Текст книги "Лекарь Фамильяров. Том 14 (СИ)"
Автор книги: Александр Лиманский
Соавторы: Виктор Молотов
Жанры:
Бытовое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Глава 8
В понедельник в клинике без главврача была полная запись, эту запись Любовь Степановна держала так, что ни один клиент не просидел в приёмной дольше десяти минут.
Феликс на жерди видел всё. Обычная сова моргает раз в полминуты и поворачивает голову за звуком, комендант делал это добросовестно, восемь часов подряд. Пост был его собственный, объявленный вчера ночью, а от своих приказов он не отступал.
Две смотровые работали без перерыва. В первой принимала гражданка Смолина, во второй Денисов, между ними бегал Саня с переносками и пелёнками, а Ксюша выходила из стационара только тогда, когда её звали держать, и возвращалась.
Один раз она вынесла оттуда миску и по дороге к раковине задела ею угол стойки. Миска уцелела. Любовь Степановна проводила её взглядом. В приёмной сидели люди, и она промолчала.
Паскаль всего этого не видел. Он спал на потолке ординаторской, под самой лампой, где теплее, и спал по праву, дневной пост принадлежал коменданту, а у него самого смена начиналась вечером. Отсыпался он впрок, с удовольствием, сменив цвет на побелку, подобрав хвост. Проснулся оттого, что в первой смотровой заговорили громче обычного.
Первым он услышал Денисова.
– … при чём здесь папка, Екатерина Андреевна? Это карта хорька. Хорька! Вы в субботу ушли, я ваши карты забрал, чтобы проверить, всё ли дописано, и что, я теперь к ним подойти не могу?
– Можете, – Смолина говорила ровно, ниже обычного. – Я вас не об этом прошу. Я прошу, чтобы мои карты после работы лежали в моей папке. Все. Не на столе, в лотке и не в стопке на подоконнике. В папке.
– В субботу вы мне сами их отдали, – Денисов повысил голос на последнем слове.
– Отдала. И спасибо. А теперь я их нашла в трёх местах, одну вовсе не нашла, она была у Ксюши в стационаре под миской. Я не хочу, чтобы это повторилось. Это моя просьба, Кирилл, а не претензия.
Паскаль перебрался по потолку к дверям ординаторской и высунул один глаз в коридор. Дверь первой смотровой была приоткрыта, из неё было видно спину Денисова в халате и край стола. Смолина стояла за столом, с картой в руках, и спокойно смотрела на Денисова.
– Мало того что я взял на себя ваших пациентов, – Денисов говорил уже тише, но остановиться не мог, – ваших, в вашу смену, потому что у вас голова, так теперь я ещё и карты не так положил. Я, между прочим, в субботу до восьми тут сидел. Я всё дописал до последней строчки.
– Знаю, – она положила карту на стол. – Я читала.
– И что? – он ждал.
– И всё хорошо, – повторила Смолина. – Назначения правильные. Я только про папку.
Денисов постоял. Потом он положил две карты, до того зажатые в руке, в серую папку с завязками, лежавшую на краю стола.
– Хорошо, Екатерина Андреевна, – выговорил он. – В папке.
Он вышел из смотровой, не глядя по сторонам, Паскаль на всякий случай втянул глаз. Денисов прошёл во вторую смотровую и закрыл за собой дверь чуть громче, чем закрывал её обычно.
Смолина осталась стоять. Она завязала папку, убрала её в ящик стола и вышла в коридор, но к клиентам не вернулась, пошла в ординаторскую. Паскаль, висевший над дверью, замер и стал побелкой. Она прошла под ним, встала у окна и достала телефон.
Пять минут она стояла к нему спиной и держала телефон перед собой. Экрана он не видел. Она ничего не набирала, она просто смотрела, потом убрала телефон, постояла ещё немного и вернулась в смотровую, где её ждал следующий, с кошкой в переноске.
Паскаль остался на потолке и до самого вечера больше не заснул.
Под конец смены, когда в приёмной остался последний клиент, а гражданка Смолина ушла в ординаторскую дописывать карты, комендант покинул пост. Слетев с жерди, он пересёк приёмную над головой Любови Степановны, даже не поднявшей глаз, и влетел в стационар через приоткрытую дверь. Нюша ждала на лежанке. Паскаль спустился по стеллажу. У батареи под пледом лежал Пуховик и спал.
– Совет, – объявил Феликс, усевшись на спинку стула. – Товарищ Паскаль, вы слышали, что произошло в первой смотровой?
– Слышал, – Паскаль зевнул. – Весь коридор слышал.
– Доложите, – комендант прикрыл глаза.
Паскаль коротко доложил, потому что хотел есть. Про карты в трёх местах и одну под миской, про Денисова до восьми и про то, что Смолина ни разу не повысила голос. Феликс слушал, прикрыв глаза. Нюша слушала с открытыми.
– Ну и что тут такого? – спросила она, когда он закончил. – Человек хочет, чтобы его бумаги лежали в его папке. Я бы тоже хотела. У меня бы была папка, я бы тоже не хотела, чтобы её по клинике раскладывали. Это её карты. Она их писала.
– Товарищ Нюша, – начал Феликс.
– Нет, подождите, – Нюша не дала себя перебить, что случалось с ней редко. – Она мне яблоко дала. Пол-яблока, но дала. Она в субботу хорька смотрела, я слышала, как Паскаль докладывал, ни одной ошибки. А теперь мы её за папку? Человек имеет право на свои бумаги, вот что я думаю. Я не спорю. Я говорю, что думаю.
Феликс открыл глаза и посмотрел на Паскаля.
– Дело не в папке, – протянул Паскаль.
Он спустился на полку ниже, к самой Нюше, и понизил голос.
– Ты понимаешь, что это карта хорька? Хорька, которому она в субботу шов смотрела. Там написано, что шов чистый и что диван ему нельзя. Из-за этого не ругаются. Из-за такого никто голос не поднимает, и она не поднимала, она говорила тихо, я слышал. Тихо и три раза одно и то же. В папке. Понимаешь? Карта хорька ей до лампочки. Ей надо, чтобы папку никто не открывал. Значит, там что-то ещё лежит, кроме хорька.
Нюша посмотрела на него, потом на Феликса.
– А что там лежит? – спросила Нюша, подняв пятачок.
– Не знаю, – он повёл одним глазом к двери. – Пока не знаю.
– Так, – комендант поднял крыло, и разговор остановился. – Довольно домыслов. Устанавливаю следующее. Гражданка Смолина уходит через двадцать минут. Товарищ Паскаль, вы, как было установлено, провожаете её до дома. Смотрите, куда она заходит по дороге, с кем говорит, кому звонит. Доводите до подъезда. Убеждаетесь, что она вошла. И возвращаетесь. До дома, товарищ Паскаль, – он повернул голову и посмотрел на хамелеона одним жёлтым глазом. – Не дальше. В дом вы вчера ходили, и что вы там делали, мы все слышали трижды. Второго такого доклада совет не вынесет. Вам ясно?
– Так точно, – отчеканил Паскаль.
Сказал он это чётко, по форме, цвет у него при этом не изменился. Про себя он решил, что дальше он всё-таки посмотрит. Папку она убрала в ящик, это он видел, и ящик закрыла. А потом она возьмёт сумку, и он готов был поспорить на месячный паёк, что серая папка с завязками поедет в этой сумке домой, потому что после трёх раз «в папке» никто не оставит её на ночь там, где ходит Денисов.
Паскаль поднялся по стеллажу обратно к потолку, взял цвет побелки и стал ждать, пока в ординаторской закроют папку.
* * *
Из летней кухни я вышел, когда солнце ушло за ельник. Фартук я снял ещё внутри, вымыл руки и вытер их полотенцем, которое Сенклер оставил на крючке вместе с фартуком. Я зашил косулю и накрыл клеёнкой. Завтра её надо было закопать.
Во дворе, у крыльца, стоял стол, вынесенный из дома, за столом сидели двое. Сенклер и Гольдман. Между ними были кружки и тарелка с чем-то копчёным. Гольдман был без кепки и куртки, в одном свитере, этот свитер был не его. Такой же, как на Сенклере, серый, вязаный, только новее. Оба смотрели на меня.
Я сел на лавку с торца, между ними, взял кружку, которую Сенклер подвинул мне, не спросив. В кружке был чай.
– Не нашёл, – сказал я и отпил из кружки.
Сенклер не пошевелился. Гольдман поставил свою кружку.
– Расскажите, – попросил он.
– Рассказывать нечего, Давид Маркович, в этом и дело. Я вскрыл всех троих, зайцев и косулю, полностью, по протоколу. Воспаления нет, ни в одном органе. Паразитов нет, я смотрел кишечник по всей длине. Яда по виду органов нет, печень, почки чистые, слизистая желудка без единого пятна. Желудки полные, у всех троих, они ели до последней минуты. Кровь обычная, не свернувшаяся раньше срока, не изменённая. Лёгкие чистые, сердце целое. У косули пустое Ядро. Оболочка цела, каналы и узлы на месте, а внутри ничего. Такое Ядро бывает у зверя, умершего от старости, когда оно догорело само. Только косуля была молодая. Года три ей, не больше.
Я говорил, а Сенклер медленно махнул рукой. Это был короткий, усталый жест, и я его понял без слов, но он всё-таки сказал:
– Это мне уже говорили, – он смотрел в стол. – Всё это. Печень чистая, желудок полный. Другими словами, но это.
– Ричард, – произнёс Гольдман.
Сенклер повернулся к нему.
– Тебе говорили «эпидемия», – Гольдман поднял палец. – Так? Приезжали, вскрывали, писали бумагу, в бумаге стояло «эпидемия», и ты за эту бумагу платил. А Михаил Алексеевич сказал «не знаю». Это разные слова, Ричард. За первое ты платил, оно тебе ничего не дало. Второе стоит дороже, потому что с него можно начинать.
Сенклер помолчал.
– Ты прав, – признал он.
Я услышал это и понял не сразу. Они перешли на «ты». Утром, у машины, Сенклер сказал «Давид Маркович» так, как говорил это всегда, с той дистанцией, что я знал за ним с первого дня в его кабинете. Сейчас он сказал «ты», и сказал легко. За те шесть часов, что я ходил по лесу и резал косулю, что-то произошло, и я, кажется, уже понимал что.
– Давид Маркович, – спросил я, – а что вы делали, пока меня не было?
– Ходил, – Гольдман пожал плечами и налил себе чаю из чайника, стоявшего на столе. – Ричард мне показал коптильню, она у него за баней, вы не видели. Это, я вам скажу, не коптильня, это цех. Мы посмотрели дичь, у него там висит кабан и две косули, свои, осенние. Потом мы посмотрели гостевой дом, там сейчас живут его лесные работники. Потом мы говорили про отъезжающих.
– И что вы сказали про отъезжающих? – я поднёс кружку к себе и втянул аромат чая.
– Я сказал, что их не надо держать, – Гольдман отставил чайник. – Если человек уже решил уехать, он уедет. Такого не удержишь деньгами или просьбой, а если удержишь, он будет жить и ждать, когда ему разрешат снова уехать. Держать надо оставшихся. Им надо заплатить за зиму вперёд, всем работникам, и сказать, что деревня будет стоять. Тогда они тоже будут стоять. Это простая арифметика, Михаил Алексеевич, я так делаю у себя двадцать лет.
Я посмотрел на Сенклера. Он слушал Гольдмана так, как при мне никого не слушал. Сенклер, каким я его знал, слушал вполуха, дожидаясь конца фразы, и коротко отвечал. Сейчас он сидел, подперев подбородок, и смотрел на Гольдмана, не перебивая, по его лицу было видно, что он уже сделал в уме то, о чём тот говорил, и считает, сколько это будет стоить.
За полдня Гольдман, посмотрев коптильню и похвалив дичь, спросил про гостевой дом и дал совет, который человек, привыкший решать сам, принял без спора. И ни разу, я готов был поручиться, не сказал слова «Броды». Про мор и про зверей он не спрашивал, и зачем Сенклер прячет эту деревню, тоже. Он говорил про кабана и про зиму. Не зря он нажил состояние.
– Михаил Алексеевич, – Гольдман повернулся ко мне, – у меня предложение. Машину в ночь гнать не стоит. Три часа по темноте, Семён устал, вы тоже. Останемся. Переночуем, посидим как следует, утром поедем. Ричард готовит дичь сам, я это видел собственными глазами и сегодня об этом ещё не забыл. А вы у нас по мясу главный, вы это доказали в субботу. Вот и посмотрим, что у вас выйдет вдвоём. Ричард?
Сенклер посмотрел на него, потом на меня. Я видел, как он взвешивает. К готовке у этого человека была слабость, я знал её с той субботы, Гольдман знал намного раньше и знал как этим воспользоваться.
– Хорошо, – согласился Сенклер. – Останетесь. Я топлю баню, дичь потом. Матвей принесёт.
Баня мне была ни к чему. Я сидел, держал кружку и думал не про нее.
Все трое умерли ночью. Зайцы и косуля после кормёжки, и птицы у сарая тоже с полным зобом, под утро. Днём в этом лесу никто не умирал, Матвей за три месяца не нашел тёплым ни одного зверя. Что бы там ни работало, оно работало после заката, и я ходил по лесу в самое пустое время, когда смотреть было не на что. Смотреть надо было ночью. Под утро всё уже кончено, смотреть надо тогда, когда оно происходит.
– Я останусь, – я поставил кружку. – Только в баню потом. Мне нужно сходить к ручью, когда стемнеет.
– Ночью? В лес? – удивился Гольдман.
– Недалеко, – я показал за сарай. – К тем брёвнам и чуть дальше. Всё, что там умирает, умирает ночью, Давид Маркович. Днём я ничего не увидел. Хочу посмотреть, что там делается после заката.
– Матвей пойдет с вами, – отрезал Сенклер.
Позвонить надо было троим. Я отошёл к калитке, где лучше ловила связь, и начал с Олеси.
Она взяла сразу.
– Ты где? – спросила она вместо здравствуй.
– В Бродах, – я прислонился к калитке. – Олесь, я тут остаюсь до завтра. Ночую.
Она долго молчала, я успел услышать, как у нас дома работает телевизор и как Шторм чем-то гремит на кухне.
– Ночуешь, – выговорила она.
– У Сенклера. Тут Гольдман, баня и дичь.
– Тебя не отпускают, – усмехнулась Олеся.
– А еще тут эпидемия неясного генеза, – закончил я мысль.
– Я поняла. Миш, ты ел?
Вопрос про еду у неё шёл раньше любых претензий, и по этому вопросу я всегда понимал, что претензии будут, но не сегодня.
– Ел, Любины котлеты. И огурцы.
– Огурцы, – она помолчала ещё. – Ладно. Слушай меня. В баню иди первым. Первым, понял? Пока туда чужие не залезли. Ты не знаешь, кто там до тебя парился, и мыла своего у тебя нет. И полотенце возьми, какое дадут, только посмотри на него, а потом уже вытирайся.
– Хорошо.
Я представил, как она стоит посреди кухни с телефоном, Шторм трётся ей об ноги, и как она сейчас ищет, что бы ещё мне велеть, чтобы не класть трубку.
– И позвони, когда выйдешь. Вечером.
– Позвоню, – пообещал я.
Она отключилась первой. Я постоял с телефоном, глядя на ельник, и набрал Денисова.
– Михаил Алексеевич? – отозвался он после второго гудка усталым голосом.
– Кирилл, – я перешёл к делу, – я остаюсь в Бродах до завтра. Клиника на тебе. И завтра тоже на тебе, до обеда точно, я выеду утром.
– Понял, – отозвался Денисов.
Он замолчал, но трубку не убрал. Я слышал, как он дышит.
– Что-то ещё? – я подождал.
– Да нет, – замялся Денисов. – Всё нормально. Приём закрыли, тяжёлых не было. Только… Михаил Алексеевич, Смолина сегодня какая-то странная.
– В каком смысле странная? – я выпрямился.
– Не знаю. Не по телефону. Она… в общем, ничего страшного, я, наверное, сам. Завтра.
– Завтра расскажешь, – решил я. – Спокойной ночи, Кирилл.
С Денисовым такое бывало. Он мог сказать «странная», не умея объяснить, что имел в виду, а назавтра объяснить так, что ясно становилось всё. Ждать до завтра я мог.
* * *
Паскаль честно довел Смолину до подъезда.
Гражданка вышла из клиники без четверти восемь, с сумкой через плечо, которая была тяжелее, чем утром, он видел это по тому, как она поправляла ремень. По дороге она никуда не заходила. Один раз остановилась у ларька, купила хлеб, и Паскаль, висевший на козырьке ларька, слышал, как она попросила половинку. Никому не звонила и ни с кем не говорила. У подъезда набрала код, вошла, и дверь за ней закрылась.
На этом месте приказ коменданта кончался. Паскаль это знал. Он посидел на козырьке подъезда ровно столько, сколько нужно, чтобы совесть отметила: дошла, вошла, наблюдение закончено. Потом он поднялся по стене на третий этаж, к кухонной форточке, приоткрытой, как и в субботу, и протиснулся внутрь вдоль рамы.
На кухне он взял цвет обоев, поднялся под потолок, в угол над дверью.
Смолина была в комнате. Он слышал, как она ставит сумку на стул, как расстёгивает молнию. Потом она вошла на кухню, и в руках у неё была серая папка с завязками. Она положила папку на стол, ровно посередине, поправила её, чтобы лежала прямо, и вышла. В ванной зашумела вода.
Паскаль смотрел на папку.
До неё было три метра. Три метра по стене вниз и по столу к середине, потом развязать две тесёмки, а с тесёмками у него было плохо, лапы не для того, потом открыть и посмотреть. Оценив расстояние и воду в ванной, шумевшую ровно и надолго, он уже подобрал под себя задние лапы.
Тут правый глаз, который у него всегда ходил сам по себе, ушёл вверх и вправо, на полку над холодильником.
Пачка лежала там. Овсяное, с шоколадной крошкой. Она лежала так, как он видел её в воскресенье, на боку, ближе к краю, открытой шире, чем следовало, одно печенье по-прежнему торчало из неё наполовину. С воскресенья никто её не трогал.
Паскаль перевёл глаз обратно на папку. Левый глаз при этом остался на пачке, и это была его беда, ему всегда было трудно смотреть двумя глазами в одну сторону.
Он начал считать. До ста, как учил его когда-то главврач, объясняя про поджелудочную: считаешь до ста, и если после ста ещё хочется, то это не голод, а привычка. На тридцати он посмотрел на папку. На пятидесяти на пачку. На семидесяти он был уже на середине потолка, ровно между столом и холодильником, и не мог вспомнить, когда перебрался туда из угла над дверью.
Вода в ванной шумела.
На девяноста Паскаль рассудил трезво. Пачка начатая. Начатую пачку никто не считает, это ему было известно ещё с воскресенья, и рассуждение это за сутки не устарело. Одно печенье из начатой пачки не считается взятым, оно считается съеденным, а съеденное к имуществу наблюдаемой уже не относится. С папкой он тоже разберётся, она никуда не убежит. Печенье же лежит на краю, и если его не взять, оно упадёт само, это будет уже порча имущества, чего комендант точно не одобрит.
Он дошёл до ста и спустился на карниз.
С карниза до полки было полметра. Зацепившись хвостом, Паскаль свесился и, вытянув передние лапы, дотянулся до края пачки. Печенье было в двух сантиметрах от его языка. Он потянул пачку к себе, совсем чуть-чуть, чтобы печенье вышло само.
Пачка поехала. За ней, сзади, где он её не видел, стояла коробка. Картонная, с крупой. Пачка толкнула коробку, коробка встала на угол и, постояв так, упала с полки на кафель.
Гречка рассыпалась по всей кухне. Звук получился такой, что Паскаль перестал дышать и первое время не менял цвет только потому, что забыл, как это делается.
Вода перестала шуметь.
Он висел на хвосте, вниз головой, с пачкой печенья в передних лапах. Спустя ещё мгновение он вспомнил про цвет и стал бежевым. В ромбик он не успел.
Дверь ванной открылась. Смолина вышла в халате, с полотенцем на голове, и остановилась на пороге кухни. Она посмотрела на гречку. Гречка лежала везде, от холодильника до стола, коробка лежала посреди неё. Смолина смотрела на это долго. Потом она подняла глаза.
– Паскаль, – произнесла она.
Он не ответил. Смолина продолжила:
– Может, объяснишь, что здесь происходит?
* * *
Темнело быстро. Сенклер ушёл за дом топить баню, и оттуда уже тянуло дымом, я чувствовал его от крыльца. Гольдман снова надел кепку, сел на верхнюю ступеньку с ножом и доской и разбирал с Матвеем принесённую из коптильни дичь, кусок за куском, слушая, что где резать. Две собаки Сенклера, крупные, с висячими ушами, лежали у его ног, он уже звал их по кличкам, обеих, не путая, а они на клички отзывались. Я сидел на нижней ступеньке и собирался к ручью.
Фонарь я проверил дважды. Свежие перчатки положил в карман, старые убрал в пакет к остальным. Телефон с картой и точками сунул во внутренний карман, к фонарю. Матвей должен был идти со мной, Сенклер ему это уже сказал, и егерь только кивнул, а я рассчитывал выйти, как только стемнеет по-настоящему, и посмотреть на брёвна и на ольху в то время, когда там что-то происходит. Баня, что бы ни говорила Олеся, могла подождать.
Матвей встал со ступеньки, сказал, что сходит домой за курткой потеплее, и ушёл по улице. Собаки проводили его до калитки и вернулись к Гольдману.
Прошло минут десять. Гольдман объяснял мне, чем кабан из коптильни отличается от кабана из магазина, и объяснял толково. Я слушал вполуха и смотрел на ельник за сараем, в сумерках он стал совсем чёрным.
Со стороны деревни, по улице, кто-то бежал.
Собаки подняли головы первыми. Потом я услышал тяжелые, частые шаги и увидел Матвея. Он бежал тяжело, с ружьём за спиной. Калитку он толкнул плечом и ещё от калитки закричал Сенклеру, в сторону бани, не видя, где тот:
– Ричард! У Златы! Пет у неё бьётся, на полу, в судорогах, весь ходуном! Злата воет! Перекинулось, Ричард! На петов перекинулось!
Глава 9
До калитки ближе всех было мне с нижней ступеньки, и я побежал, никого не дожидаясь. Матвей развернулся и побежал рядом, с ружьём, бившим его по спине.
Сзади хлопнула дверь бани, и через полсотни шагов Сенклер догнал нас и пошёл вровень, в одной рубахе, ничего не спрашивая. Гольдман остался у крыльца. Я слышал, как он что-то сказал собакам, и обе не тронулись с места.
Улица в Бродах была одна, дом Златы стоял на ней последним, через два двора от Сенклера, окнами на ельник. Свет горел только в сенях. Калитка была распахнута, Матвей её так и оставил, когда бежал к нам.
Выть в доме перестали, когда мы были уже во дворе. Это было хуже воя.
В сенях на дощатом полу, между лавкой и порогом, на боку лежал мангуст. Крупный, старый, толстый в боках, каким бывает зверь, которого много лет кормят с рук и не гоняют. Лапы у него были сведены к животу, и по ним шла мелкая и частая дрожь, голова запрокинулась, глаза были открыты, из пасти на доски тянулась пена. Над ним, прижав кулаки к переднику, стояла женщина лет шестидесяти, в валенках на босу ногу, и смотрела на него, уже без воя, только открывая рот.
– Злата, отойди, – Сенклер взял её за плечо и одним движением отвёл к стене.
Я опустился на колени у самого пола. Браслет был на руке, я навёл его на зверя, и над запястьем развернулось окно.
[Вид: мангуст полосатый – Класс: Пет – Ядро: Уровень 3 – Сила 21 / Ловкость 34 / Живучесть 18 / Энергия 7 – Состояние: нестабильность Ядра, критическая]
Я положил ладонь ему на грудь, между передними лапами, где Ядро прощупывается лучше всего. Оно билось часто и мелко и раз в несколько ударов проваливалось совсем, так что под ладонью на секунду ничего не было. Оболочку я нашёл сразу, она была цела. Каналы от Ядра к лапам были на месте, но холодные. По ним ничего не шло.
Он умирал так же, как умерли те трое, с полным желудком и целой оболочкой, только ещё не умер.
– Что с ним? – спросил Сенклер сверху.
– Ядро. То же самое, что у косули, Ричард, только ещё живое, – я не поднимал головы. – Сумку мне. Она у двери.
Сумку я схватил на бегу, со ступеньки, где она стояла у моих ног, пока я собирался к ручью, и бросил её в сенях у порога. Сенклер поднял её и поставил рядом со мной на пол, не спрашивая, что в ней искать. Искать я умел сам.
Аптечка лежала на дне, под пакетами для проб, там: без неё я не выезжаю никуда, даже к мёртвым, потому что таковые в лесу имеют привычку оказываться живыми, как сейчас.
Стабилизатор Ядра в ампулах, физраствор, две системы, шприцы, катетеры, жгут. Феликс, зачитывая мой набор под протокол, до неё не добрался, она давно проходила у него как часть меня и в опись гарнизона не попадала.
Ампулу я взял и стал считать. Доза на этикетке стояла на пета второго уровня, на десять килограммов. В мангусте было килограммов шесть, с учётом того, сколько в нём было жира, и Ядро у него было третьего уровня, на ступень выше, чем у зверя, под которого писали этикетку. Третий уровень берёт больше на килограмм. Я делил и умножал, проверяя себя ещё раз, и всё это заняло у меня секунд двадцать. Треть ампулы, в физраствор, капельно, медленно.
– Ричард, найдите гвоздь. Над лавкой, в стене, любой.
Гвоздь нашёлся сразу, на нём висел ремень. Сенклер снял ремень и повесил его на плечо. Я развёл стабилизатор в пакете, собрал систему, нашёл на передней лапе вену, тонкую, но у старого зверя вены хорошо видны, и поставил катетер с первого раза. Пакет я повесил на гвоздь. Капли пошли.
Так я вешал системы в первый свой год в клинике, когда штативов у меня не было, а гвозди были. Мангуста я переложил на лавку, на сложенный половик, чтобы не лежал на досках, и положил ладонь ему на грудь.
Стабилизатор работает не сразу. Первые минуты, пока он доходит до Ядра по крови, зверь остаётся один на один со своими провалами, и эти минуты были у меня самыми длинными на любой капельнице. Ладонь я оставил там, где она лежала, и сделал то, что мог сделать в эти минуты сверх ампулы: потянулся к нему чутьём и толкнул через него то, что у меня получалось теперь толкать ещё лучше, тепло и покой, ровной волной, без слов. Так я когда-то грел Пуховика, когда он был ещё меньше кошки и синел от собственного холода. Мангуст был крупнее и старше, и он был мне никто, и я не знал, дойдёт ли до него хоть что-нибудь.
«…горит… внутри горит… не могу… держи… держи…»
Дошло. Жалоба пришла слабая, рваная, но пришла, и это значило, что там, внутри, ещё было кому жаловаться. Я толкал дальше, ровно, не сбиваясь.
Дрожь в лапах пошла реже. Потом она стала крупнее, потом ушла из задних лап, и мангуст сделал первый хриплый, длинный вдох, который я услышал. Второй был легче. Голова осталась запрокинутой, но глаза закрылись.
– Что вы делаете? – прошептала Злата.
В шёпоте был только вопрос.
– Грею, – ответил я.
Больше я ничего объяснять не стал, и она не переспросила. Она смотрела на мою руку, лежавшую на боку её зверя, и на его бок, который теперь поднимался и опускался, и, кажется, ей этого объяснения хватило.
Матвей стоял в дверях, с ружьём, и не входил. Я слышал его дыхание, он всё ещё не отдышался после бега.
– Откуда он у вас? – спросил я, чтобы она говорила, а не смотрела. – Мангуст. В деревне.
– Сын привёз, – Злата вытерла ладони о передник. – Средний. Лет шесть назад, из города, мне на день рождения. Игрушку, говорит, мать, тебе, чтоб не скучала. Сам через год уехал, а этот остался. Куда его. Жалко же.
– Жалко, – согласился я.
Ядро под ладонью билось теперь реже, но провалы не ушли, они только стали длиннее, и каждый раз я ждал, вернётся удар или нет. Возвращался. Я считал их про себя.
Дальше оставалось ждать.
Злата стояла у стены и не отходила. Сенклер сидел на корточках у лавки и смотрел на пакет и тонкую трубку, идущую к лапе. Матвей в дверях переложил ружьё с плеча на плечо. Никто ничего не говорил, и я был этому рад.
Через десять минут провалы стали короче. К двадцатой минуте я насчитал один провал на тридцать ударов. Полчаса спустя Ядро под ладонью билось ровно, слабо, но ровно, без провалов, и мангуст спал, дыша животом.
– Всё, – я снял ладонь и разогнулся, спина отозвалась сразу. – Спит. Пока спит.
Злата заплакала. Сенклер поднялся с корточек. Он стоял в дверях у соседки, в рубахе, с чужим ремнём на плече, и смотрел на гвоздь в стене, на котором висел пакет с физраствором, у него в деревне, через два двора от его коптильни. Что он при этом думал, я не знал. Он долго смотрел.
* * *
Спящего зверя я осмотрел так, как осматривал бы его в клинике, при хозяйке и при Сенклере, вслух называя то, что делаю. Злата принесла лампу и держала её над лавкой, не спрашивая, куда светить, и светила правильно.
Температура была в норме, я мерил под мышкой, за неимением другого, и долго держал. Дёсны розовые, наполнялись за секунду. Зрачки ровные, на свет лампы сужались оба разом.
Рефлексы на всех четырёх лапах были, я щёлкал по подушечкам, лапа отдёргивалась, пусть и лениво, спросонья. Живот мягкий, без напряжения, печень я нашёл на месте и обычного размера, кишечник под пальцами двигался. Суставы, все, до последнего, гнулись без хруста, для зверя его лет это было почти неприлично.
Потом я вернулся к Ядру и прошёл каждый канал пальцами, от узла к лапе и обратно. Каналы были целы. По ним теперь шло слабое тепло. Пульс Ядра я считал по часам Сенклера, он снял их и положил на лавку, не дожидаясь просьбы. Сорок два в минуту при норме на третий уровень около шестидесяти.
Всё в нём было как у здорового старого зверя, кроме одного. Ядро было полупустое. У косули его выпили до дна, здесь было другое, оно опустело наполовину, ровно, по всему объёму, будто из него за одну ночь вычерпали половину и ничего по дороге не тронули. Оболочка была без надрыва и следа, каналы никто не пережимал. Откуда вычерпали и куда, я не видел.
– Где он спит? – спросил я Злату.
– Тут и спит, – она показала лампой на лавку, на которой он лежал. – В сенях. Я ему половик стелю, он на нём и спит. Окно открытое, тепло же ещё. Он и любит, чтоб дуло. В избу не идёт, ему там душно.
Окно в сенях было маленькое, в одну створку, створка была настежь, подпёртая щепкой. Выходило оно на ельник. Я достал телефон и записал: «сени, лавка, окно открыто, на ельник». Зачем я это записал, я не знал, и думать об этом не стал.
– Ричард, – я выключил телефон и повернулся к Сенклеру. – Руками я сделал всё, что мог. Всё, что можно потрогать, я потрогал, и там всё цело. Дальше нужна кровь, посев и эфирограмма. Это лаборатория, у меня её здесь нет, а ответ мне нужен к утру.
Сенклер не переспросил, что такое эфирограмма.
– В райцентре есть пет-пункт, – Сенклер уже доставал телефон. – Сорок минут на машине. С лабораторией и с эфирографом, аппарат у них третий год стоит. Заведующий мне обязан, сделает ночью и сделает как для своего. Напишите, что вам нужно, я позвоню.
– И ещё, Ричард, – я поднял голову от сумки. – В коробке пробы, вода из ручья, шесть контейнеров. Их ждёт мой лаборант, в городе, Садовый проезд, двенадцать. Если ваш водитель после райцентра доедет до города, я буду знать про то, чем болеет этот лес, на сутки раньше.
– Отвезёт, – Сенклер уже набирал номер. – Мангуста первым, пробы после.
Больше он ничего не спросил, и я подумал, что это отлично. Петрович получит воду сегодня ночью, к утру поставит посев, и завтра у меня будет два ответа вместо одного.
Сенклер вышел звонить на крыльцо, я услышал через дверь, как он говорит, коротко и по делу, с первой фразы называя того, кто на том конце, по имени и отчеству. Про зверя он сказал «мангуст, Ядро, срочно», про меня ничего не сказал, и это, надо думать, было правильно.
Писать мне было не на чем, кроме коробки Петровича: она лежала в сумке, и в ней, под контейнерами, лежал его листок с порядком отбора проб, исписанный с одной стороны. Обратная сторона была чистая. Я написал на ней всё, что было нужно, и внизу, крупно, порядок.
«Кровь: общий и биохимия. Посев: мазок из пасти и кровь. Эфирограмма Ядра, полный режим, послойно, с оболочкой. Кровь первой, эфирограф после неё. После капельницы колоть один раз, больше нельзя».
Листок я сложил вчетверо.
Шесть полных контейнеров я оставил в коробке, шесть пустых переложил в карман сумки, коробку закрыл и подписал маркером на крышке: «Петрович, Садовый проезд, 12». Снаружи она была чистая, условие держалось.




























