355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Мелихов » Чума » Текст книги (страница 9)
Чума
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:18

Текст книги "Чума"


Автор книги: Александр Мелихов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

Дальнейшие Витины воспоминания наложились друг на друга как на бракованном фотоснимке. В первом слое он снова видел Ее лицо, придвинувшееся так близко (она оказалась почти с него ростом), что глаза ее слились в один огромный глаз, и слышал проникнутый сдержанной горечью очень тихий, но отчетливый голос: "Вы очень подлинный. Вы единственный здесь подлинный".

А сквозь этот слой проступало огромное солнце в конце проспекта и ее царственное движение, которым она увлекла его за руку к этому исполинскому багровому кругу, и его недоверчивая радость – неужто сбылось?.. Он совсем не вспоминал Аню в ту минуту. Он не думал, что причиняет ей какой-то ущерб: то, что происходило с ним, было совсем другое, и спокойно насладиться этим другим ему мешало лишь свое горячее нетрезвое дыхание – хотелось чем-нибудь зажевать набегающую слюну. "Вы, наверно, голодны? – Она была сама проницательность, сама заботливость. – Я заметила, ты за столом почти ничего не ел". – "Неловко очень уж наваливаться – все же сейчас по талонам..." – "Я решила для себя этот вопрос раз и навсегда: если приглашают, пусть платят за свои слова. Или пусть не предлагают, я не люблю лицемерия. Вот я тебя сейчас приглашаю зайти ко мне – я неподалеку здесь живу, – и никаких задних мыслей у меня нет".

Она была не только таинственна, но и чиста – ненавидела лицемерие!

Обычно, войдя с лестницы в квартиру, попадаешь из заброшенности в порядок, но здесь все оказалось наоборот. В первый миг. Во второй же стало ясно, что это не запущенность, а духовность. Разваливающаяся советская полировка соседствовала с ветхой стариной, книги частью стояли, частью лежали, частью полулежали; сравнительно новый диван вместо ножки тоже опирался на неполное серое собрание Достоевского; когда Витя нечаянно задел рассохшуюся этажерку, та вошла в колебательный режим по всем степеням свободы... Но ни разглядывать, ни смущаться времени не нашлось: шагнув из полутьмы прихожей в темноватость комнаты (из пяти лампочек в бронзовой люстре горела одна), Валерия движением нежной тигрицы прильнула к Вите щека к щеке. Обалдев от неожиданности, Витя сделал невольное движение высвободиться, и она, откинув голову, потерянно спросила: "Я тебе совсем не нравлюсь?.." – "Нет, почему, очень нравишься, – забормотал Витя и в подтверждение своих слов приобнял ее за лопатки, лихорадочно ища выход: – Но мы вроде бы поесть собирались?.."

Витю бросило в жар от собственной бестактности, однако хозяйка дома отнеслась к его словам с юмористическим пониманием: "Я и забыла, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок!" Она принесла половинку батона, который нужно было разбивать молотком с риском получить осколочное ранение. "А масла нет?" – спросил Витя, видя, что она снова собирается к нему припасть. "Масла нет, кажется, есть майонез", – со смехом ответила она и впилась в его губы страстным поцелуем – Вите не оставалось ничего другого, кроме как изобразить некое подобие ответной страсти.

Его рука на ее спине случайно задержалась на молнии, и Валерия доверительно шепнула: "Это расстегивается", – пришлось и впрямь расстегнуть. Ну а если ты сказал "а"... Витя, однако, остановился где-то на "пэ", а "эр" произнесла уже она, припав на колени и взявшись за ремень его брюк.

Разумеется, Витя был смущен ужасно. Но, стало быть, между продвинутыми личностями так и положено – это вам не бебельские танцы, на которых девушка имела право пригласить парня всего один-два раза за вечер – на "белый" танец. Да и то после второго раза пойдут пересуды. Значит, до какой же степени Валерия ему доверяла, если не побоялась сама стать перед ним на колени!..

Именно Доверие и стало царить в их с Валерией мире... Нет, все-таки в мире, а не в мирке. В этом мире даже ее охотно открываемая (неохотно скрываемая) сутулая нагота служила знаком доверия к нему, Вите, знаком ее уверенности в том, что он не станет сравнивать ее ни с какими-нибудь Венерами, ни тем более с земными женщинами – и прежде всего с Аней. Во-первых, хотя и не в главных, в дезабилье, то есть без белья, Аня старалась показываться пореже, оставляя по себе отпечаток в духе еще одной Венеры; в-главных же – с Валерией у него было все Другое: у них с Валерией нагота служила лишь технологическим условием попадания на пиршество Доверия – бывают такие сверхчистые цеха. В этом сверхчистом царстве Витя не смел даже прикрутить обвисающие дверцы ее шкафа или высвободить стиснутого диваном Достоевского: раз она избрала для себя такую среду обитания, значит, так и нужно, Витя позволил себе лишь увенчать вилкой растрепанные концы электрического шнура от холодильника: обнаженная проволока под током – это чересчур даже для царства Доверия.

Это было царство торшерного полумрака, в котором наиболее отчетливо светились ее глаза и чернели впалые щеки и подглазья. Упавшие на лоб прядки напоминали о трещинах, и Витя ощущал греховность того, чем они только что занимались, ибо это было попыткой утилизировать тайну. Правда, Валерия и здесь уходила в какое-то одиночное плавание, а когда она садилась на постели, обхватив колени, как бы зябко кутаясь в собственные руки, тайна снова возвращалась к ней, и Витя, делая вид, что мерзнет, старался поскорее укрыться в ее черно-красный махровый халат с инквизиторским капюшоном на спине. Свою неискренность в этом пункте он стремился возместить утроенным чистосердечием во всем остальном: с ее появлением именно в мелочах прежде всего и стала выказывать себя прелесть бытия. Даже к Ане он теперь испытывал еще большую нежность. Тем более он и рассказывал о ней исключительно самое трогательное – хотя говорить о ней все же избегал-таки, избегал, Валерии всегда приходилось каким-нибудь тонким образом наводить его на эту тему...

Короче говоря, Ане его связь – да нет, не связь же, Другое – не причиняла никакого ущерба, а Витину жизнь наполняла неиссякаемой прелестью: прелестна была и древняя (на трех гардемаринов хватило бы) запущенность ее жилища, прелестен был и сравнительно чистый ее подъезд, прелестен был и троллейбус, который шел до ее дома, прелестна была и дорожка, ведущая к этому троллейбусу... Вот это, может быть, и есть главный признак чумы возможность наслаждаться прекрасным настроением, не прилагая труда?

То, что у него с Валерией не было общих знакомых (не считая Сашки Бабкина, вновь решительно утратившего к Вите всякий интерес), что он ничего не знал о ее прошлом, кроме каких-то оброненных с недомолвками мрачных картинок (ее чуть ли не ненавидела собственная мать, чуть ли не надругался над нею тот, кто был первой чистой ее любовью, и детство ее прошло под знаком какой-то грозной болезни, она и сейчас не переносит белого цвета и много чего еще), – все это лишь делало еще более глубокой и непроницаемой кроющуюся в ней тайну. Сам же он в своем доверии забывался, случалось, до такой степени, что начинал пересказывать какой-нибудь тривиальный конфликт у себя на работе и забывался тем чаще, чем неуклоннее он оказывался кругом правым. Разумеется, он чаще всего оказывался правым и у Ани, но Аня старалась лишь внушить ему, что он не хуже других, – в глазах же Валерии он был гораздо лучше.

С какого-то времени, однако, трагизм в ее настроении стал резко нарастать, она все чаще замыкалась в скорбном молчании и на попытку, скажем, погладить ее по руке могла ответить довольно чувствительным выламыванием пальцев, а на попытку развеселить ее – ледяной репликой: "Это шутка дурного тона". Или: "Не комментируй мои слова – иначе я начну комментировать твои". Угроза там, где достаточно просьбы, – вот что ошарашивало. В остальном же Витя вовсе не был уверен в своей тактичности.

И напрасно – именно из-за неуверенности в себе он и сделался жертвой женщины-вамп (не путать со стервой – стервы питаются чужими огорчениями, вампиры же – наиболее деликатесными сортами нежных чувств). Чтобы завлечь, они опутывают жертву невероятным пониманием, то есть лестью, а когда жертва подсядет, начинают пить кровь, в чем-то непрерывно изобличать. Когда Витя позволял себе кого-то осудить, это немедленно оказывалось деспотизмом или ханжеством, поскольку он и сам был виновен в том же самом – что было чистой правдой, ибо, если рассматривать человеческие грехи в достаточно мощный микроскоп, безгрешных в мире смертных не окажется вовсе. Витя не успел и оглянуться, как все их свидания свелись практически к тому, что он беспрерывно в чем-то оправдывался, даже в том, что изменяет своей фригидной жене.

Постоянно пребывать под судом – почему же он продолжал тянуть эту лямку? Немало народа впало в пасть чуме из-за того, что надеялись вернуть первое ощущение, радость первого, еще не разоблаченного обмана. Стоило Вите расстаться с Валерией на час, как все огорчения начинали ему казаться случайными и преходящими, а ничем не заработанная прелесть мира закономерной и прочной, когда уже давно все обстояло ровно наоборот.

К тому же Ленинград, как известно, был и остается маленьким городом. Как-то Аня поинтересовалась между прочим: "А с кем это ты вчера был в кино?" – "Да так, с работы", – пробормотал Витя, с отчаянием чувствуя, как приливает к лицу подлый жар. "Совсем не умеешь врать, бедняжка... Казалось, она действительно ему сочувствует. – У папы тоже постоянно были любовницы. – (Витя съежился от той простоты, с которой она произнесла это грубое слово, – и потом, что значит "тоже" – это у других любовницы, а у него Другое.) – И мама все время что-то пыталась вызнать, вела наводящие разговоры, думала, я не понимаю. А я и правда не понимала, считала: нужно стать такой, чтобы мужа к другим не тянуло, вот и все. Теперь-то я понимаю, что, живя рядом, можешь быть сколько угодно хорошей, но все равно не сможешь быть чужой, загадочной. А мужчин, вечных мальчишек, так легко морочить загадочностью..."

Аня была пугающе проницательна. "Но все-таки подумай, стоит ли эта загадочность того, чтобы вносить ложь в нашу жизнь. Подумай хорошенько". Она слегка пошла пятнами, но говорила так, словно он был болен какой-то опасной и вместе с тем противной болезнью вроде сифилиса. Однако думать тут было нечего – ясно, что не стоит. Да вот только у него было не поддающееся описанию Другое... Без которого исчезает и прелесть мира: можно порвать с Валерией, но как порвешь с троллейбусом, который вез к ней? С дорожкой, ведущей к троллейбусной остановке? С кинотеатром, в котором они смотрели высокоумный фестивальный фильм, – уже через полчаса начинаешь себя уважать, а Валерия отозвалась о нем как о служебной докуке. Как порвать с ее газетой, бьющей в глаза с каждого стенда?..

Правда, физически порвать с редакцией оказалось проще всего. В тот раз Валерия заметила его в окно со случайными попутчиками и спросила в своей новой манере: "Что это за зверьки с тобой были – один хорек, другой хомяк?" В Сашкином кабинете снова обмывали нового автора из народа – смущенного подполковника, довольно молодого, но с глубокими залысинами: тогда-то Витя и услышал впервые слово "Чечня" в каком-то военном контексте. "Со стрелковым оружием против профессиональных охотников", – смущенно повторял подполковник, радуясь, однако, тому, что он так хорошо все понимает. Вите было немножко обидно за его неуместную искренность: они неплохие ребята, хотелось ему шепнуть в лопоухое, как у Сашки, ухо подполковника, но для них любой подвиг или любая трагедия не более чем повод ошарашить читателей. Причем плохими новостями ошарашить легче. Конечно, Витя думал не такими словами, но что-то предостерегающее он, может, и шепнул бы, когда в околостольной толкучке постарался подобраться поближе к герою дня. Но вместо этого услышал сам, как Валерия вполголоса говорит в облюбованное им ухо: "Вы очень настоящий. Вы единственный здесь настоящий".

Похолодев прежде всего от страха, что она его заметит, Витя только что не по-пластунски добрался до двери. Больше Валерии он не звонил. Она ему тоже. Но троллейбус, который к ней вез, дорожка к этому троллейбусу, тротуар, ведущий к дорожке, отзывались болью и через месяц, и через год...

Незарастающий нерв дотянулся даже до идиллического Друскининкая сердце каждый раз сжималось, когда он проходил мимо телефонного узла, откуда украдкой (в украденное время, на украденные деньги) он звонил Валерии. И вместе с холодным пожатием тоски ощущал жарок стыда: Валерия, однажды позвонив ему из Ялты, тут же попросила его перезвонить, а то очень дорого, и Витя отнесся к этому с пониманием. Но когда чуть ли не через неделю она прочла на его лице сомнение, стоит ли ловить машину, чтобы проехать четыреста метров, она усмехнулась с недоброй проницательностью: "Денежки жалеешь? А я вот ничего не умею жалеть..." Это прозвучало трагически. А как же в Ялте, Витя едва успел погасить бессовестный вопрос. Стыд за друзей у Вити немедленно переходил в стыд за свою придирчивость: судить можно лишь самого себя – лишь свои обстоятельства тебе доподлинно известны.

Кстати сказать, за пойманные ею машины платил всегда он, но о таком совсем уж стыдно помнить. А вот о том, как встречи с ней когда-то снимали почти любую душевную тяжесть (не знал он, что такое настоящая тяжесть!), об этом помнилось само, и в минуты упадка ему требовалось серьезное усилие, чтобы не позвонить ей.

Правда, никогда не отклоняются от целесообразности только аллигаторы...

Вите и всегда-то казались немного странными славословия Рынку в устах тех, кому нечего продавать: из всего того, что ему доводилось проектировать, в продажу годились разве что экзотические замкби для богатых оригиналов чтобы, как верный конь абрека, реагировали на специальный свист, на специальный стук... Заказы на замки поступали из дверной фирмы, где менеджерствовал старший сын, а свободного времени на работе теперь было сколько угодно, ибо для массовых увольнений у дирекции не было средств заплатить выходное пособие, да без людей, глядишь, еще и отобрали бы помещения, сдаваемые в аренду созвездию фирмочек, торгующих по-настоящему нужными вещами: водкой, сигаретами, стиральным порошком, семенами растеньиц, тут же и рассаженных в мириадах горшочков...

Замочных денег с иррегулярными зарплатами на скромную жизнь с горем пополам хватало, но что до телефонных переговоров с Тель-Авивом – тут уж нужно было либо звонить, либо есть и одеваться. Они звонили. Чтобы снова и снова удостовериться, что Юрка все-таки существует, хотя и живет в невообразимом Тель-Авиве на территории невообразимой военной базы, носит невообразимую форму НАТО и является первым учеником в невообразимом иврите: чтобы убедиться, что это не сон, необходимо было каким-нибудь чудом навестить Юрку в этой цитадели сионизма.

Чудо отыскалось, так сказать, под ногой: риэлторская фирма "Уют" за десятину общей суммы была готова сдать Витину с Аней квартиру порядочному иностранцу. Первым иностранцем оказался выбритый до голубиной сизости армянин, который попытался сбить цену на том основании, что в квартире нет евростандарта, а старой мебелью он брезгует – это о мебели гардемаринов и кадетов! Финн, чьи плоско прилизанные морковные пряди непостижимым образом вскипали пышными кольцами, пройдя сквозь резиновое кольцо на затылке, оскорбить Аню уже не мог, так как выговаривал по-русски, как бы немножко сморкаясь на носовых звуках, лишь "хна свихнаания": переговоры с ним заключались в том, что каждая сторона писала на листочке желательную сумму, зачеркивая предыдущую. Витя с Аней, по общему мнению, продешевили – зато стабильно, ибо финн со своим предприятием намеревался осесть в Петербурге на несколько лет.

На однокомнатную хрущевскую квартирку у истока непрестижной Будапештской финских денег хватало с лихвой, составлявшей примерно семь долларов в день. Семь долларов, семь долларов, повторял Витя, втискиваясь в автобус у метро "Электросила", семь долларов, напоминал он Ане, когда та брезгливо отдергивала руку от стола, на котором вспыхивали стихийные тараканьи бега. Интересно – чужие тараканы кажутся противнее, вслух размышляла Аня, посыпая тараканьими ядами бесчисленные щели. Только привыкнешь к одним тараканам, как уже надо привыкать к новым, сетовала она, когда очередную их квартирку "Уют" перепродавал вместе с Аней и Витей все новым и новым владельцам, а их переводил то на Бухарестскую, то на Пражскую, то на Софийскую, то на Фучика, то на Салова с видом на Ново-Волковское кладбище, – к третьему разу они насобачились укладываться в клетчатые спекулянтские сумки, а затем раскладываться и привыкать за какие-нибудь полчаса. "Кочевая культура", – вслух размышляла Аня. "Семь долларов, напоминал Витя. – Еще три-четыре переезда – и мы поедем к Юрке как белые люди". – "Не люблю я это выражение. Это хоть и шутка, но все равно расистская".

Но поскольку Витя не видел своими глазами, то не мог и вообразить тот мир, в котором Юрка вел жизнь Мартина Идена: днем учился, а через ночь шмербил, то есть, препоясавшись настоящим парабеллумом, охранял от арабских террористов социально дефективных подростков. После невообразимой бессонной ночи в соседстве с дефективными Юрка перебирался в невообразимый университет слушать лекции на невообразимом иврите, затем в библиотеке с полчала кемарил на собственном бицепсе, укрывшись за пачкой-другой книг – в основном на английском, а потом брался штудировать эти самые книги.

Поступить в университет (среди пяти процентов лучших) и удержаться в нем всего через полгода пребывания в Стране считалось делом невозможным, а вот Юрка сумел. И сдавал экзамены лучше всех русскоязычных на своем курсе. Таким сыном можно было гордиться – Витя и гордился. И ужасно скучал – на какое-то время становилось легче, когда в промытом и радушном ломтике заграницы – офисе "Western Union" – переведешь Юрке сотню-полторы квартирных долларов за вычетом солидного – солидная же организация! – процента за пересылку.

Юрка тоже страдал от одиночества, хотя по телефону голос у него был бодрый. Теперь он уверял, что не эмигрировал, а только поехал учиться за границу, как в былые времена дворяне слушали лекции в каком-нибудь Геттингене. Баллов у него хватало, чтобы пойти даже на экономику, но ее он опасался из-за своего азартного нрава: вдруг увлекусь зашибанием бабок, и науке конец. Химию теперь он бросил, а прикололся к социологии: он хочет понять, как и почему живут люди. Но каникул тем не менее ждал с нетерпением солдата, считающего дни до дембеля.

Пулково-международное держится общепитовской стекляшкой, а у самого на шашечном табло скромно посвечивают "Amsterdam", "London", "Tel-Aviv"...

С сумкой через плечо, статный, загорелый, в зеленой футболке и защитных шортах, Юрка вылетел из таможенного закоулка в сиянии благородной счастливой юности. Он так светился, что не сразу и разглядишь в его левом ухе поблескивающую сережку белого металла в форме миниатюрной гранаты-лимонки эмблема левого интеллектуала. Скинул сумку и повис у Вити на шее, обхватив его ногами, – как в самом раннем детстве встречал его с работы. И Витя крепкий еще мужик – устоял. Хотя, когда Юрка дома стащил с себя свою тишотку, Витя с Аней ахнули: Юрка с его торсом вполне смотрелся бы на обложке мужского журнала в качестве образцового японского атлета, оказывается, ко всему прочему он еще и ходил в спортзал качаться.

– Ну, я теперь оттянусь, я заслужил! – радостно повторял Юрка среди раскиданных молодежных шмоток с серебристым плеером во главе, и это тоже несло в себе чумные палочки – представление, что если ты очень долго был умным и целеустремленным, то этим выслужил право побыть дураком и шалопаем.

Он в первый же вечер принялся названивать прежним дружкам, уже твердо ставшим каждый на свой жизненный путь: один аспирантствовал, другой бомжевал, третий по-крупному торговал конфетами, – все с большим воодушевлением восприняли идею назавтра же, как в былые времена, собраться в химфаковской общаге. После этой встречи Юрка объявился лишь к вечеру следующего дня – возбужденный, громкоголосый. Оказалось: по соседству с комнатой, где они пировали, проживал сириец – теперь кому только комнат не сдают, – уличный торговец шавермой (которую в Израиле, дополнил Юрка, называют швармой). И кто-то будто бы попытался изнасиловать его, сирийца, русскую сожительницу, – по крайней мере были выбитые стекла, крик, кровь, но Юрка с компанией так орали сами, что ничего не слышали. Внезапно откуда ни возьмись нагрянула милиция, всех повязали; Юрка пытался качать права, требовать израильского консула, его пару раз вытянули дубинкой поперек спины (единственный приятный момент во всей истории – две широких пурпурных полосы): все, все, я всем доволен, поспешил заявить Юрка, так что остаток ночи и утро друзья мирно просидели в обезьяннике; затем их допросили и отпустили с миром. Поэтому сегодня вечером они будут обмывать свое освобождение у кого-то на флэту. Может, стоит сделать перерыв, робко поинтересовались Витя с Аней, но Юрка все равно пришел в негодование: он столько пахал, вел добродетельный образ жизни – неужто он не заслужил нескольких дней праздника?!. Что тут скажешь – действительно заслужил. Тем более, что "все ведь хорошо кончилось". Д-да вроде бы... пока... "Ну, вам не угодишь!" – "Но ты понимаешь, что у нас в милиции могут избить за одну только твою сережку?" – "Ерунда. У нас профессора с такими ходят". Полиция в Израиле, правда, не та. Как-то он, Юрка, шел в подпитии по ночному Тель-Авиву и увидел полицейскую машину, – так он взял и лег поперек дороги посмотреть, что они будут делать. Наши-то понятно, что бы сделали, а те остановились, посветили, убедились, что перед ними не раненый, и поехали дальше.

Телефон закурлыкал часов в пять утра. Витя уже с вечера поджидал чего-то нехорошего, но Аня все равно оказалась бдительнее; когда он, больно и деревянно стукнувшись локтем о косяк, выглянул в залитый противоестественным светом коридор, Аня в своей колокольной ночной рубашке уже стояла, привалившись спиной к стенке и прижимая к уху телефонную трубку. Вдруг ее напряженно-помятое лицо резко побелело, и она сползла по стене, не переставая, однако, повторять: так что же они все-таки сделали, в каком они отделении?.. Но на другом конце уже повесили трубку. Очумелый Витя понимал одно: паникой можно лишь ухудшить дело. Они совершили какое-то страшное преступление, с пола сообщила Аня, так сказала мать аспиранта, не пожелавшая в одиночку переживать эту новость. Она же наверняка нашего считает во всем виноватым, мертвым голосом прибавила Аня, да и правда, если бы он не приехал, то ничего бы и не было...

Однако Витя уговорил Аню хотя бы полежать с закрытыми глазами – завтра, вернее, уже сегодня силы ой как могут понадобиться, – его же самого надежнее всего успокаивала работа. Часам к восьми он даже задремал, положив голову на миллиметровку.

Что-нибудь к часу дня Юрка наконец прорезался. "Что с тобой, где ты?!." – "Как где – на флэту..." – "Но вас же арестовали?.." – "Кто нас арестовал, вы что?.. Что?!. У этого придурка, видно, совсем крыша съехала, я с ним сейчас разберусь!"

Оказалось: аспирант-молодожен допился до того, что под утро вообразил, будто им всем придется-таки отбывать срок за мнимое изнасилование, – в газетах таких историй пруд пруди, – так что с его стороны было вполне естественно, рыдая, позвонить домой, чтобы узнать, станет ли жена дожидаться его из зоны или не станет. Ну, а со стороны его жены и матери было даже более чем естественно втянуть в эти треволнения родителей главного виновника.

Но в тот же вечер позвонил хозяин общажной комнаты, где они кутили в первый раз: к нему явились двое бритых лбов кавказской национальности, все в черном и, представившись крышей его сирийского соседа, потребовали со всей компании по тысяче баксов с рыла, – иначе все пойдут за решетку: в милиции, мол, у нас все схвачено, и баба вас опознает, и свидетели найдутся...

Вите с Аней оставалось только радоваться, что они живут не по месту прописки. А Юрка так даже и не по месту жительства.

Витя не видел своими глазами, а потому и не запомнил Юркиной женитьбы. Он, Витя, еще не успел выделить Милу (Люд-милу) из роя вращающихся вокруг Юрки девушек, а Юрка с ней, оказывается, успел списаться, расписаться, поселиться в выморочной однокомнатной квартире Милиного дяди-алкоголика, и Витя только на скромном торжестве разглядел, что эта девочка, которую он распознавал по безыскусной искусственной шубке, задумываясь до полной отрешенности, превращается в чеканную красавицу с грузинской чеканки. Юрка тоже часто отключался до оцепенелости аллигатора, с усилием вопрошал минут через пять после шутки: "А... а что вы смеетесь?" – вызывая этим новый смех. Только старший сын брюзгливо морщился, но разве это так уж непростительно, если молодой супруг пребывает то в очумелости, то, наоборот, в дураковатой смешливости! А что он перестал светиться – это Витя осознал лишь через годы. Это тоже было одним из ответвлений чумы: лучше, мол, наслаждаться, чем светиться.

Милины родители и даже бабка-грузинка были разоренные перестройкой научные работники, так что объединение капиталов всем пошло на пользу: Витя с Аней поселились в упомянутом доме спившегося дяди, а деньги за его квартиру пошли уже не "Уюту", а родне, сватам. И Витя мог теперь повторять про себя уже "восемь долларов, восемь долларов", когда паркетный пол алкоголика, сложенный словно бы из драных бутылочных ящиков, в ночной тишине скрипел и гулял под ногами.

Было радостно сознавать, что по скрипущему дощанику он протаптывает дорожку все ближе и ближе к Юрке – к почти теперь родному Израилю.

И еще не успели высохнуть носки, пропитанные фильтрованной ботинками петербургской мокретью, как в отъехавшую дверь самолета мощно дохнула теплом заграничная электрическая ночь. Пальмы вычерчивали свои зубчатые узоры, как бы и не подозревая об их диковинности, – так и полагалось в сказке; флаги с голубыми сионистскими звездами, которые Вите прежде приходилось видеть только в газетных карикатурах, были развешаны там-сям, как будто так и полагалось; Юрка и Мила сияли так, как и полагается сиять красивой честной юности, и Витя с нарастающим почтением слушал, как уверенно Юрка торгуется с громогласными таксистами, похожими на грузин, – как оказалось, с грузинскими евреями.

В радостной лихорадочной болтовне Витя и не заметил, по каким местам из мрака в свет и обратно – они едут; пришел в себя лишь в бетонной каморке без окон: чтобы проветрить, приходилось открывать дверь в туалет – там окно имелось. Принять гостей готовились два тюфяка, один рядом с тахтой, другой у нее в ногах. Над вросшим в грубую штукатурку тусклым мраморным столом к той же штукатурке была приколота журнальная фотография болезненной девушки с редкими волосами, вздернувшей пальцем нос, чтобы изобразить череп. "Heroin. This product is recommended for your death!" – поясняла рекламная надпись.

После недолгих препирательств, где кому спать, – хозяева настаивали, чтобы гости заняли тахту, – Аня сразу же заснула, а Вите от возбуждения хотелось ворочаться и ворочаться. Опасаясь разбудить Аню, он потихоньку оделся и вышел в еще малолюдное, но уже солнечное и даже припекающее утро. Сизый асфальт среди сизого клетушечного бетона уходил в даль, в которой тоже нельзя было разглядеть ничего, кроме сизого асфальта и сизого бетона. Первые этажи, докуда доставал глаз, были заняты лавками и какими-то закусочными.

Витя свернул в поперечную улицу, приманенный сверхсказочной пальмой; теплый ветерок поиграл ее звездчатой кроной, и об асфальт щелкнул – самый настоящий финик, хоть сейчас в магазин. А еще через десяток шагов перед Витей открылся кукольный квартал – беленькие стеночки, увитые зеленью балконы, стройные ряды алой черепицы, охапки, стога, ковры цветов. Витя бережно прошагал по розовой плитке и оказался на пыльном пустыре, среди пересохших пампасов; когда он проходил мимо мусорного бака, оттуда ударил чуть ноги не подкосились – серый гейзер мелких злобных кошек. Потом выросли и остались позади подзелененные родственницы Будапештской, Бухарестской и Пражской, а за ними открылся сквер, в котором уверенно загогулистые деревья в острой глянцевой листве играли обнаженной мускулатурой на фоне могучих бетонных стабилизаторов какого-то исполинского межпланетного корабля – ну, конечно же, стадиона. По асфальтовой площадке струей воздуха сгонял в кучу пестрый сор хрупкий индокитаец с подвывающей самоварной трубой через плечо; на разогретом бетонном параллелепипеде сидел коренастый седой мужчина с доброжелательным советским лицом. "Из России?" – приветливо спросил он, и Витя, так же приветливо кивнув, почему-то постыдился признаться, что он приехал только на две недели. "А я вот радикулит прогреваю. Поясницу и, как говорится, ж...".

Витя давно заметил, что имена, которые упоминаются в песнях или в кино, приобретают какой-то особый волнующий оттенок. "В Рио-де-Жанейро, приехал на карнавал", – страстно выбивал на гитаре Юрка-старший, тут же, впрочем, шутовски переиначивая: "Рио-де-Жанейро, чего там только нет, там нет воды ни капли, и ночью свету нет", – но Витя хорошо понимал, что выворачивают наизнанку только высокое. А когда ему было лет пять, он смотрел с родителями трофейный фильм "Багдадский вор", и, кажется, какие-то уголочки сказочного Багдада в памяти засели. И когда Витя обнаружил в Тель-Авиве и прибрежные небоскребы Рио-де-Жанейро, и каменные закоулки Багдада, у него резко возросло еще и чувство прикосновенности к песне и сказке.

При этом песенно-сказочный город не чурался приоткрывать и свои земные корни – как-то утром Витю разбудили расскандалившиеся гортанные соседи. Почувствовав, что скандал затягивается сверх меры, Витя выглянул в туалетное окно и увидел, что выгнутая улица превратилась в канал, такими-то в Тель-Авиве бывают дожди. А еще одним утром Витя проснулся оттого, что Аня нетерпеливо трясла тахту. Но не успел он выразить ей свое недоумение, как обнаружилось, что никакой Ани нет, а вправо-влево тахту мотает каменный пол, меж плитками которого неутомимые муравьи нарыли там-сям щепотки разноцветной пудры. Так новый мир со всей деликатностью познакомил Витю с землетрясением.

Но всего дороже мир этот сделался для Вити, разумеется, тем, что Юрка чувствовал себя в нем гостеприимным хозяином – как к себе домой, вел к исполинской бетонной крепости, именуемой Тахана Мерказит, по переплетенным ярусам которой с самолетным ревом разлетались по всем концам Страны яркие автобусы. Внутри Тахана являла собой целый сверкающий город с бесчисленными магазинами и закусочными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю