Текст книги "Поругание прекрасной страны"
Автор книги: Александр Корделл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Глава семнадцатая
Весной я вырезал для Мари ложку.
Еще стояли холода, и весь край окутывала тишина, словно весенние соки ждали, затаив дыхание. И ночь нашей встречи была темна. Конечно, мы встречались почти каждую ночь, но эта была особенной; а все потому, что Мари соблюдала себя – вырывалась, не скупилась на затрещины и даже целоваться не хотела, пока все не будет сделано по обычаю.
Думала она, конечно, о ложке, хотя, само собой, заговорить о ней не могла. И вот я вырезал для Мари ложку, потому что хотел лечь с ней и до сих пор ничего не сумел добиться.
Войдя во двор, я поглядел на гору. Далеко-далеко, над смутной вершиной Койти, ветер гнал переливающиеся серебром Плеяды, Орион сверкал золотыми и зелеными огнями, а Венера творила крест, как говорят старики. Вверх по склону бежал я, чтобы встретиться с Мари, напрямик по длинному зеленому склону, а потом сел среди сухого вереска, и у моих ног пылали печи Нанти. И там ледяными пальцами я вырезал маленькую ложку.
Я давно решил, что она будет маленькой, чтобы Мари могла носить ее на цепочке в ложбинке, разделяющей груди. Я вырезал ее из кедрового дерева, из ветки, которую срубил прошлым летом в Лланелене.
Ложки, конечно, бывают всякие. У Морфид в рабочей корзинке их хранится немало – и просто безделки, и украшения, а та, которую ей преподнес батрак из Кармартена, так велика, что хоть навоз ею выгребай. На ложке Дафида Филлипса вырезано: «Cariad anwyl» [6]6
«Моя ненаглядная» – обычное уэльское обращение к возлюбленной.
[Закрыть]– уж будьте уверены, Дафид ничего нового не придумает. А Беннет ей ложки не вырезал, потому что он был англичанином. Самую же большую ложку, о какой я только слышал, вырезал Уилл Тафарн для Марты, своей жены. Стоит она на холме между Нанти и Вартегом, и от корней до вершины в ней десять футов, а по стволу идут шестидюймовые буквы: «Кого Бог соединил, человек да не разлучит». Но, говорят, она выпустила ветки и покрылась листьями, словно Бог постарался спрятать надпись, потому что Уилл теперь избивает Марту каждую получку.
И вот, думая обо всем этом, я вырезал для Мари маленькую ложечку и очистил ее от всех узлов и сучков. Она получилась тоненькая, с изогнутой ручкой, и я просверлил в ней дырку для цепочки, – кончить ее надо было к половине девятого. Я как раз продел цепочку, когда увидел, что вверх по склону бежит Мари; тогда я быстро положил ложку за камень, куда не падал лунный свет.
– Ай! – сказала Мари, вглядываясь. – Йестин, ты тут?
– Тут «шотландские быки», и нет тебе пощады, – сказал я, обхватил ее за талию и опрокинул на сухие листья. Еле переводя дух, она сунула ладошку между нашими губами.
– Готова? – быстро спросила она.
– Да, но еще неизвестно, получишь ли ты ее. Я резал ее шесть недель, а она мне ничего не сулит.
– Этого ты знать не можешь, – сказала Мари. – Надо сначала посмотреть, хорошая она или нет.
– Один поцелуй в задаток?
Но Мари мотнула головой, растрепав свои волосы, и вывернулась. Я поймал ее и притянул к себе – каким теплым было ее тело под моей курткой! Я попробовал поцеловать ее, но она куснула меня и с улыбкой отвернулась – сверкнули белые зубки, и по щеке скользнула узорная тень листвы.
– Сначала давай ложку, – потребовала она.
В долине затявкал лис, с востока ему ответила лисица, и лай их разлился в тихом холодном воздухе, как вино. Вся красота ночи окружала нас, шум ручьев, тихая музыка ветра – он шуршал в вереске, шевелил нашу одежду, посылал вздохи с горы к темным крышам Нанти, которые сверкали инеем под звездными небесами.
– Нет, – прошептала Мари.
Внизу, на Бринморской дороге, замигали фонари повозки, и до нас донеслось звеняще четкое цоканье копыт, отделяя нас от остального мира, делая нашу близость еще теплее.
– Нет, – прошептала Мари и дала мне оплеуху.
– Ах ты Господи, – сказал я. – Вот затвердила: «нет» да «нет». Скажи уж «да» для разнообразия.
– Давай ложку, – повторила она, и ее дыхание защекотало мне горло.
Я пошарил ледяными пальцами за камнем, нашел ложку и поднял над головой.
– Отвечай по правде и совести или сойди в геенну огненную к сатане. Кого ты любишь, Мари Дирион?
– Парня с Гарндируса, – сказала она.
– Ну так назови его имя.
– Йестин Мортимер.
– Ты клянешься в этой любви?
– Клянусь на черной Библии, – сказала она. – Трижды клянусь.
И я поцеловал ее в губы, куда дольше, чем полагалось по правилам, – надо было чмокнуть, и все. Мы теснее прижались друг к другу, и дыхание наше, сливаясь, превращалось в белый пар.
– Кого ты любишь, Йестин Мортимер? Отвечай по правде и совести или сойди в геенну огненную.
– Девушку из Кармартена, – сказал я.
– Ну так назови ее имя.
– Мари Дирион.
– Ты клянешься в этой любви?
– На черной Библии клянусь, – ответил я. – Трижды. Возьмешь ли ты мою ложку и будешь ли ты моей любимой, Мари Дирион?
– Да, – ответила она и поцеловала меня в губы.
Тогда я надел цепочку ей на шею, расстегнул платье и опустил туда ложку, но она так и осталась у горла, потому что мы лежали.
Как прекрасна была тогда Мари – когда, порозовев, она отвернула лицо.
– Она застряла, – сказал я. – Ну-ка, сядь и стряхни ее вниз.
Но она не шевелилась. А потом я почувствовал, что она дрожит, и дрожь эта передалась мне и разлилась по моим бедрам, и мне стало стыдно.
Белым и нежным было ее горло. Мягкой была ее грудь под негнущимися от холода пальцами. От прикосновения моей руки она содрогнулась и на миг перестала дышать. Впервые в жизни тронул я женскую грудь. В этом было чудо, и томление, и жажда коснуться запретного. А вокруг нас больше не было зимы. Холод исчез, и с поцелуями пришло тепло, и во всем мире остался только звук нашего прерывистого дыхания.
– Я очень грешная? – шепнула она.
– Такая грешная, что дьяконы не усидели бы на скамьях молельни, но мне все равно. Ах, Мари!
Она улыбнулась, и под темным изгибом ее губ сверкнули белые зубы, когда она прошептала:
– Дьяконы стоят сейчас у печей или милуются с женами в кроватях. – И она поцеловала меня по-новому, яростно. – Йестин, милый, отведи меня на Вершину.
Всем существом я понял, чего она хочет, ибо в ней была дикая беззаботность, которая захватила меня, сделала причастным ее страсти – таинственной и непонятной после долгих месяцев холода. Словно между нами звенел аккорд, пронизанный нарастающей красотой и мощью, чистый и ясный, как зов трубы; аккорд, который овладевал всеми нашими чувствами и выковывал из нас единое целое, как под молотом два куска раскаленного железа превращаются в один.
Луна скрылась, в небе серебрились легкие облака, а к востоку от Койти слышалось уханье сов. Ему вторили другие звуки: ветер вздыхал среди вереска, и шумно захлопала крыльями птица, которую мы вспугнули, поднявшись с земли. Вся природа звала нас с безжалостной силой. Первая ласка распахнула шлюзы желания. Я без конца целовал ее, растворяясь в этом колдовстве, забыв обо всем в неодолимой жажде владеть ею.
– Ты знаешь, что случится, если мы пойдем туда? – спросил я.
– Да, – сказала Мари. – И пусть! Теперь мы соединены по обычаю. Я уже слишком долго томлюсь по тебе, Йестин. Возьми меня.
– Пойдем, – сказал я и повел ее к тропинке.
Прекрасна в лунном свете женщина, которая станет твоей подругой.
Мы шли по вереску молча, рука об руку. Ночь стала беззвучной, потому что ветер затих, а воздух потеплел, обещая дождь. В непроглядной тьме над нашими головами прокатился далекий раскат грома, и над Колдбруком сверкнула зарница. Когда мы добрались до гребня Койти и перед нами встало зарево Гарндируса, по вереску зашуршали первые капли дождя.
– Ах черт! – сказала Мари. – Мы тут насмерть простудимся.
– Побежим? – спросил я, хватая ее за руку.
– Только не назад в Нанти!
– Вниз к Шант-а-Брайну, – крикнул я. – Через кусты к нему в сарай. На сене нам будет тепло – видишь вон там огонек?
– Кто отстанет, попадет к черту на сковородку. – И, подобрав юбку, она помчалась во весь дух, прыгая через камни, так что только голые ноги замелькали. Я кинулся за ней как безумный, крича, чтобы она остановилась. Вниз, вниз по крутому склону, а кругом уже бушевала буря, разрывая небо, заливая темную землю потоками воды. Тучи трескались в синих вспышках молний, и после секунды затишья ливень еще сильнее обрушивался на гору. Догнав Мари, я схватил ее за руку и потащил вперед. Она потеряла платок, и ветер трепал ее мокрые волосы. Смеясь, еле переводя дух, мы скатились с обрыва к скотному двору Шант-а-Брайна, перелезли через забор и побежали к сараю, где ветер ворошил прошлогоднее сено. Вверх по приставной лестнице – и мы уже на сене, и крыша чернее угля в одном футе над нами. Но не от бега бешено стучали наши сердца, когда я повернулся и приник к ее теплому телу.
– Не шуметь! – прошептал я. – А то Шант-а-Брайн стащит нас отсюда вилами. Не смеяться и не звать на помощь, или он на всю округу расславит, чем мы здесь занимались. Ты промокла?
– До костей. Если я останусь в этом мокром платье, он наверняка услышит, как я стучу зубами. На мне сухая только ложка!
– Меня ты можешь не стесняться, – сказал я. – Мне приходилось видеть тебя даже без ложки.
– Боже упаси, – засмеялась она. – Да ты, никак, думаешь, что я стану раздеваться для тебя в марте? Тогда-то был июнь!
– Ну так лежи смирно, пусть тебя сено высушит.
Буря бешено налетела на гору, исхлестала ее громом и ветром и так же внезапно унеслась прочь. Снова засияла луна и чисто умытые звезды.
– Вовремя началась эта гроза, – сказал я. – Загнала тебя со мной в сарай, и теперь тебе отсюда не выбраться.
Она лежала не шевелясь и дышала ровно и спокойно.
– Мари, – шепнул я, приподнявшись на локте.
– Ш-ш-ш, – сказала она. – Спи!
– Спи? Да что это ты? Или я, по-твоему, не побоялся Шант-а-Брайна, чтобы спать тут? Этим я могу заняться и дома у себя в кровати.
– Спи, – ответила она, – потому что я передумала. Только тронь меня пальцем, и я завизжу, как тысяча кошек, и сюда сбегутся дьяконы со всей округи.
– Опоздала, – сказал я, найдя ее губы. – Дьяконы стоят у печей или милуются в кровати с женами, как я с тобой.
И когда я ее поцеловал, она обвила меня руками и притянула к себе.
Странна и удивительна первая ночь любви.
Кровь закипает от поцелуя, все быстрее стучит сердце и делает стальными мышцы, впервые познающие буйную радость мужества… Пальцы дрожат и шарят, слепо нащупывая во мраке теплые места, а нащупав, сжимают до боли. И пленным нет пощады. Жгучая мука учащенного дыхания – и уже поднято копье. Развеваются знамена, встают леса, и мечи в сатанинском упоении пожинают урожай. Лук изогнут в руках лучника, и стрелы летят, погружаясь в рану, разрывая плоть, – таково право победителя. И благородно молчание, и не дыхание – лишь вздох.
И все это – часы, и все – секунды.
– Йестин, – сказала она.
Рассыпавшиеся по ее груди пряди волос были влажны под моей рукой, к плечам прилипло сено. Мы лежали рядом, слушая, как из смятенной тишины поднимаются звуки ночи; на ферме мычали коровы, в вереске шелестел дождь, и где-то грохотал Гарндирус, творя железо. Я поглядел на Мари. В слабом голубом свете блестели ее широко открытые глаза, устремленные на меня.
– Вот я и твоя, Йестин, – сказала она.
– Да.
И она засмеялась чудесным бесстыдным смехом.
– Ох, какая я грешница, – сказала она, – да и ты не лучше. Через год буду я гулять по поселку с двойней.
– Тебя еще раньше прогонят в горы библиями и палками, – отозвался я, целуя ее.
– Ну что ж, – сказала она, – за двух я получу столько же, сколько и за одного. Приголубь меня еще раз, милый. – И, целуя, она притянула меня к себе.
И я приголубил ее еще раз.
– Ты насмерть простудишься в этих мокрых тряпках, – сказал я и, приподняв ее, стащил с нее платье.
– Ого! – шепнула она. – Значит, теперь, чтобы тебе угодить, я уже должна раздеваться? И вот я лежу, голая, как девка, на сеновале с Йестином Мортимером. Вовремя началась эта гроза для парней с Гарндируса.
Я не ответил, потому что я был мужчиной.
Теплыми были ее губы, и дрожала она не от холода.
Глава восемнадцатая
Всю эту весну чартисты устраивали собрания, и в горы на их ночные сборища стекались рабочие даже из таких дальних поселков, как Херуэйн и Бланавон. Движение росло. Как общества взаимопомощи положили начало рабочим союзам, так союзы стали опорой новой Хартии. Из Лондона и Бирмингема приезжали чартистские агитаторы – люди вроде Генри Винсента, который одним словом мог увлечь за собой тысячу мужчин и одной песней изменить политические взгляды женщин. На заводах разбрасывали листки, их прибивали к воротам хозяйских поместий, и повсюду слышались крамольные речи против молодой королевы. Чартизм был проблеском надежды, он обещал свободу, и рабочие ухватились за него. Чартисты собирались открыто, чуть ли не на глазах у солдат, и на их собрания валом валили члены обществ взаимопомощи и союзов, посылавших приглашения и заводчикам. Даже с Гарндируса приходили через гору рабочие, как пришли Большой Райс, Мо и вся их компания в тот вечер, когда я впервые услышал Зефанию Уильямса из Коулбруквела.
– Скверный он человек, сразу видно, – сказала мать за обедом, разглаживая черные волосенки Ричарда. – Если жизнь всех этих малюток зависит от него, то одно скажу: спаси их Господь!
– Так, значит, ты с ним знакома? – словно без всякой задней мысли спросила Морфид. Она кормила Ричарда, голосок у нее был нежный, но глаза загорелись былым огнем.
– Нет, – отрезала мать. – И он этого не дождется. Стоит послушать, что о нем говорят, и этого вполне хватит.
– Хватит поселковых сплетен? – спросила Морфид.
– Хватит того, что я читаю в «Мерлине».
– Если хочешь знать правду, читай памфлеты, мама. Но нет людей глупее тех, кто не хочет ничего понимать. Да ты хоть слышала о шести пунктах новой Хартии Уильяма Ловетта?
– Оставь, Морфид, – сказал отец, отрываясь от газеты.
– Нет глупее? – вспыхнула мать. – Так, значит, у вас теперь кто знает правду – тот дурак? Еще хартий каких-то напридумывали!
– Глупо отвергать ее, – сказала Морфид и дала младенцу другую грудь.
Как красивы были груди Морфид, когда она кормила Ричарда! Хоть она и была моей сестрой, я не мог удержаться и не посмотреть на них лишний раз, стоило ей отвернуться. Груди Мари были круглыми и крепкими, с розовыми сосками, и такие маленькие, что умещались у меня в руке, а у Морфид они были полные и продолговатые, и на их белой коже крохотные пальчики Ричарда казались особенно красными, когда он погружал мордашку в их мягкую нежность и по чмокающему бутончику его рта стекало молоко.
– Ешь, а то обед простынет, – сказал отец.
– Ладно, – отозвался я.
– Да еще и атеист к тому же, – не унималась мать. – Если все чартисты похожи на этого вашего хозяина «Королевского дуба», то остается только возблагодарить Бога, что в Бреконе стоит гарнизон и волонтерам собраться недолго.
– Нельзя ли поменьше политики за столом? – вежливо осведомился отец. – Вы нас пичкаете ею с утра до ночи, и это было бы еще не так плохо, если бы хоть одна из вас знала, о чем говорит.
– У него в комнате висит изображение Господа нашего Христа, – сердито сказала Эдвина, – с надписью: «Се человек, который украл осла». А это никакая не политика, это богохульство.
– Вот это правильно! – подхватила мать. – Тем, кто издевается над его святым именем, не избегнуть кары; не избегнет кары и Зефания Уильямс, помяните мое слово, ибо придет Господне отмщение и преисподняя расширится и без меры раскроет пасть свою; и люди вроде Уильямса взойдут туда со всем богатством их и со славой их.
– Сойдут, – сказал мой отец из-за газеты.
– Взойдут, – сказала мать.
– Послушай, женщина, – сказал отец, – как, черт побери, может кто-нибудь взойти в преисподнюю?
– Ну, взойдет или сойдет, мне все равно, лишь бы он туда попал, – сказала мать. – А он туда попадет.
– Но при чем тут слава? – спросила Эдвина. – Какая же слава у атеиста?
– И богатства у чартиста, которому никто не платит, тоже немного, – заметила Морфид.
– О Господи! – сказала мать, обмахиваясь платком. – Стоит в этом доме рот раскрыть, как на тебя сразу все шестеро накидываются, а ведь у вас всех, вместе взятых, ума меньше, чем у меня одной.
– Ну так пользуйся им, – ответил отец. – Исайя, глава пятая, стих четырнадцатый. Поди-ка перечитай его – не люблю, когда перевирают Библию. Да и памфлетов, и «Мерлинов» тоже терпеть не могу, коли уж на то пошло. Все эти газеты рычат на нас, как львы, все учат нас, во что мы должны верить… – Он встал, подхватил Ричарда на руки и, припевая, начал его подбрасывать, чтобы он засмеялся, а Морфид, опустив глаза, убирала за корсаж свои красивые полные груди.
Не слишком-то мой отец интересовался чартистами.
Только-только мы с Эдвиной кончили мыть посуду, как в кухонную дверь ударили ногой, она распахнулась, и на пороге показались ухмыляющиеся рожи; отец так и подскочил от радости.
– Входите, входите, – закричал он и, передав Ричарда Морфид, втащил их всех в комнату – Большого Райса, Мо, Афеля Хьюза и мистера Робертса, а за ними ввалились братья Хоуэллсы и Уилл Бланавон; просто повернуться стало негде, так что мать сползла на краешек стула и давай ругаться. Они, видно, уже порядочно нализались и орали как одержимые, а у Мо вся голова была перевязана: во время боя на приз в Блорендже его здорово разукрасили. Сильным и смелым был в те дни Мо, совсем уже взрослый мужчина, недаром помещики-любители назначали призы по пятьдесят гиней, чтобы устроить его встречу с самыми прославленными боксерами Уэльса.
– Поглядите-ка, ребята, кто здесь! – заорал Мо, целуя мою мать и увертываясь от ее затрещины. – Лучшая стряпуха в Гарндирусе и самая красивая молодая мать на весь Нанти. – И он низко поклонился Морфид, а она сжала кулак и пригрозила, что вот сейчас выпрямит ему спину. Какой хорошенькой была она тогда, перебрасываясь с ними шутками и улыбаясь!
– Глаза как звезды, а силы хоть отбавляй! – сказал Оуэн Хоуэллс. – А еще хвалят девушек Кармартена. Крепко стоит на ногах, да и молока вроде бы хватает, вот поглядите. – Он сделал ложный выпад и успел-таки ущипнуть Морфид, но получил такую оплеуху, что отлетел к стене.
– Убирайтесь все вон! – крикнула мать, засмеявшись. – В поселке сколько угодно приличных, богобоязненных людей, Хайвел, а ты тащишь в дом оголтелых кулачников из Гарндируса. Кшш! – И, заливаясь смехом, она махала на них передником, пока Уилл, стоя позади нее на коленях, вытаскивал из духовки ее пирожки и раздавал остальным, а те только ахали да охали, засовывая их в рот прямо с жару. Как хорошо было, что они пришли, и орут, и распоряжаются, словно у себя дома!
– Да объясните же вы толком, – упрашивал отец, – зачем вы сюда явились?
– Сегодня в Коулбруквеле собрание, – с набитым ртом ответил Райс и, прожевав, вытер губы. – Неужто ты на него не идешь?
– Или вы тут не слышали о Зефании Уильямсе? – спросил Мо.
– Хватит, хватит! – простонал отец. – Его тут нашпиговали и зажарили и кормят им меня за завтраком, за обедом и за ужином.
– Значит, пойдешь с нами послушать его? – сказал Оуэн.
– Пошел бы, если бы он не говорил о хартиях, взаимопомощи и союзах: вы же знаете, что я о них думаю. И если я как дурак послушаюсь вас, ведь ничего другого я от него не услышу.
– Сегодня разговор пойдет о Хартии и будет жарко: говорят, из Понтипула приедет Генри Винсент.
– Зефания разъясняет шесть пунктов по-уэльски, а Винсент вбивает их по-английски.
– Куда вбивает? – спросила мать.
– Господи Боже ты мой! – сказал Большой Райс, а Морфид хихикнула. – Это же правила и установления, понимаешь? Шесть пунктов, которые рабочие вбивают в башку господам, чтобы парламент поступил по справедливости.
– Значит, до парламента уже дошло! – вздохнула она. – Неподходящее это место, чтобы туда что-нибудь вбивать, а особенно шесть правил и установлений. Вы бы лучше требовали хороших условий работы да снижения цен в лавках.
– Пора убираться отсюда, – захохотал Райс, – а то хозяин слушать ничего не хочет, а у хозяйки ум за разум зашел. Как ты, Йестин?
– Я иду, – ответил я.
– А ты, Морфид?
– Черт меня побери! – воскликнула Морфид. – Нашел кого спрашивать! Разве не я помогала организовать это собрание? Пошли вон, пока я не надавала вам пинков!
– Где Джетро?
– На заводе, – ответил я. – И пригляди, чтобы он не увязался за нами, мама. Задержи его дома, когда он вернется.
И вот мы ввосьмером отправились в Коулбруквел, и Афель Хьюз трубил вовсю, чтобы в Нанти знали, кто сюда явился, так что мы иной раз еле успевали увернуться, когда из окна выплескивали на нас помои. «Королевский дуб» был битком набит, но Мо проложил нам дорогу к стойке, и мы стали стучать по ней и требовать пива, а кругом все перешептывались, глядя на Мо, – дескать, плохо придется Даю Беньону Чемпиону, когда этот верзила до него доберется: слава о боксерской сноровке Мо распространялась быстрее пожара. Зефания Уильямс произносит речь на улице, сказали нам; и, выпив по кружке пива, мы пошли послушать.
Ночь была облачная, бурная, и под полной луной гнущиеся деревья отбрасывали на траву горбатые тени, а скалы в дымном свете факелов казались приземистыми злыми уродами. Сотни людей стояли на ветру: мужчины из долин Гвента, чьи лица были еще черны после смены, женщины, которые, дрожа, кутались в платки и поддерживали привязанных за спиной младенцев, и босоногие малыши, с плачем цепляющиеся за юбки матерей.
И вот он, чартист Зефания Уильямс, муж рока; он стоял на высоком камне, увлекая красноречием, пугая молчанием. Таким буду я помнить его до конца жизни – в расцвете его славы и силы, а не закованным в кандалы каторжником, гнущим спину под жгучим солнцем, под плетью надсмотрщика. Мне не забыть, как он стоял тогда на камне, протянув вперед руки.
– Смотри, – шепнул Мо, – вон рядом с ним Генри Винсент и Уильям Джонс Часовщик. – И он указал на них пальцем.
– Так беритесь за меч! – воскликнул по-уэльски Уильямс. – Пускайте в ход порох и пули, раз нас к этому принуждают, ибо как же иначе можем мы вести переговоры, раз они отказываются их начать? Да если мы и принудим их к переговорам, разве могут простые слова убедить псов-хозяев вроде Геста из Доулейса и Крошей из Кифартфы? Что парламенту петиция, раз в нем заправляют аристократы денежного мешка, властвующие над нами? Разве это свобода, когда мы идем к урнам голосовать за вига или за тори под угрозой черного списка? Где закон, запрещающий расплачиваться товарами вместо денег, или закон о твердых ценах в заводских лавках? Их нет, и вы их никогда не получите, ибо в парламенте заправляют люди, которым принадлежат заводские лавки и которые устанавливают цены, чтобы морить нас голодом, – и заправляют они там не по воле народа, говорю я вам, а по праву рождения и толстого кошелька, и так будет всегда, пока мы их не свергнем!
Толпа заревела, и в воздухе замелькали сжатые кулаки.
– Мы люди мирные и никому не угрожаем, – кричал Зефания, – но если им нужна кровь, они ее получат, ибо прошло время их своеволия, когда они хлыстом разгоняли собрания. И если Крошей Бейли задумал разогнать наше собрание, пусть приходит со своими волонтерами – мы встретим их пулями.
– Это уже почти государственная измена, – шепнул мне Афель Хьюз. – Скоро он возьмется за Викторию.
– Да! – загремел Зефания, словно услышав его. – Всю их дворянскую кавалерию в сапогах со шпорами, что прямо с охоты скачет разгонять «немытых». Хотите знать правду о них, об этих бездельниках, что сидят в своих поместьях, наживаются на вашей нищете и спокойно смотрят, как умирают ваши дети? И все под защитой законов, которые они меняют на потребу своему карману, прячась под юбками королевы, сделав из нее свою куклу, да благословит ее Бог! – Тут он подмигнул, и толпа взвыла. – К черту всех их и к черту парламент, и да спасет Бог нашу королеву-девственницу, говорю я вам, ибо если слова не могут уничтожить несправедливые законы, которые связывают ей руки, то это сделают пушки народа, и они сметут с лица земли ее врагов, паразитов, впившихся в ее корону, стервятников пенсионного списка!
Оглушительный рев.
– А это уже настоящая государственная измена! – крикнул Афель Хьюз. – К черту Зефанию Уильямса, я за Ловетта, потому что одно дело прокатиться по морю в Ботани-Бей [7]7
Колония на восточном берегу Австралии, служившая местом ссылки.
[Закрыть]и совсем другое – набиваться, чтобы твою голову выставили на пике в Лондоне, а тело искромсали в куски.
– Это потому, что ты слаб в коленках, Афель, – ответил Райс. – А я стою за Зефанию; все или ничего, парень, все или ничего.
Толпа вокруг нас колыхалась, бешено плясало пламя факелов и фонарей на палках.
– А ну, подвинься, – крикнул Мо, расправляя плечи и расшвыривая тех, кто чуть не опрокинул нас, рванувшись к камню, на котором вместо Зефании уже стоял другой человек, улыбающийся безмятежной улыбкой.
– Это что, Генри Винсент? – рявкнул Большой Райс. – Двиньте мне кулаком в брюхо, свяжите меня юбками: того и гляди, нам вместо агитатора и вовсе бабу пришлют. Ты и петь умеешь, парень?
– Потише, потише! – сказал Уилл. – В Кармартене все по нему с ума сходят, и его послушать стоит – я-то слышал, как он говорил у Пиктоновской колонны в тот вечер, когда твой Мо уложил Молота Дэниэлса.
Каким красавцем был Генри Винсент, английский чартист, без пощады громивший аристократию, церковь и трон!
– Хватит его слушать, – крикнул он, указывая пальцем на Зефанию Уильямса. – Даже от правды затошнит, если ее повторяют слишком часто. Давайте шутки ради займемся чем-нибудь другим. Кто пойдет со мной навестить мистера Крошей Бейли?
Раздались взрывы хохота и одобрительные крики.
– Прогуляемся в Нантигло, захватив бутылочку виски, чтобы выманить его наружу, а? И призовем поселок к стачке, если он не предъявит нам карточку союза?
– Этот Винсент – мальчик ничего, – толкнул меня локтем Мо, – да только куда он нас приведет, хотел бы я знать.
– На виселицу, – ответил Большой Райс, – или в работный дом, щипать паклю, но я пойду за ним, потому что он смелый парень, хоть и поет тенором.
И вот мы пробились в голову колонны – Мо и Большой Райс раскидали направо и налево всех, кто загораживал дорогу. Шло нас несколько сотен, и с каждой минутой подходил еще народ. Мы свернули на Молельную улицу, выкрикивая песни, размахивая факелами, – огненный поток, растекавшийся до самой Блейны. Окна раскрывались, двери распахивались, женщины и дети плясали на улицах, по которым мы шли к жилищу Бейли. И вдруг сквозь рев я услышал голос Мари и увидел, что она бежит рядом с колонной и старается пробиться ко мне, а ее отталкивают. Через секунду я был уже около нее.
– Ради Бога, – крикнула она, – скорей иди домой, Йестин. Джетро попал под чугун.
С Джетро были отец и мать.
Он лежал на полу, там, где его положили носильщики; глаза крепко зажмурены, зубы стиснуты. Правый рукав был засучен, и я увидел обуглившийся обшлаг и глубокую красную язву ожога на тыльной стороне ладони, на запястье и дальше по руке до локтя – след раскаленной струи. Но теперь чугун уже остыл, сжался и затвердел, и вокруг него вздувалась багровая опухоль.
– Приподними ему голову, Йестин, – шепнул отец, и мы всунули горлышко фляги между его зубами. Он проглотил не меньше полпинты виски, прежде чем его глаза открылись и посмотрели на нас; но он тут же вскрикнул и снова лишился сознания – старые плавильщики говорят, что так всегда бывает при сильных ожогах.
Мать плакала, закрыв лицо руками.
– Господи, Господи! – шептала она.
– Иди наверх, если не можешь на это смотреть, – сказал отец. – Йестин, дай мне нож.
Я дал ему нож и, склонив голову, держал Джетро за здоровую руку, а во мне закипала такая горькая и жгучая ненависть, какой я еще не знавал. Мари стояла у окна и, дрожа, куталась в платок, а за ее спиной я видел дымные факелы у ворот Бейли. Ропот толпы ворвался в комнату, превратившись в рев, когда дверь распахнулась, и сразу стих, едва она захлопнулась. На пороге стояла бледная Морфид, глядя перед собой широко открытыми глазами.
– Джетро, – сказал я, – попал под чугун.
– Знаю, – ответила она. – Барни Керриган: он разливал пьяный в смене Карадока Оуэна у Пятой печи.
Я взглянул на отца. Он подцепил чугун ножом, и длинная зазубренная полоса упала на пол. Джетро дернулся и застонал.
– Я перевяжу, – сказала Морфид и, поцеловав его, взяла мазь и бинт. – Кому-нибудь придется заплатить за это, – процедила она сквозь зубы.
– Кто поставил его к печи? – совсем спокойно спросил отец.
– Говорят, управляющий. Почти все рабочие бросили смену и ушли на собрание в Коулбруквел. А в Пятой печи как раз пробили летку, – сказала она. – Джетро возвращался из Ллангатока, а управляющий увидел его и поставил на разливку с Керриганом.
– Оуэн был там? – нахмурясь, спросил отец.
– Да. Я сейчас с ним говорила.
– Отец, – сказал я, вставая, – брось пока это дело. Беды уже не поправишь. Сейчас надо думать о Джетро, а расквитаешься утром.
– Ладно, – сказал он.
Женщины приготовили постель, и мы отнесли его наверх и укрыли потеплее; он по-прежнему был в пьяном забытьи. Отец и мать остались с ним, а я, Мари и Морфид спустились вниз. Слава Богу, что Эдвина уехала со Снеллом в церковь, сказала Морфид.
– Такой малыш, и попал под чугун, – повторяла Мари, бродя по комнате и заламывая руки.
– Узнаю их по их детям, что работают во тьме, где их жгут и калечат, – сказала Морфид и, подойдя к окну, распахнула его. Толпа у внешних ворот все еще орала, требуя Бейли, и размахивала факелами. – Слава Богу, что есть люди вроде Винсента, – сказала она. – С его помощью, с помощью Фроста и Хартии мы все это изменим.
– Я изменю это сейчас, – сказал отец, спускаясь. – Я изувечу всех, кто стоит у Пятой печи, и подлеца управляющего тоже, дайте мне только до него добраться. – И, схватив куртку, он оттолкнул Морфид от двери.
Но я успел повернуть в замке ключ.
– Ради Бога, оставь, – сказал я. – Если ты устроишь драку в такое время, Бейли обвинит тебя в подстрекательстве.
– Прочь с дороги! – сказал он. – Я никому не позволю калечить моего сына.
– Керриган почти совсем ослеп от жара печей, – сказал я. – И покажи мне ирландца, который стал бы разливать трезвым. – И я оттолкнул его от двери.
– Нечего винить пьяного ирландца, – сказала Морфид. – И помни одно. Если ты в такое время хоть пальцем тронешь управляющего, Бейли всех нас занесет в черный список.
– Пусть так, – сказал он. Одним рывком он отбросил меня в сторону, отпер дверь и кинулся к заводу.