Текст книги "Поругание прекрасной страны"
Автор книги: Александр Корделл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
– Еще чего! – говорит она. – Прямо тут, да? Посреди поселка? И еще когда дьяконы бродят по улицам и миссис Тоссадж того и гляди вернется, да и чартисты идут сюда с мечами и ружьями. Опомнись, парень, я не Гвенни Льюис.
Ветер, завывая, срывается с горы, дождь хлещет по стеклу, скрывает крыльцо миссис Тоссадж, и вот уже на улицах не видно булыжника – только мутная вода бежит к реке. А они теперь целуются – Уилли стал послушным: давно бы пора, говорит Сара. Над ними, скрипя, мотается вывеска миссис Тоссадж. А над вывеской окно, где ветер треплет занавески. Треплет он и волосы миссис Тоссадж, глаза на дряблом лице так и горят, когда она поднимает ведро.
Где уж предупредить их, пока ведро поднимается. Можно только крикнуть, когда оно опрокидывается. Ловко умеет миссис Тоссадж орудовать ведром с помоями.
– Ну-ка, опусти мою юбку, – говорит Сара, и тут на нее льются тоссаджевские помои.
– И подними свои штаны, Уилли Гволтер, – говорит миссис Тоссадж, вытряхивая на них последние капли. – Вот я скажу твоей матери! Блудить в воскресенье, да еще на моем крыльце!
В Речном ряду я встречаю миссис Филлипс, мать Дафида, родившую его себе на беду. У миссис Филлипс в голове теперь помутилось, говорил Томос; извелась с тоски по Дафиду, который когда-то был таким благочестивым. Извелась с тоски по нему – ведь только его одного она во всем мире любила.
– Добрый день, Йестин Мортимер, – говорит она, глядя на Афон-Лидд, вздувшийся от дождей.
– Добрый день, миссис Филлипс, – отвечаю я.
– Скажи-ка, ты давно видел моего Дафида? – спрашивает она, и из-под черного квакерского чепца на меня смотрят ее сумасшедшие глаза.
– Давно, – отвечаю я и думаю, не схватили ли его, когда они с Даем Пробертом и его «быками» ломали ноги в Блэквуде.
– А еще живешь в Нанти! Да ты ослеп, что ли? Ведь мой Дафид теперь – главный дьякон в молельне Эбенезера.
Моя мать ходила в эту молельню, но что-то она не упоминала про Дафида.
– Моя мать часто слушает там его проповеди, – лгу я.
– Значит, ей выпало большое счастье. Мой Дафид – усердный сеятель на ниве Господней. Весь в своего отца-англичанина, только тот был привержен церкви. Ох-хо-хо! Дафид сокрушает церковников от Суонси до самого севера, и таких проповедей, говорят, никто не слыхивал с тех пор, как Хоуэлл Харрис поразил дьявола в Талгарте. Слышишь, что я говорю?
– Да, миссис Филлипс.
– Высоко поднялся мой Дафид. Не то что в те дни, когда он обвенчался с твоей сестрой-шлюхой и дал свое честное имя ублюдку, а? Слышишь ты это, Йестин Мортимер, или ты оглох?
Я молчу. Она подходит ближе, опираясь на палку, – еще бы ей метлу, и была бы вылитая ведьма.
– Она проклята. И проклят был твой отец с того дня, когда он избил моего сына, и Эдвина была проклята, и твоя жена Мари – все они прокляты, я-то знаю, потому что это я их прокляла. – Она хихикает, подставляя лицо дождю, сжимая костлявые руки.
Я смотрю на нее, на пустынные поля вокруг нас, на блестящие крыши захлебывающегося под дождем Речного ряда, а потом перевожу взгляд на реку.
– Черное проклятие на твой дом, Мортимер, – говорит она и подходит совсем близко – только руку протянуть. – Черное проклятие на всех Мортимеров от мала до велика; от колыбели до могилы, до третьего колена налагаю я на них свой знак. И на душу мертвого Ричарда Беннета, и на тело его живого сына. Будьте вы прокляты, прокляты!
Река рядом с нами, вскипая белой пеной, требует ее, вскидывая белые руки, умоляет о ней.
– И тебя поразит проклятие, Йестин Мортимер, – говорит она, – не пройдет и трех дней, как оно поразит тебя.
Я ушел от нее, чтобы не убить. А ветер подхватил ее крики и швырял их мне вслед по дороге, ведущей в Нанти.
Глава двадцать пятая
Крутая тропа к Пен-а-Гарну захлебывалась под дождем, льющимся из свинцовых туч, в вереске ревели вздувшиеся ручьи.
Но я знал, что тут, в этих глухих местах, всюду люди: рабочие из долин Блано-Гвента, дьяконы, пономари, пьяницы, боксеры – все стекались сюда. Рабочие из Гарндируса и Бланавона, из Коулбруквела и Абертиллери, из Бринмора и Нантигло; одичавшие люди, изголодавшиеся люди, люди с солдатской выправкой вышли в поход за свободу. Я видел, как они, пригибаясь под дождем, шли к Пен-а-Гарну, и предводителем их был Зефания Уильямс. Они шли, вооружившись вилами, кирками, мечами и ружьями; у них были порох и пули. Все заводы Вершины от Херуэйна до Бланавона остановились, все печи погасли, а хозяев, которые сами не догадались убраться подальше, отшвыривали с дороги или избивали. И мы тоже собирались там под дождем, люди без закона и без вождей, – мы искали Зефанию Уильямса. Нас, людей из долин, набралось три тысячи. У Аберсичана собирались рабочие долины Лидда, которых вел часовщик Уильям Джонс, – их было вдвое больше, чем нас, – а сам Джон Фрост собирал армию в Блэквуде.
В Пен-а-Гарне мы увидели великого Зефанию; подняв кулаки к небу, он кричал громовым голосом:
– Настал день расплаты! Настал день, когда уэльсцы выходят на поле брани во имя справедливости и равенства, чтобы развернуть знамя свободы! Так слушайте же!
И мы слушали, крича «ура» и приветственно размахивая руками.
– Как наши братья во Франции добились победы над тиранией, так добьемся ее и мы. Пришел конец гнету, пришел конец унижениям. В поход! Фрост уже близко – с армией из Блэквуда, а Уильям Джонс ведет людей Восточной долины. Кто знает пароль, ребята?
– Бинсуэл! – взревели рабочие Нанти.
– Да, Бинсуэл. Ну так споем последнюю строфу Эрнеста Джонса, и споем ее в полный голос! «Вперед, друзья…»
Вперед, друзья, на бой с врагом
Во имя правды священной!
Узнают и виги и тори о том,
Что мыслить – еще не измена.
Эй, лорды, пробил грозный час,
Без вас мы обойдемся.
Сломить никто не сможет нас,
Мы Хартии добьемся!
Я поглядел на толпу. Это были люди, доведенные до исступления; дождь промывал бороздки в саже, покрывавшей их лица; их руки поднимались к Зефании из промокших насквозь лохмотьев; грязные, бородатые, утратившие человеческий облик, они были полны ярости, как те французы, которые взяли Бастилию.
– Ну так прогуляемся в Ньюпорт! – кричал Зефания. – Бояться нам нечего, ручаюсь головой. Даже красномундирники все чартисты и ждут только сигнала к восстанию. Даже их офицеры сочувствуют нашему делу!
Тут послышалось такое «ура», что небо дрогнуло, а те, кто стоял с краю, прошлись на руках от радости.
– А ну-ка, вторую строфу «Песни о Хартии»! – крикнул Зефания.
В труде рабочий спину гнет,
Пирует лорд богатый,
Но юность Англии встает,
И близок час расплаты.
Чу! Раздается львиный рев!
Тиранов мы проучим,
И сбросим древний груз оков,
И Хартию получим!
– Хорошо спето, и добрыми уэльскими голосами! – рявкнул Зефания. – А теперь слушайте дальше. Наш товарищ Генри Винсент, которого любят и уважают все, кто борется за справедливость, томится в Монмутской тюрьме. Нашего английского брата заключили туда по лживым обвинениям, его морят голодом, избивают. Неужели мы дадим ему умереть?
– Нет! – взревела толпа.
– Неужели мы дадим угаснуть духу Дига Пендерина, который вел нас до сих пор? Неужели мы без борьбы расстанемся со всем, что нам дорого, – с женами, с детьми, с семейным очагом? Ибо мы уже преступили черту, поймите! Горе нам, если мы теперь повернем назад. И то же я могу сказать о каждом городе в Англии, где рабочие ждут, когда выступят уэльсцы. Мы – наконечник пики, не забывайте этого! От того, чего мы добьемся завтра, зависит счастье и свобода несчетных поколений британцев. От Лондона до Ньюкасла чартисты готовы к восстанию, от Сандерленда до Бирмингема наши товарищи берутся за оружие!
Нас хлестал ливень, ветер бешено метался по Пен-а-Гарну, заглушая пьяные крики одобрения. Вокруг меня колыхалась толпа, обезумевшая от пива и речей Зефании.
– Только непонятно, – крикнул из толпы Кинг Криспиан, бринморский сапожник, – если мы собираемся освобождать Винсента из Монмутской тюрьмы, то какого черта мы идем в Ньюпорт?
– Боже великий! – негодующе крикнул Зефания. – Или ты хочешь, чтобы я выболтал наш план всему графству? Но так уж и быть, отвечу тебе, авось среди нас нет правительственных шпионов. Мы идем в Ньюпорт, чтобы захватить город и изловить интригана Протеро, а оттуда двинемся в Монмут освобождать Винсента. Ну как, готовы?
– Готовы!
– Тогда вперед! Идем по дороге на Лланхиллет!
Крича, размахивая руками, люди Гвента двинулись в поход, и с каждой милей силы их возрастали: тех, кто задумал отсидеться дома, вытаскивали на улицу и насильно ставили в строй, грозили женщинам, если они пытались спорить, отталкивали плачущих детей. Дождь лил как из ведра. Ветер хлестал по черной людской реке, катившейся с гор. Мы прошли через Лланхиллет, вопя и завывая, – знатные господа залезали под кровати, а священники под кафедры. Весь день мы шли вперед, бесчисленные, как саранча, передавая по колонне хлеб из разграбленных пекарен, выпивая все пиво в придорожных кабаках, выкрикивая стихи нашего смелого борца Эрнеста Джонса. Мы шли вперед, пока над нами не сомкнулась холодная ноябрьская ночь, – шли вперед, продрогшие, голодные, но полные решимости. С шумом и гамом мы миновали Ньюбридж и Аберкарн и только в полночь устроили привал на вагонеточной колее вблизи Риски. Сгорбившись под дождем, я брел между рельсами, разыскивая знакомых из Нанти.
Где-то рядом дьяконы и капитаны отрядов, переругиваясь, посылали разведчиков на поиски Зефании Уильямса, которого никто не видел с тех пор, как мы вышли из Лланхиллета. Потом я услышал в темноте властный голос Абрахэма Томаса – тогда я сел на обочине и стал смотреть, как отряд поднимается, строится и проходит мимо меня. Рядом со мной лежал пьяный, он до того нализался, что не мог встать и только тяжело вздыхал и стонал. Это был худой, изможденный старик; он лежал в ручейке, и вода, пенясь, переливалась через его бородатое лицо. Я оттащил его на откос. Когда я стал вытирать ему лицо, он открыл глаза, и при свете факелов я разглядел, что он слеп, – и догадался, что это плавильщик, что он умирает и что он так же трезв, как и я.
– У тебя вроде бы молодая кожа, – сказал он. – Вот счастье-то быть молодым в такое время! Ты из Кифартфы?
– Нет. Я с Гарндируса, – сказал я.
– Там делают хорошее железо?
– Лучше, чем в Кифартфе, – ответил я, чтобы его успокоить, но он рассердился.
– А ты что, видел железо из Кифартфы? – спросил он, с трудом приподнявшись. – Ты слышал о Мертере, который душит Роберт Крошей? Хоть про Крошей-то ты слышал?
– Да, – сказал я.
– Да, да, – передразнил он. – Хвастун ты! А Бэкона Свинью, который был до этих Крошей, ты знал? О Господи, мы-то думали, что хуже него и быть не может. Да какое право имеет твой Гарндирус идти в бой за свободу, если вы не стояли у печей на заводах Бэкона и Крошей? Да ты хоть раз видел Кифартфу ночью?
– Из утробы матери, – сказал я по-уэльски, чтобы доставить ему удовольствие. – Она родилась в Кифартфе, когда Бэкон еще не разжег свою первую печь.
– Ну что ж, – сказал он.
– Ты можешь идти? – спросил я.
– Я шел из Мертера рука об руку со святым Тидвилом, – сказал он. – Восемь раз я попадал под чугун и ослеп, но святой провел меня через Вершину к великому Зефании Уильямсу – нашему полоумному доктору Прайсу я не верю. Я никому не верю, кроме Уильямса, я своими глазами видел, как он тогда плюнул под ноги Роберту Крошей, который морит нас голодом.
Колонна редела, походные песни чартистов затихали в отдалении.
– Больше он не будет морить вас голодом, – сказал я. – Ты можешь встать?
Но он не пошевелился. Он лежал неподвижно в свете удаляющихся факелов, и его застывшие руки мертвой хваткой сжимали ружье.
Мы шли всю ночь и к рассвету добрались до «Уэльского дуба» и фермы Тин-а-Кум; в первых слабых лучах серой зари я увидел отряд, отдыхающий вдоль вагонеточной колеи. Это были рабочие из Блэквуда, Карфилли и Пенгэма – армия Джона Фроста из Западной долины, которая должна была выступить из Ньюбриджа раньше нас. Второй раз в моей жизни увидел я Джона Фроста: невысокий, коренастый, властный, в сером плаще с красным шарфом, он казался совсем карликом рядом со своими телохранителями, великанами шахтерами из Блэквуда. Позже я увидел его еще раз: он сидел за столом во дворе фермы Тин-а-Кум, и к нему привели из Крос-а-Сейлиога двух понтипульцев – пивовара Бру и кожевника Уоткинса. И я видел, как он отпустил их и как кричал, чтобы к нему привели лучше часовщика Уильяма Джонса, с которым идет армия из Восточной долины, – чего он там мешкает?
Среди тех, кто привел пленных, были Мо Дженкинс и его отец Райс.
– Ух ты! – пробормотал Мо, щурясь. – Да никак Йестин Мортимер?
– Он самый! – подтвердил Райс, стискивая мою руку. – А где твоя мать, Мари и ребятишки?
Я рассказал им.
– Оно и лучше, потому что не нравится мне это дело, – негромко сказал Мо. – Здесь и двух тысяч не наберется, а нам обещали двадцать. Фрост, видно, свихнулся: поручить Восточную долину болтуну часовщику! Вот он и ползет как улитка.
– Где он теперь? – спросил я.
– Когда мы уходили, был в Ллантарнам-Эбби, – ответил Райс. – Возился с тамошним членом парламента. Этот Уильям Джонс только кричать мастер, а сам топчется на месте, и ведь народу у него из Восточной долины столько, что им ничего не стоит проглотить весь Ньюпорт, если он их туда когда-нибудь приведет. Уилл Бланавон из себя выходит от нетерпения, а Карадок Оуэн и Дафид Филлипс говорят, что им еще повезет, если они доберутся хотя бы до Керт-а-Белы.
– Эти двое уже снюхались, а? – сказал я. – Ну, раз с Джонсом идут «шотландские быки», ему еще повезет, если он доберется хотя бы до Аллтир-Ана. А в Ньюпорте-то солдаты, вы слышали?
– И пусть, – сказал Мо. – С этим вот пистолетиком да с моим правым кулаком я один стою двухсот красномундирников.
– Может быть, – сказал я. – Но посмотри на остальных. Все мы мокры до костей и почти все пьяны. У солдат есть дисциплина, а мы – сброд, и больше ничего.
– Хотя бы и сброд, зато нас в пятьдесят раз больше, – сказал Райс. – А чтобы подвезти артиллерию из Брекона, нужен целый день, даже если гнать лошадей галопом. Фрост не дурак.
– Да и солдаты все до одного чартисты, – добавил Мо.
– Дай-то Бог! – сказал Райс. – А то в Понти, в кабаке «Бристоль», выдали нам сотню ружей, но порох подмок, а пули заржавели. Небось у Веллингтона такого не случится. Ты верно сказал, Йестин: нам нужна дисциплина. Одно дело захватить Ньюпорт и освободить Винсента из Монмутской тюрьмы, но совсем другое – схватиться с королевской армией, а в то, что солдаты – чартисты, я поверю, только когда увижу белый флаг над бреконскими казармами.
– Эх, и хорошо у тебя ружье, – вздохнул Мо, беря его в руки. – А пули и порох для него у тебя есть?
– Есть, – ответил я и рассказал, как взял его у умирающего плавильщика из Кифартфы.
– Только оно тебе великовато, – продолжал он. – Может, променяешь его на этот славный пистолетик, изготовленный лучшим оружейником Лланганидра?
– Кто обменивается оружием, обменивается удачей, – засмеялся Райс. – А я обойдусь вот этой парой кулаков, пусть против меня выходит хоть сам мэр Том Филлипс, хоть его дружок мистер Протеро.
– Какого Протеро не достану кулаком, достану пулей, – сказал Мо, поглаживая ружье. – А эта штука бьет подальше пистолета.
– Ладно, давай меняться, раз ты такой кровожадный, – сказал я. – Только, чур, не ругать меня, когда тебя вздернут за него на Парламентской площади. Или вы не слышали, что нас уже объявили виновными в государственной измене?
– Это еще за что? – спросил Райс.
– За ношение оружия, запрещенное королевским указом.
– Ну а как же я каждое воскресенье ходил на гору стрелять уток?
– Не прикидывайся, Райс, – сказал, подходя, Джек Ловелл. – Не уток же стрелять ты идешь в Ньюпорт.
Джек Ловелл – один из капитанов – был настоящий красавец, широкоплечий, сильный, с солдатской выправкой и звучным голосом. И я буду помнить Ловелла таким, каким увидел его тогда рядом с Большим Райсом, которому он не уступал ни в росте, ни в силе, а не таким, каким я видел его три часа спустя, когда он истошно визжал на углу Скорняцкой улицы, брызгая кровью на булыжную мостовую.
– Ну ладно, – сказал Райс. – Измена так измена; по крайней мере меня вздернут в хорошей компании. Когда мы выступим, Джек?
– Когда прибудет Уильям Джонс, а это, насколько я понимаю, случится не раньше, чем он выпьет все пиво в Ллантарнаме. Вы все трое вооружены?
– Да, – сказал Мо.
– Тогда идемте со мной в авангард. Впереди будут ружья и пистолеты, за ними пики, а позади кирки. Идем, ребята.
Тут из толпы у фермы Тин-а-Кум вышел Зефания Уильямс.
Вид у него был усталый и больной, одежда промокла насквозь, и, расталкивая тех, кто стоял на дороге, он ругался на чем свет стоит. Когда потом он встретился с Фростом, я был рядом.
– Джонс еще не явился, – крикнул он. – А ведь разыгрывает из себя кавалериста. Разъезжает верхом, а я прошел всю эту дорогу рядом с моими людьми.
– И врешь, – пробормотал Большой Райс. – Я видел, как ты храпел в вагонетке, катившей в долину.
– Он придет, – сказал Фрост.
– Пусть только попробует не прийти! – кричал Зефания. – Я не стану церемониться с предателями!
Задрав голову, он посмотрел на небо, на черные тучи, прорезанные красной полосой разгорающейся зари. Дождь заливал ему лицо и грудь, струйками стекал с широких полей его шляпы. Великим и могучим казался тогда Зефания, бог среди чартистов, несущий массам свободу, которую другие только обещали, муж рока, на которого мы все готовы были молиться. Таким хочу я помнить Зефанию Уильямса. Таким, а не жалким трусом, обратившимся в бегство, чтобы сохранить свободу себе, предоставив тюрьму своим товарищам, покрыв позором своих близких.
Едва рассвело, мы покинули «Уэльский дуб» и, подбадриваемые дьяконами, снова пошли по вагонеточной колее – нас вел Джон Фрост. За ним шагал Джек Ловелл со своими помощниками, их было человек двадцать. Следом шли Большой Райс, Мо и я, а справа от меня – мертерец Уильям Гриффитс, который пал от пули. Буря, бушевавшая всю ночь, на заре еще усилилась: выл свирепый ветер, ледяной дождь хлестал нам в лица. Я совсем застыл в мокрой одежде. Мои башмаки были разбиты, ноги не слушались. По всей многотысячной колонне вымокших, обессиленных людей слышался ропот – идти быстро было мучительно трудно. Раздавались ружейные выстрелы – это проверяли, не подмок ли порох: в Лланхиллете я видел, как дождь заливал пороховницы, как от сырости расползались бумажные патроны, а в Крос-а-Сейлиоге, рассказывал Большой Райс, отчаянные головы сушили порох в духовке «Новой харчевни». Нигде не было слышно чартистских песен. Кругом стояла пронизанная ветром тишина, предвещавшая грядущий ужас. Я посмотрел на Мо Дженкинса. Факел отбрасывал на его лицо красные блики, освещая белозубую, полную решимости усмешку, которую я помнил с детства, а в глазах сверкало веселое предвкушение близкого боя. Он не знал усталости, Мо, мой друг с детских лет, с того самого вечера, когда фонарь раскачивался у пруда и я, увернувшись от его правого башмака, получил в зубы левым. Я был рад, что Мо сейчас идет рядом со мной, идет рядом со мной брать город, идет ради счастья таких женщин, как моя Мари, и таких мужчин, как мой отец, идет, чтобы жизнь Ричарда Беннета была отдана не напрасно. Вот о чем я думал, когда мы спускались к перекрестку Пай и шли еще две мили до Керт-а-Белы, где был устроен последний привал перед Ньюпортом.
– Почему ты пошел драться? – спросил меня в Керт-а-Беле какой-то человек.
– Странный вопрос, – ответил я. – А ты почему?
– Ради моих детей, – сказал он. – Чтобы им не работать на железных заводах.
– Ты откуда? – спросил я, и он усмехнулся.
– Из Нанти, – ответил он. – Оттуда же, откуда и ты. В Нанти и уэльсцы и иностранцы знают Мортимеров, но кому известен Айзек Томас, дробильщик пяти футов двух дюймов роста, который работал в смене Афрона Мэдока в ллангатокской каменоломне? – Его мокрое от дождя лицо расплылось в улыбке, и он сплюнул. – А ты здорово его отделал, этого Афрона, помнишь?
– Помню, – сказал я.
– Мой приятель Джозеф подобрал два его зуба и подвесил к своей часовой цепочке – милое дело! Афрон Мэдок сволочь, а Карадок Оуэн еще хуже.
– Так-то так, но я слышал, что Оуэн идет с нами – в отряде часовщика Джонса. А вот Афрона тут не увидишь.
– Ни тут и нигде, – сказал Айзек Томас, – потому что он сдох, и это я его прикончил. Я его прикончил перед тем, как уйти, понимаешь? Око за око, говорится в Писании, и я отплатил ему за то, что он убил мою дочку. Десять лет ей было, и такая хорошенькая… а он поставил ее работать в Гарне под землей, в забое… в десять-то лет… Афрон посоветовал поставить ее грузить вагонетки, а кровля обрушилась и раздробила ей ноги по бедро.
Мне стало его жалко.
– Но я рассчитался с Мэдоком сполна.
– Говори потише, – сказал я, оглядываясь.
– Не беспокойся, – ответил Айзек Томас. – Я не такой дурак. Я прикончил его законным образом, десятитонной глыбой в ллангатокской каменоломне, да только умер он больно быстро.
– А теперь? – спросил я.
– Теперь я иду драться ради остальных – жена мне девятерых родила. Трое работают в шахтах под Койти, а четверо плавят железо для Крошей Бейли. Это мерзость, говорит моя жена, и с этим надо покончить, да еще в лавке мы должны четыре фунта. Это медленная смерть, а не жизнь, говорит моя жена, а ведь мы люди порядочные и ходим в молельню.
Вокруг нас рыдал ветер, дождь начал хлестать еще яростней, и мы совсем съежились.
– А ты почему пошел драться? – снова спросил Айзек Томас.
– Ради моего сына и чтобы не было Кум-Крахена, – сказал я. – А об остальном не спрашивай.
Пуля попала Айзеку Томасу в голову. Говорили, что он упал первым, когда ставни Вестгейта распахнулись и окна ощетинились ружьями. Первый залп солдаты дали слишком низко, а в Айзеке Томасе росту было пять футов два дюйма.