355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Корделл » Поругание прекрасной страны » Текст книги (страница 8)
Поругание прекрасной страны
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:22

Текст книги "Поругание прекрасной страны"


Автор книги: Александр Корделл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

Глава девятая

Стачка продолжалась шесть недель, а потом женщины и дети прогнали мужчин на работу, как всегда, на условиях хозяев. Ждали, что эта стачка все изменит, но в нашем доме она ничего не изменила, кроме того, что мы потеряли Морфид. После стачки она совсем ушла от нас и поселилась будто бы у одной вдовы в Нанти, но я-то знал, что она живет там с Беннетом. Рабочие вернулись к печам на условиях хозяев, как и предсказывал отец, – но его мучила тоска по Морфид, говорила мать. Каждый вечер он сидел у окна, отдернув занавеску, и смотрел на дорогу; когда произносили ее имя, он пожимал плечами, словно ему все равно, увидит ли он ее когда-нибудь еще, но каждый месяц ее отсутствия старил его на год. Больше в ту зиму ничего особенного не произошло. Дай помиловали, когда Билли Хэнди уже точил нож, так как прошел слух, что стачка кончается. Средний сын Гвенни Льюис отправился в царство небесное, несмотря на деньги, которые она получила от Билли Хэнди, а в семье Сары Робертс умер второй близнец. В начале весны печи Гарндируса опять пылали, а ирландцы справляли поминки и хоронили своих покойников.

Почти каждое воскресенье, если не находилось работы по дому, я отправлялся на Аск ловить рыбу, неподалеку от деревни Лланелен.

Вскакиваю чуть свет. Вылезаю из-под стола – в комнате Морфид спят теперь Эдвина и Джетро, – одеваюсь на кухне, выхожу через заднюю дверь и взбираюсь по склону, озаренному первыми лучами холодного весеннего солнца.

Апрельская дымка заволакивает горы, огненно-розовое солнце встает после зимнего сна. Поднимаюсь по вагонеточной колее, спускаюсь к причалу Лланфойст и иду берегом канала, спугивая пасущихся овец. Барсуки прячутся в норы, ягнята прыгают и резвятся на лугу, а черный бык с фермы Шамс-а-Коеда гоняется за мной каждый раз, когда я иду ловить рыбу у Лланелена. Спускаюсь к старой кузнице, куда водят подковывать хозяйских лошадей; кузнец знает уйму историй: как его предки слушали проповеди великого Хоуэлла Харриса или как один кузнец поставил лошади подковы задом наперед, чтобы спасти от погони крамольного проповедника. Но наковальня молчит, а кузнец еще спит, когда я пробегаю по мосту мимо надписи «Ловить рыбу запрещено». Задыхаясь, падаю на поросший мхом берег, а вокруг меня поет река. Колышутся водоросли, блестит галька на дне, гудят жуки и мухи. Вот так надо удить – руками. Все эти удочки и наживки и прочий обман не по мне. Пробираюсь через камыши, прыгаю с камня на камень к глубокой заводи, где спит большая форель. Ступаю на последний камень. Замираю, всматриваюсь.

Вон она стоит в тени – два фунта, не меньше, – мерцая чешуей в сытом рыбьем мире благополучия.

Подбираюсь все ближе и ближе, беззвучно, как змея. Рыба шевелит плавниками, таращится на пузырьки воздуха, которые крутятся в пронизанной светом струе, грезит о жирных жуках и мухах, открывает и закрывает рот и косит глазом на плавунца, дремля и покачиваясь в ленивом блаженстве.

Ложусь грудью на камень и погружаю руку в воду. Взбалтываю ил, чтобы поднять муть, – рыба с виду не дура. Когда муть оседает и лучи выглянувшего из-за вершин золотисто-алого солнца начинают метаться и искриться в глубине, моя рука уже возле рыбы. Вглядываюсь и опускаю руку глубже, подавляя вскрик, когда холодная вода заливает подмышку. Рыба помахивает хвостом в шести дюймах от моей руки, блаженно подрагивает, ощущая приближающееся тепло. Два миллиона лет она стынет в воде, неудивительно, что она сама подгребает поближе к руке. Вытягиваю руку и касаюсь ее. Щекочу ей брюшко, она расплывается в улыбке. Вот старая дуреха – как ее жизнь уму-разуму не научила? Жмется, как невеста на перине, разевает рот, трется хвостом об ладонь. Поглаживаю ей брюшко, щекочу под жабрами. Складываю руку горстью, и она укладывается в нее, тогда как вся живая тварь, понимающая, что к чему, удирает сломя голову. Слежу за ее дыханием – открывает, закрывает, открывает, – брать ее нужно, когда у нее открыт рот, тогда ее легче захватить врасплох. Вода бежит, крутясь в воронках и вскипая пеной, вздыхает ветер. Рыба ежится и раскачивается, млея от наслаждения.

Рывком всовываю пальцы под жабры, быстро выхватываю ее из воды и швыряю на берег. Слишком поздно она вспомнила, чему ее учила старушка мать. Вот она бьется и прыгает в траве, серебряный серп солнечного блеска и ужаса. Поднимаюсь, прекращаю ее пляску и запрятываю ее на дереве, подальше от выдр. Оглядываюсь, не видно ли поблизости полевого сторожа, и, посвистывая, направляюсь дальше, к более глубоким заводям.

Темно-зеленый мох окаймляет хлопотливо бегущую реку; кусты терна одеты белой кипенью цветов, вдоль берега пышные заросли орешника и ольхи. Высоко надо мной, радуясь солнечному теплу, кувыркается жаворонок, и его песенка хрустально переливается в бело-синей глубине. Сажусь отдохнуть, прислонившись головой к обрыву, и в полудремоте наслаждаюсь одиночеством, глядя на столбы ранней мошкары, толкущейся над рекой, которая ежеминутно меняет цвет в лучах разгорающегося солнца. Мир и покой охватывают тебя на берегу реки, мир суетливой жизни маленьких существ, мир бесконечно бегущих и пенящихся струй. Приходят в голову мысли о бесчисленных тысячах мужчин, которые вот в таком же месте отдыхали после битвы или тяжелого труда или обнимали возлюбленных. Покой этот еще более благостен по воскресеньям, когда в долинах звонят колокола. Какая прекрасная страна Уэльс! И Лланелен – лучшая из всех ее деревень. Река здесь – молоко, земля – мед, горы – то поджаристый коричневый хлеб, только что вынутый из печи, то живое золото, то нежная зелень. Здесь у поющей реки, где свистят выдры и прыгают из воды лососи, поселилась красота. Сидели бы англичане в своей Англии, вспарывали бы свои собственные поля и раздирали бы свои собственные горы.

Я дремал недолго – ниже по течению возле песчаной излучины запрыгал лосось, поднимая такой шум, словно плещется человек. Я встал, раздвинул ветки, поглядел. Вот это лосось, вернее, лососиха – в длину добрых пять футов и весом побольше ста фунтов; стоит на хвосте, высунувшись наполовину из воды, поднимает белые руки и расчесывает длинные черные волосы.

Прекрасна обнаженная женщина, купающаяся в реке.

У деда Шамс-а-Коеда я однажды видел картину, изображавшую голую женщину в воде; какая-то греческая богиня – груди и бедра такие, что хватило бы на трех женщин. До сих пор не могу понять, откуда старинные художники все это брали – разве что их женщины были не похожи на наших. Один раз я видел, как Морфид одевалась к вечеринке. Старинным художникам пришлось бы немало потрудиться, чтобы снабдить ее задом, какой они навешивали некоторым из своих женщин, или брюхом, как у пьяницы, или грудями, как у толстух ирландок. Так и с этой лососихой. Кто-кто, а она не осталась за дверью, когда Бог раздавал женщинам их принадлежности; такой ладной фигурки мне не приходилось видеть ни в корсете, ни без него; длинные стройные ноги, узкие, как у мальчишки, бедра, но все, что полагается, на месте, как у Морфид. Я лежал за кустами, горя словно в огне, обзывая себя распоследней свиньей и выворачивая шею, чтобы не упустить ее из виду. Она плескалась, как сумасшедшая, то на мелком месте, то на глубине, мочила в воде волосы и расчесывала их, разбрасывая радужные брызги. Я долго смотрел на нее. Она нырнула и поплыла в мою сторону. Ближе, ближе. Напротив меня она встала на дно, отбросила с лица волосы и, раскинув для равновесия руки, пошла к берегу. Я уже собирался отползти и вдруг застыл на месте. Сзади меня, почти у самых моих ног, лежала ее одежда. Я притаился за кустом, зажмурился и, проклиная все на свете, слушал, как хрустят у нее под ногами камешки. Она охала, поеживаясь от холода, и напевала какую-то грустную песенку. Вот она подошла так близко, что я мог бы потрогать ее мокрое тело сквозь листву. В солнечных лучах мелькали ее руки. Вдруг они остановились, потом метнулись к груди. Она ахнула и замерла, глядя на меня. А я глядел на нее. Было так тихо, что я слышал, как шевелят плавниками рыбы.

– Доброе утро, – сказал я и сел. – Откуда это ты взялась?

Она не ответила. С ужасом в глазах она наклонилась, схватила платье, натянула его на себя и попятилась, закрыв руками лицо.

– А я тут задремал, – сказал я. – У тебя очень легкий шаг – обычно я просыпаюсь от малейшего звука. Если ты пришла сюда купаться, я уйду.

В платье она казалась меньше ростом. Платье было все рваное, с обтрепанным подолом, вместо пояса она затянула его веревкой. В глазах ее был страх; лицо побледнело, пальцы дрожали так, что она никак не могла завязать узел.

– Не бойся, – сказал я. – У меня есть сестры, и мы часто приходим сюда и купаемся без ничего. Я отвернусь, а ты надевай все остальное.

Я отвернулся и стал глядеть на луга, а сзади она одевалась, задыхаясь от спешки. За все это время она не сказала ни слова.

– Откуда ты? – спросил я, не оборачиваясь и пытаясь припомнить, где я ее раньше видел.

– Из Ньюпорта, – ответила она.

– Босиком?

– Да. Когда я вышла, у меня были башмаки, но к Понтипулу они разорвались, а в Ллановере совсем развалились.

– Тебя на ярмарке продали? – спросил я, полуобернувшись к ней.

– Да, – ответила она уже более спокойным голосом, и я все вспомнил. Это ее купил фермер вместе с маленьким Дэви Льюисом в тот день, когда мы ездили в Ньюпорт на ярмарку.

– И ты убежала? – спросил я, поворачиваясь к ней.

Она завязывала волосы выцветшей лентой, убирая с лица мокрые пряди. У нее были большие темные глаза и яркие губы, как у девушек-ирландок.

– Да, – проговорила она, опустив голову. – Работала, как каторжная, спала со свиньями, да еще хозяин стал ко мне приставать, вот я и решила убежать в горы, где делают железо и честным женщинам платят деньги.

– За работу? – спросил я.

– Ну конечно, – ответила она. – За что же еще?

– Есть хочешь?

– Хочу, – сказала она. – Очень. Но я ищу работу.

Она подняла ногу. Ступня была в крови.

– Я ела ягоды, но у меня так болят ноги, что далеко я не уйду.

– Сначала надо поесть, – сказал я. – Потом займемся ногами. Любишь форель, зажаренную на вертеле?

Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего.

– Ее тут много, да как ее поймаешь?

– Пошли со мной, – усмехнулся я. – Которые поглупее, забираются на деревья.

Я повел ее вверх по реке.

Надо было видеть ее лицо, когда я сбросил форель с дерева, выпотрошил ее ножом на камне, надел на прут и пристроил на двух палочках над костром. Она глядела, как я развожу огонь, не шевелясь, не произнося ни слова, но когда я обжарил рыбу с обеих сторон и положил перед ней, она проглотила слюну.

– Готово, – сказал я. – Я сейчас вернусь, а ты пока займись ею.

Я дал ей нож.

Будь я последней букашкой под ногами, она обратила бы на меня не больше внимания – ее глаза были прикованы к камню, на котором лежала, словно только что со сковородки, золотистая рыба. А я нашел укромное местечко в кустах, снял рубашку и оторвал от нее рукава. Когда я вернулся, от форели и следа не осталось.

– Садись, – сказал я. – Теперь займемся ногами. – И я опустился рядом с ней на колени, держа в руках рукава от рубашки. Теперь я за нее отвечал. Если оставить ее на произвол судьбы, она кончит в ирландской лачуге и будет днем отдавать свое тело богатому хозяину, а ночью бедному.

Тут ее глаза заблестели, закапали слезы, и она начала плакать, зажав рот кулаком.

– Ну вот, этого еще не хватало, – прикрикнул я на нее. – Ложись-ка на спину, я тебе перевяжу ноги, а потом отведу к себе домой, и мать тебя знатно накормит.

Я забинтовал ей ноги, и на белом полотне, выстиранном руками матери, появились кровавые пятна.

– Как тебя зовут? – спросила она, когда я покончил с одной ногой.

– Йестин Мортимер, а тебя?

– Мари Дирион.

– Имя вроде уэльское, но выговор у тебя северный.

– Отец у меня был англичанин, а мать из Суонси, но они оба умерли. Я шла на юг, с голоду чуть не умерла и решила на ньюпортской ярмарке наняться в батрачки.

Я кивнул, но мысли мои были заняты другим. Скоро все пойдут в молельню и сюда явится полевой сторож. Я завязал последний узел и протянул ей руку.

– Пошли, – сказал я, помогая ей взобраться по крутому берегу.

Держась за руки, мы перешли канал, поднялись в гору, спустились с той стороны и прошли по поселку: повсюду открывались двери, отодвигались занавески на окнах – Господи Иисусе, гляньте, с кем это Йестин Мортимер! Зеваки на перекрестках перешептывались между собой, но при нашем приближении мужчины снимали шапки, а женщины приседали, и я мог гордиться своим поселком, встречавшим незнакомую девушку вежливо и дружелюбно. Возле нашего дома стояла тележка Снелла. Отец громовым басом поторапливал Джетро, а Эдвина, вся в лентах и кружевах, вертелась перед крыльцом. Завидев нас с Мари у задней калитки, мать вышла нам навстречу – глаза как плошки.

– Боже милостивый! – ахнула она. – Ты ее что, в речке выловил? – При этих словах Мари улыбнулась. – Откуда ты, милая? Твоя знакомая, Йестин?

Даже не глянула на рваное платье и на завязанные ноги.

– Ее зовут Мари Дирион, – объяснил я. – Ее продали в батрачки в Ньюпорте, а она убежала. И уже несколько дней не ела.

– Мама! – воскликнула Эдвина, прижимая к груди Библию. – Уже звонят. Если мы будем тебя ждать, мы опоздаем в молельню.

– Намного опоздаем, – добавил Снелл, переминаясь с ноги на ногу.

– Поезжайте тогда без меня и задайте дьяволу хорошую трепку, – замахала руками мать. – Тут ребенок умирает с голоду. Бог, которому я молюсь, никуда не денется. Хайвел, ступай живо в сарай, надо сколотить еще одну кровать. А ты, Йестин, беги к Томосу Трахерну, скажи, что у нас в гостях девочка, которая убежала от хозяев, спроси, как там по закону, можем мы оставить ее у себя?

– Ладно, – отозвался я и бросился бежать со всех ног.

– Пойдем, девочка, – сказал отец и повел Мари Дирион в дом.

Глава десятая

Надвигалась буря. Ею пахло в воздухе, о ней говорили в пивных, ее раскаты слышались на собраниях в горах. Мертер бурлил под властью Крошей Бейли; в Риске, Тредигаре, Доулейсе и Нантигло нарастал зловещий шепот, у нас в поселке было не лучше. Рабочие тратили по нескольку часов на то, что можно было сделать в несколько секунд, и без конца составляли резолюции протеста, которые никогда не доходили до хозяев, застревая у посредников.

Отец запретил мне бывать в Нантигло, потому что там жила Морфид, а все уже знали, что она открыто сожительствует с Ричардом Беннетом. Наверно, поэтому же в доме никогда не упоминали ее имени, даже в день ее рождения. Странные люди родители: не разрешают говорить о любимой дочери, а сами накрывают для нее прибор за столом; не разрешают сходить к ней, а сами ставят в ее комнату цветы.

Прошло уже несколько месяцев, как Морфид ушла из дому. Она пробыла с нами всю стачку, нанимаясь мыть полы в Гильверне, чтобы хоть как-то поддержать семью, но ушла, как только стачка кончилась. Да так было и лучше – они с отцом совсем перегрызлись из-за политики. Те две недели, что Мари прожила у нас, потеря Морфид не так чувствовалась, но в доме все опять пошло вверх дном, когда Томос Трахерн отвел Мари в Нантигло, где он устроил ее служанкой к жене еврея-мебельщика Солли Уиддла.

Соседи шептались, что Морфид живет в греховной связи с Беннетом. Чтоб вашей ноги не было в Нантигло – заявил нам отец.

В воскресенье после обеда надеваю лучшую куртку и брюки, отглаженные так, что складкой можно бриться, смачиваю и приглаживаю волосы, начищаю башмаки до ослепительного блеска и засовываю в петлицу целый свадебный букет.

Я влюбился. К черту правила и запреты.

Влюбился в Мари Дирион из Кармартена, где родился ее дед, и наплевать мне на ее английских родичей.

С замирающим сердцем я ушел из дому и поднялся по склону Койти, расцвеченному ранними летними цветами; ветер с Брекон-Биконс шевелил вереск и прокатывался волнами по папоротникам. На вершине я остановился. Пели жаворонки, утро дышало такой радостью и чистотой, что я на всю жизнь запомнил это воскресенье. Ветер был ласков, а обычно он свирепствует наверху, принося серные газы и золу из печей Нантигло и оголяя деревья раньше положенного срока: обрушится на них с налета, пригнет к земле в одну сторону, потом подождет, пока они выпрямятся, и пригнет в другую. Вот и нам так же достается, подумал я: заводчики калечат людей, морят их голодом и платят им лишь столько, чтобы могло народиться новое поколение, с которым они будут обращаться точно так же.

Здесь, на самой вершине Койти, я увидел Томоса Трахерна – странное место для проповедника. Он стоял на коленях, опустив голову, его лысина сияла на солнце, и ветер завивал его бороду колечками.

– Добрый день, Томос, – сказал я. – Что ты здесь делаешь?

– Призываю проклятия на головы заводчиков, – ответил он, – на Крошей в Кифартфе, на Гестов в Доулейсе и Бейли в Нантигло.

– Хочешь, я тебе в этом помогу? – предложил я.

– Нет, не надо, – отозвался он, – хотя во мне и закипает кровь, когда я стою на вершине Койти и гляжу на эту язву на теле земли – Нантигло. Когда-то красивее его не было места на земле, а сейчас, милостью английских дьяволов, тут пепелище. Нет, Йестин, – сказал он, вставая и оборачиваясь ко мне; его изборожденное морщинами лицо было исполнено доброты и покоя. – Я просто вышел погулять и воздавал хвалу Всевышнему за этот дивный день, за то, что он не оставляет милостью наш поселок.

– Да, – сказал я. – Благодарение Богу, что наш поселок не Кифартфа, где Крошей морят людей голодом, а красномундирники убивают их и вешают.

Его профиль, словно выточенный из гранита, был исполнен воли и целеустремленности. Он глядел, прищурившись от солнца, на дым из труб Нантигло, несущийся клубами по небесной синеве, и казалось, он стоит здесь много поколений, второй Моисей с Заветом в руках, великан, у чьих ног лежат осколки каменных скрижалей, которые он разбил, потому что люди были порочны и злы.

– Хочешь, вместе помолимся о покарании угнетателей? – спросил он.

– Давай, если только это поможет.

– Становись на колени, – приказал он, и мы опустились на колени. Вереск оживал под набегавшими порывами ветра, разносившего сладкий аромат. – Господь карающий! – яростно воскликнул Томос. – Внемли двум своим детям! Мы взываем к тебе о справедливости, о которой говорит пророк Аввакум в твоей священной книге! Глава вторая. Открой наугад, Йестин, и начинай первый, и пусть слово Божье звучит как набат.

Я дал ветру перелистать несколько страниц и стал читать:

– «Горе строящему город на крови и созидающему крепости неправдою…»

– «Надменный человек, как бродящее вино, – подхватил Томос, – не успокаивается, так что расширяет душу свою, как ад, и, как смерть, он ненасытен, и собирает к себе все народы, и захватывает себе все племена…»

– Стих седьмой, – воскликнул я. – «Не восстанут ли внезапно те, которые будут терзать тебя, и не поднимутся ли против тебя грабители, – и ты достанешься им на расхищение?»

– «Так как ты ограбил многие народы, – кричал Томос, – то и тебя ограбят все остальные народы за пролитие крови человеческой, за разорение страны, города и всех живущих в нем!»

Мы умолкли. Вздыхал ветер.

– Услышь же свое слово, Господи, – прошептал Томос, дрожа с головы до ног, – и спаси свой страждущий народ от алчных и криводушных, как сын твой спас род человеческий!

– Аминь, – сказал я и помог ему подняться. Мы стояли на вершине под жаркими лучами солнца.

– Посмотри, – сурово сказал он. – Видишь этот нарыв – Нанти, эту черную яму, что когда-то была моим домом, Йестин? Попомни мои слова: близок день, когда этот поселок и все заводские поселки в наших горах отомстят за себя. Вспыхнут факелы, содрогнутся кафедры церквей, богачи побегут из этой страны, и трон Англии зашатается под натиском искалеченных и обожженных. То, что случилось во Франции, может случиться и здесь. Человеческому долготерпению есть предел. Сверкнут мечи, загремят выстрелы, польется кровь…

– Но цель союза – мирные переговоры, – перебил я.

– Вот как? – спросил он, с насмешкой глядя на меня. – А кто говорит о союзах? Нечего объяснять мне, что такое союзы, – я на своем веку всего перевидал. Людей, работающих под угрозой кнута, поднимают на борьбу не организации, а идеалы, а союз – это просто другое название для сброда, раздираемого разногласиями. Вы кричите о переговорах, но для переговоров нужны две стороны, а во всех наших горах не найдешь заводчика, который станет вести переговоры с «немытыми». Так что нам остается лишь сила, – сила, за которой стоят идеалы. Как еще добьешься ты справедливости, когда за кнутом стоят солдаты гарнизона, а законы страны попираются в угоду богатым? Да, Йестин, ценою крови. Страшен будет день расплаты, много прольется слез, и горек будет плач детей над могилами отцов, и я молю Бога, чтобы, когда придет этот день, мои кости уже тлели в могиле.

Его слова потрясли меня.

– Смотри, – воскликнул он, – смотри на город, перепоясывающий чресла свои для битвы, смотри на язву на теле земли. Смотри на Кум-Крахен!

Я глянул на Нанти. Я увидел кривые деревья, вздымающие к небу черные руки, чахлую траву и кусты блеклые и опаленные, как жизни людей, придавленных гнетом. А когда ветер на секунду затих, из высоких кирпичных труб, откуда валил пронизанный пламенем дым, донесся шелест, который становился все явственнее, и вот уже казалось, что это плачут многие тысячи людей. Во вспышках пламени рыдания нарастали, возносясь над горой, содрогавшейся под ударами молотов, как от пушечных выстрелов. Я увидел, как всколыхнулась земля, как рухнули ряды домиков и унесло с веревок вывешенное для просушки разноцветное белье, я увидел женщин, с плачем цепляющихся за мужчин, в руках которых сверкали мечи. Разверзлись поля, и к небу взметнулась гора огня и дыма. Лошади вставали на дыбы, бешено крутящиеся колеса повозок превратились в смутные пятна света, огненные шары упали в долину, взрываясь и калеча все живое. Перед моими ослепленными глазами город Нантигло стал мерцать и расплываться, как мерцают угли в горне, прежде чем, вспыхнув ослепительным светом, рассыпаться в прах.

Тут из пламенеющего видения рядом со мной возникла фигура Томоса. Он повернул меня к себе, и голос его донесся из бездны, пригрезившейся мне в моем страшном сне.

– Йестин!

Я посмотрел на него. Его глаза были широко раскрыты, лицо побелело, на лбу выступил пот. Задыхаясь, я стряхнул его руку с плеча, повернулся и бросился бежать вниз, испуганно оглядываясь на его коренастую фигуру. Картина будущего, вызванная его колдовской силой, стояла у меня перед глазами, и я знал, что все, о чем он говорил, свершится при жизни моего поколения и что мне придется пройти через все это, когда он сам будет спокойно спать в могиле.

На улице Нантигло мне попался пьяный – ни дать ни взять живая пивная бочка на ножках; шапка сдвинута на затылок, а в петлице букет величиной с него самого.

– Господи помилуй, – проговорил он, таращась на меня. – Тебе Морфид Мортимер нужна, парень?

– Она, – ответил я; у меня не было никакой охоты вступать в разговор с пьяным ирландцем.

– Ты, значит, тоже политикой занимаешься? – спросил он, покачнувшись.

– Вовсе нет, – отрезал я. – Так ты мне скажешь, где она живет, или нет?

– Не обижайся, – сказал он и поднял палец. – Я потому спрашиваю, что эта Морфид до политики страсть как охоча, и когда она не сочиняет хартии для союза, то, значит, подстрекает речами мертерский сброд. – Он рыгнул и погладил себя по брюху. – Куда там до нее Гаю Фоксу [4]4
  Гай Фокс – доверенное лицо заговорщиков-католиков, недовольных антикатолической политикой английского правительства; ему было поручено осуществить взрыв парламента во время заседания обеих палат в присутствии короля в 1605 г.


[Закрыть]
. Он бы еще только порох в бочки накладывал, а у нее уж весь парламент взлетел бы к черту на рога…

– Ну хватит, – оборвал я его. – Так где же она живет?

– Иди к Коулбруквелу, – пробормотал он, чуть не падая на меня. – Последний дом, около молельни, и если увидишь дьяконов, то ради всех святых не упоминай имени Барни Керригана.

Жители Нантигло выглядывали из дверей, когда я проходил мимо, перешептывались и кивали головами. Большинство мужчин были плавильщиками: я узнавал их по обожженным лицам, перевязанным рукам и натужной походке – жар иссушал суставы. Некоторые почти ослепли, их красные глаза слезились, и они часто мигали, стараясь рассмотреть незнакомого человека. Оборванные дети носились, визжа от восторга, а возле домов сидели десятки мужчин – одни без ноги или руки, другие на костылях или с рукой в лубке, завязанной грязными тряпками. Это были отходы империи Бейли, выброшенные на свалку человеческие жизни, которым струя чугуна из печи или вырвавшаяся ручка ворота принесли увечье, увольнение и голод. Высоко над крышами клубилось, заслоняя солнце, облако серого дыма из Кум-Крахена, повисшее как полог над зубчатым парапетом дома Бейли. А рядом с лачугами рабочих и грохочущим заводом ярким пятном лежал прекрасный парк.

Я постучал в дверь последнего дома.

Дверь отворилась, и я улыбнулся, ожидая увидеть Морфид, но передо мной стояла Мари Дирион. Не знаю, кто из нас больше удивился.

– Святый Боже, – проговорила она. – Да никак Йестин Мортимер?

– Он самый. Морфид дома?

– Нет, ее нет, – прошептала она. – Они с Ричардом Беннетом уехали третьего дня в Мертер и все еще не вернулись.

Скажи она вместо Мертера Китай, я бы все равно не поднял на нее глаз – нас разделяла невидимая стена робости, воздвигнутая разлукой.

Я мялся на пороге, комкая в руках шапку. За ее спиной я видел маленькую, но чистую комнатку, откуда доносился запах свечей и обжитого тепла. Стол был застелен белой скатертью и накрыт к чаю.

– Входи же, – сказала Мари. – Соседи на нас из всех окон смотрят.

– Неудобно, – сказал я. – Ты одна, дьяконы дадут нам жару.

– А Морфид даст жару дьяконам и всему их потомству до четвертого колена. Вдова умерла, и теперь это дом Морфид. Заходи, выпьешь чаю.

Скорей в дом, пока она не передумала.

Мари закрыла дверь и прислонилась к ней спиной, улыбаясь мне блестящими, словно от слез, глазами, и я залюбовался ею. Тишину нарушали только посвистывание чайника да отдаленные удары молотов.

– Почему ты здесь? – сказал я. – Томос Трахерн говорил, что устроил тебя к Солли Уиддлу, а о Морфид даже и речи не было.

– Садись, – прошептала она, и мы сели и стали глядеть в пол. У очага сушились какие-то хорошенькие вещички, и она вдруг вскочила и сорвала их с веревки, точно они загорелись.

Высокой и стройной была эта новая Мари Дирион – тонкая талия и острые груди, и гордое достоинство, которого я не заметил тогда на реке.

– Ты все работаешь у Солли Уиддла?

– Нет, мою полы в Блейне. Начинаю в шесть в конторе управляющего, потом иду помогать его жене, но к вечеру я всегда дома и готовлю ужин Морфид и Ричарду, а потом они уходят на собрания.

– Так, значит, Томос тебя сразу сюда привел?

– Да, – сказала она со смешком. – Чтобы соблюсти приличия – ведь прошел слух, что Морфид с Ричардом живут в грешной связи. А теперь мы спим втроем, я – посредине.

– Это правда? – нахмурясь, спросил я.

– Господи, ну и бестолковый же народ у вас в поселке. Ох, Йестин, да неужели ты думаешь, что Морфид станет с кем-нибудь делиться? Ого! Но соседям-то надо что-нибудь сказать.

Она засмеялась и сняла чайник с огня. Он свистел и ворчал. Казалось, что я сижу дома и по комнате, шелестя платьем, ходит жена; позванивают чашки, отблески огня играют на занавесках, задернутых, чтобы не подглядывали соседи. Посплетничать в Нанти любят, хлебом не корми, сказала Мари. Зачастую под окном собирается человек двадцать, и тот, которому видно лучше всех, громогласно оповещает остальных, что происходит внутри, и каждый раз, когда Ричард берет кусок вишневого пирога или Морфид наливает еще чашку чая, вся толпа разражается приветственными кликами, а уж когда гасят свет, об этом знает весь город.

Никто не умел так рассказывать, как она; лицо ее озарялось, руки так и порхали.

– Ты обо мне не вспоминала, Мари?

Оживление как сдунуло с ее лица.

– Ответь мне, – решительно сказал я.

Она опять улыбнулась.

– Ноги у меня совсем зажили и в животе больше не пусто. Как можно забыть того, кто меня накормил, перевязал мне ноги и привел к себе в дом?

– Ты только поэтому обо мне вспоминаешь?

– Не только, – задумчиво сказала она. – Вспоминаю, когда гуляю по берегу Афон-Лидда и вижу, как шахтеры ловят форель, или когда стою около вагонеточной колеи и слышу грохот колес и звон упряжи, совсем как у вас в поселке.

– Только поэтому?

– Хватит для начала, – ответила она, и на щеках ее заиграли ямочки.

– Тогда мы проделаем все это снова, – воскликнул я. – В следующее воскресенье уйдем из этой грязной дыры, и я засну у реки, а ты будешь купаться, а потом я поймаю для тебя большую форель и зажарю ее на вертеле, черт побери!

– До чего ж была вкусная – вовек не забуду, – смеясь, сказала она. – Значит, договорились: идем туда в следующее воскресенье, и ты меня научишь ловить рыбу руками, да?

– Ах, Мари, – проговорил я; она встала, потянулась за чайником и оказалась совсем рядом. И не успела она оглянуться, как я схватил ее в объятия, крепко прижал к себе и с такой силой впился в ее губы, что она перегнулась назад.

– О Господи, – проговорила она, задыхаясь и отталкивая меня.

– Ты сердишься? – спросил я.

Мари стояла, стиснув руки, то поднимая на меня темные глаза, то опуская их, и тогда длинные ресницы ложились на щеки.

– Я люблю тебя, Мари, – сказал я. – С первой минуты… там, у Лланелена, мое счастье!

Улыбаясь, она схватила меня за руку и прижала ее к груди.

– Только не здесь, Йестин. Не в доме Морфид. Лучше в следующее воскресенье. Мы пойдем с тобой к Лланелену купаться. О Йестин, ты правда любишь меня?

– Люблю, – сказал я. – Мари Дирион, я люблю тебя, моя ненаглядная.

– Тогда в воскресенье я буду твоей, – прошептала она, – потому что я тоже люблю тебя. Я возьму ложку и стану твоей подружкой. Но не здесь, Йестин. Не в доме Морфид.

Быстро же мы договорились, даже по уэльским меркам. В тот вечер я ушел, не дождавшись Ричарда и Морфид, и когда я взбирался на Койти, желтая, как тыква, луна улыбалась мне во весь рот, усевшись на макушке горы; наверно, ей было смешно глядеть, как я чуть не порхаю по вереску в своих тяжелых кованых башмаках.

Но три дня спустя, в то утро, когда я повел первую вагонетку по спуску Говилон, на душе у меня было неспокойно. Рассвело два часа тому назад. Долина Аска золотела сквозь утреннюю дымку в лучах встающего солнца, а воздух обжигал, как замороженное вино. Волнистая равнина тянулась к западу до самого Брекон-Биконса; его вершины были окутаны туманом и окрашены в грозный багрянец. Когда я обогнул отрог горы, соломенные крыши Абергавенни, города ткачей, заблестели вдалеке, как золотые соверены, в радостном свете утра.

Но на лице Идриса Формена не было радости. Мне пришлось остановить мою кобылу Элот, потому что он сидел прямо на рельсе, жуя соломинку и отсутствующим взором глядя в долину. Я подложил под колеса деревянные клинья и подошел к нему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю