепешки, выпекать в золе двенадцать часов...
Временами Вите казалось, что он каким-то чудом попал и не может выбраться из колхозной автолавки где-нибудь в Грузии: все черные, громогласные, все друг друга знают, всем есть о чем поговорить помимо такой докуки, как посторонний покупатель, – можешь хоть полчаса с покупками стоять столбом перед кассой – хозяину не до тебя: то он с таким же пузаном разглядывает глянцевый автомобильный журнал, то показывает детишкам, как заряжается пластмассовый игрушечный пистолет, и стреляет цветными пластмассовыми пульками мимо твоего носа, а другие громогласные пузачи тем временем выкрикивают непонятные вопросы у тебя над ухом и исчезают, притиснув тебя животом к прилавку. Люди они не злые: он тебя притиснул – и ты его притисни, здесь на это не обижаются. Это все славный, добродушный народ – надо только быть одним из них. Не важно ведь, как ты отвечаешь через плечо или через свой собственный таз, роясь в ящике. Еще Мила, вводя Витю в курс дела, что-то спросила у хозяина, а тот именно рылся в ящике, обратив к ним наполовину выпроставшуюся из сползших штанов задницу, – так Мила к заднице и обращалась, а та ей отвечала. Добродушно, без обид.
Витя и не обижался. Но старался поскорее добраться до дома – когда чертишь, время идет не так заметно. И тревога прижимается к некоему невидимому дну. Настоящая тревога, ожидающая неизвестно чего (или, может быть, наоборот, известно чего), а не то уютное земное беспокойство, на какие шиши без Милы-кормилицы сегодня удастся поужинать. Отсутствие денег имело даже и положительные следствия – Юрка с пристанываниями поднялся с тахты и отправился искать прежнее место ночного сторожа социально дефективных подростков. Видимо, в свое время он показал себя неплохо, потому что его снова взяли на службу и вернули прежний парабеллум. Социальные обязанности сказались на нем положительно, появилось, чего ждать, – конца смены, и утром он появлялся довольно даже веселенький и дремал среди бела дня (часто с сигаретой) теперь уже с полным основанием. Но рок в образе собственного легкомыслия продолжал его преследовать и там. Дефективные подростки уже давно донимали его просьбами дать поцелиться из парабеллума (надо ли говорить, что передавать оружие посторонним было строжайше запрещено), и в одну несчастную ночь Юрка не выдержал – дал одному из дефективных свой пистолет да еще начал показывать, как его заряжать, как снимать с предохранителя... За этим занятием их и застала внезапная проверочная комиссия.
Больше такого места ему найти не удавалось – везде требовалось дежурить днем, а у него вот-вот начинались занятия в университете. И Витя решил, хотя для обладателей гостевой визы это было запрещено, идти работать сам: у Таханы был кусочек стены, сплошь обклеенный бумажными объявлениями (по-русски, с примесью, вероятно, болгарского – "интересно зазнамство"), и там среди пропавших псов и ненайденных квартир искали и неквалифицированных рабочих с многозначительным уточнением "разрешение не требуется". У него никто и не спросил разрешения в жестяном гофрированном сараище, в котором были расставлены ряды трехметровых мясорубок: в горловины засыпался белый порошок, а вместо фарша валились белые пластмассовые ложечки. Когда ими наполнялся картонный куб, следовало не мешкая подставить следующий, а предыдущий убинтовать скотчем и откатить к другим таким же кубам. И все дела. Правда, когда на тебе четыре таких мясорубки, дел хватает. Приходится сновать до пота, в туалет некогда отбежать, не то что переждать огненные серпы с закрытыми глазами. Ну, и еще когда в мясорубке кончается порошок, нужно с полуторапудовым мешком забраться по лесенке и засыпать нового. А чтобы ты не сачковал, сверху наблюдает гигантский стеклянный глаз – граненая стеклянная будка, где, словно марсианин, сидит "израильтянин", внизу же суетятся "русские". Впрочем, Вите они и впрямь казались русскими нормальные провинциальные мужики, которым очень хотелось доказать себе, что, по двенадцать – шестнадцать часов крутясь у мясорубок за двенадцать шекелей в час (ночью в полтора раза больше), они страшно выгадали по сравнению с жизнью в России. "Там, наверно, в помойках роются?" – "Роются", – отвечал сердобольный Витя. "А бандитизм? Говорят, в подъезд страшно войти?" "Страшно", – кивал Витя. Кое у кого он побывал даже в гостях, осмотрел мебельные гарнитуры, высказал все приличествующие комплименты. Его коллеги очень гордились своими гарнитурами – ну и что, что неделя отпуска, – зато можно сфотографироваться на гарнитурном фоне и отправить на несчастную родину.
Все это отвлекало Витю от тоски по Ане и вообще развлекало – все лучше, чем сидеть взаперти с беспробудно мрачным Юркой, – слава богу, занятия в университете должны были начаться со дня на день, но почему-то все откладывались. Наконец они начались, но никак не могли развернуться по-настоящему, – тем не менее Юрка и с них возвращался повеселевшим. И вот именно тогда, когда напряжение немножко спало, с Витей приключилась странная и не очень приятная история. Ему стало казаться, что он совсем недавно был по Юркиным делам у какого-то врача – вроде бы лысого, с кудрявым обрамлением, – и тот по поводу Юрки говорил некие язвительные слова, а Вите удавалось его отбрить, скромно, но с достоинством; однако где это было и когда, у Вити никак не получалось припомнить. Когда он напрягался, он уже начинал видеть и врача, и его кабинет – казалось, еще чуть-чуть и... Но тут его каждый раз начинало мутить, и он прекращал свои усилия.
Тем не менее однажды за ужином вся картина представилась ему настолько отчетливо, что он решил уж на этот раз... Но в последний миг его чуть не вырвало прямо на недорезанный шницель. Он поспешно вышел на крылечко и увидел, как сизый бетонный мир медленно погружается в черноту. И одновременно так потяжелело все тело – налились тяжестью руки, голова, – что он, не в силах удержать эту тяжесть на ногах, поторопился присесть. Но тяжесть продолжала давить так неотступно, что он почел за лучшее даже прилечь. И чуть только начал откидываться назад, вместо бетонного дома и пальмы под ним внезапно увидел неразборчивое множество лиц, и со всеми ими он лихорадочно говорил о чем-то, а перед их кишением деловито прошел Юрка, пристально поглядев на него через плечо... Витя очень хорошо запомнил его взгляд – и тут же очнулся, лежа на теплом крыльце; в окне напротив по-прежнему ругались по-русски, пальма по-прежнему шевелила своей звездчатой кроной – времени, видимо, прошло совсем немного. Он почувствовал легкую боль в макушке, там оказалась влажная ссадина, – как он только достал макушкой до цемента?
"Что с тобой, ты очень бледный?" – впервые проявил интерес к его состоянию Юрка. Надо было бы к врачу, но откуда у него такие деньги? Витя стал только побаиваться, забираясь на мясорубку, как бы на него не накатило, когда он наверху, но надеялся, что новый приступ, если он случится, оставит ему несколько секунд для спуска.
Несмотря на это, Витя наконец-то почувствовал свою жизнь достаточно стабилизировавшейся, чтобы исполнить и второстепенную семейную обязанность позвонить Аниному дяде, брату ее матери, разумеется, профессору (астрофизики). Витя позвонил и был приглашен на шабат – на субботний обед. В шабат автобусы не ходили, но Витя с Юркой доехали на маршрутке до географического, но не самого парадного, а всего лишь чистого и четкого центра. Профессорская чета жила в доме с тенистым двориком – мудрые гривастые пальмы и рваные бесплодные бананы.
Апартаменты родственников показались Вите очень просторными в сравнении не только с Юркиной каморкой, но и с квартирками его новых коллег. Профессор, японизированный (Юркина порода – как только в их роду появилась Аня с ее прямым открытым взглядом!) седой мужичок с роскошной хемингуэевской бородой и в шортах цвета хаки, долго показывал им всевозможные сувениры, которыми была увешана вся гостиная, – африканские и мексиканские маски, бумеранги, ятаганы... Несмотря на всю демократичность хозяина, Юрка, к Витиному удовольствию, держался очень почтительно и с ним, и с его женой, миниатюрной, как Волобуева.
Она оказалась большой общественницей – вела занятия по ивриту для новых "русских", "олим хадашим", собирала подержанные, но еще хорошие вещи для них же, – так по крайней мере показалось Вите, потому что она и ему предложила что-то в этом роде, но он отказался – какие вещи могли ему помочь! Еще он понял, что она часто приглашает необжившихся "русских" к себе на шабат – это вроде бы называлось "мицва", доброе дело, и Вите было приятно, что он своим посещением не слишком нарушает привычный им образ жизни. Хотя они с Юркой торопливо отказались от вина – Витя проследил за бутылкой с неприязненной тревогой: на донышке повисла капля, которая сорвалась не раньше, не позже как раз над Юркиной тарелкой. Ну да авось пронесет...