Текст книги "Поругание прекрасной страны"
Автор книги: Александр Корделл
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
– Ты часто будешь нас навещать? – умоляюще спросила Мари.
– Как смогу вырваться.
– А раз в Ллангатоке, – сказал Джетро, – ты и вовсе можешь ездить туда на вагонетках.
– Ничего не выйдет, – ответил я, уклоняясь от опасного разговора. – Ведь Афрон Мэдок, того и гляди, станет дорожным десятником.
– У тебя ужин простынет, – добавила Морфид, толкая Джетро локтем.
– Да ну тебя, – огрызнулся он, тараща глаза. – Уезжай оттуда с последней ночной вагонеткой, Йестин, ночуй дома и как раз поспеешь обратно с первой утренней. И тогда не придется платить там за жилье.
– Постарайся, Йестин! – сказала Мари, прижимая руки к груди.
– Ну, ты сам подумай, – сказал я Джетро. – Или ты фермеров не знаешь? Уж если они берут пастуха-доильщика, так он должен все время быть при скотине.
– А как ты нашел это место? – спросила мать, наклонившись над шитьем.
– Через Шанко Метьюза, – быстро сказала Морфид.
Мать посмотрела на нее, нахмурившись, – какими старыми и слабыми казались ее глаза при свете лампы!
– Он что, сам ответить не может?
– Да, через Шанко Метьюза, – подтвердил я. – Когда его отстранили за участие в демонстрации, он работал у Ллевелина Джонса в Ллангатоке.
– Ах так! – сказала она, и я с облегчением вздохнул, когда она добавила: – А как отец тосковал по старым дням, по тем дням, когда мы жили на ферме. Господи Боже ты мой! Вы-то, дети, ничего об этой жизни не знаете. Спокойная она была, неторопливая, и ничего не случалось – только коров доили, да ели, да по воскресеньям три раза ходили в молельню. И заводчики не вытаскивали нас из постелей, чтобы убить или искалечить, – ни ревущих печей, ни драк, ни хартий, да и помещики были совсем не похожи на всех этих Бейли и Крошей. – Она улыбнулась, глядя на иглу. – Хорошая это была жизнь: если свадьба, так приглашают всю округу, а если кто палец прищемит калиткой, об этом все графство знает. И сколько в ней было красоты, пока не пришли заводчики и не положили ей конец. Ни лжи мы не знали, ни обмана, и в семье все любили и почитали друг друга. – И она посмотрела на меня.
– Как у нас в семье, – сказала Мари.
Если моя мать и знала, что почти все, кто отстранялся от работы или попадал в черный список, получали свои деньги в Лланганидре, она ни словом не обмолвилась об этом. В тот же вечер я простился с Мари и верхом на чартистской лошади поехал с Абрахэмом Томасом через горы к дикому кряжу Манид-Лланганидр. Около полуночи мы выбрались к вагонеточной колее возле Ллангатока – по ней в смутном лунном свете грохотали вагонетки: сверху известняк, а под ним – ружья, и в каждой шестой – порох и пули. По вагонеточной колее мы добрались до входа в пещеру, где стоял караульный. Он был высок и широк в плечах, и дым его глиняной трубки ровной струйкой поднимался в тихом воздухе.
– Мать честная! – сказал я, натягивая поводья.
Он прищурился на меня из-под шапки.
– Ах ты черт! – пробормотал он, а потом хлопнул себя по бедрам и заорал: – Мо! Иди-ка сюда! К нам присоединились Мортимеры!
– Потише! – цыкнул на него Абрахэм Томас.
– А пошел ты к черту, – огрызнулся Большой Райс. – Раз за дело взялись ребята с Гарндируса, нам весь бреконский гарнизон нипочем. – Он крепко пожал мне руку. – Что у тебя стряслось?
– Отстранен от работы за драку с дьяконом, – сказал я. – А вы с Мо почему здесь?
– Ловко! – крикнул Мо, подбегая. – Словно в прежние дни, а? Из нашего поселка здесь работают шестеро, Йестин: мы с отцом, Уилл Бланавон, Афель Хьюз и Хоуэллсы, а завтра явятся Идрис Формен и Йоло Милк, вот оно как!
– У вас что, стачка? Это же половина Гарндируса.
– Все из-за союза, – объяснил Большой Райс. – На кой черт сдался нам парламентский билль, разрешающий союзы, если заводчик отстраняет тебя от работы за то, что ты в него вступил? «Где тут смысл?» – спросил Идрис и занялся этим делом всерьез; и вот мы все работаем здесь на чартистов.
– Идите в пещеру и болтайте там сколько хотите, а тут нечего, – сказал Томас.
– Закройте свет, – крикнул Райс и отодвинул доску, заслонявшую вход. Я привязал лошадь и пошел за ним. Внутри была пещера, пробитая в известняке бурными потоками талой воды в те дни, когда мир сотню миллионов лет назад освобождался ото льда; жуткое место, где плясали нелепые тени, пугающе перекликалось эхо, где властвовала тьма, которую не мог рассеять неверный свет фонарей. Мы уходили все глубже в недра горы, минуя пещеру за пещерой, – там у столов сидели люди, укладывая пули в сумки, набивая пороховницы порохом. Еще глубже, иной раз сгибаясь в три погибели, – и вот мы в оружейной, где умелые мастера прилаживали дула пистолетов и ружей к деревянным ложам. Все глубже, в самое сердце Манид-Лланганидра, в геенну огненную. Здесь, обливаясь потом, трудились обнаженные по пояс кузнецы, и воздух содрогался от ударов их молотов. Здесь из раскаленного железа ковалась сталь. Здесь стояли аккуратные ряды наконечников для пик и копий, с помощью которых власть будет вырвана из рук аристократии и передана народу. Я видел, как входили и выходили вооруженные люди, выполняющие важные поручения. А наверху оружие грузилось в вагонетки и развозилось по всем долинам Гвента. Здесь работали люди из Риски и Понтипула, из Блэквуда и Доулейса, сказал Райс.
– Кузнецы из Ньюпорта, – добавил Абрахэм Томас. – Оружейники из Лондона, пороховщики из самого Ланкашира – и все до одного чартисты, готовые умереть ради победы шести пунктов.
– Где я буду работать? – спросил я.
– Пока на вагонетках, – ответил он. – Получать, как и все остальные, будешь плату плавильщика за вычетом кормовых. Дженкинс, устрой его.
– Идем, – сказал Большой Райс, – я покажу тебе свободную постель.
Прошло две недели, и каждую минуту я думал только о Мари, о том, как бы поскорее вернуться к ней. Весь день напролет я вместе с Оуэном и Гриффом Хоуэллсами работал в кузнице – в пещере, где была устроена вентиляция, – и на моем потном обнаженном по пояс теле наслаивались пласты сажи. Мы работали от зари и до зари. А ночью мы, как кроты, выползали в туманную долину, к ручьям, которые, весело журча, бежали к Ллангатоку. Мы мылись в них, сняв с себя все до нитки; пик Лланганидр четко вырисовывался в звездном небе, а среди зарослей ухали совы.
В одну такую ночь, когда весь кряж был залит холодным лунным светом, я спускался берегом ручья к Ллангатоку, и впереди, словно глаза, замигали в темноте огоньки деревни. Дорога, плотно утоптанная бесчисленными копытами, серой лентой змеилась в вереске. Надо мной слышались шаги чартистского караула, рядом со мной пел ручей. А передо мной пылал Нанти, то отбрасывая на тучи багряные пятна, полные жуткой красоты, то слепя пронзительной белизной, когда из печей вырывался чугун, и воздух после удушливого жара пещер был полон благодатной прохлады.
Я рвался к Мари, я должен был увидеть ее, услышать ее голос. И моя тоска по ней была так велика, что, забыв обо всем, я шел теперь к красному зареву, как на свет маяка. Караулы проходили вверху по краю овражка. Ллангаток все приближался, и я уже слышал грохот ночных вагонеток, щелканье кнутов, крики подвозчиков, понукавших лошадей. По склону горы Ллангаток тянулась цепь фонарей, и там поблескивал металл – это дробильщики грузили вагонетки. Свернув с тропы, я пошел напрямик через вереск к подножию горы. Надо мной гремели вагонетки, и я стал взбираться по склону, подгоняемый все той же слепой силой. Я карабкался, цепляясь за камни, пока не выбрался на вагонеточную колею. Лежа среди вереска, я переждал, пока пройдет последняя вагонетка, а потом побежал к проверочному посту в конце колеи.
Там, как я и думал, в каменной нише сидел Шанко Метьюз, грея руки над жаровней с углями.
– Ты откуда взялся? – крикнул он и вскочил.
– Тише, – сказал я. – Ты здесь один, Шанко?
– Один-то один, – ответил он, вытирая пот со лба. – Да только сюда, того и гляди, явится с одной стороны чартистский караул, а с другой – солдатский патруль. У тебя есть разрешение уходить так далеко?
– К черту разрешение, – сказал я. – Ты знаешь что-нибудь о моих?
– О Господи! – вздохнул он. – Я еще не забыл, что случилось с Йоветом Морганом, когда он в прошлом месяце ушел из Лланганидра без позволения. Чартисты сделали из него кровавое месиво: перебили ноги, искалечили всех его потомков на сто лет вперед. И правильно, и поделом. Мы не можем допустить, чтобы всякие проклятые бездельники уходили из арсенала, когда им вздумается.
– Да замолчи ты, Шанко. Как Мари?
Но Шанко только вздохнул, сплюнул и посмотрел на меня.
– Отвечай! – Я схватил его за куртку и встряхнул изо всех сил.
– Ну ладно, – ответил он. – Говорят, она рожает.
Я выпустил его воротник из рук.
– Ты врешь. Она же только на восьмом месяце.
– Тебе виднее, – протянул он, глядя на звезды. – Но у нее уже три дня схватки; так сказала моя старуха в день получки, а это было два дня назад. Оно, конечно, горе да беда их живо на свет выгоняют, недаром сейчас чуть не все ирландки тоже рожать принялись, но если он семимесячный, значит, маленький, а она так мается, будто двойню не может выродить после полного срока.
Я молча глядел на него.
– А ты меня не слушай, – сказал он. – Что ты, Шанко не знаешь, что ли, парень? Если этого потеряете, следующий еще желаннее покажется. А теперь я, пожалуй, скажу тебе все. Приходил Джетро. Три дня назад он приходил: Харт выгнал их, и они теперь на старом заводе.
Я закрыл глаза, и передо мной встал заброшенный завод, где ютились несостоятельные должники и калеки, – свалка человеческих отбросов, рассадник холеры. Я бросился к темному обрыву над колеей и стал взбираться на него. Выбравшись наверх, я застегнул куртку и пошел к Гарндирусу.
Я бегом свернул на дорогу к Абергавенни и к деньгам – конечно, через Блорендж было бы ближе, но я боялся, что меня узнают. Когда я вошел в Абергавенни через Западные ворота, часы пробили час; я крался по Полевой дороге, весь дрожа, мокрый до пояса – в Лланфойсте я переходил реку вброд. Я слышал, что в городе красномундирники – их вызвали будто бы потому, что в литейной Говилона начались беспорядки из-за заработной платы, но это был лишь предлог. Когда я был уже около ворот, двое патрульных пересекли улицу Тиддер. Я спрятался в тень и подождал, пока они не скрылись из виду. Бравыми молодцами были эти солдаты, завербованные в английских графствах: под лучами луны их мундиры казались совсем лиловыми, начищенные пуговицы ярко блестели – в Лланганидре говорили, что они все чартисты, что дворянчики-офицеры обращаются с ними еще хуже, чем заводчики с нами, что прежде они были такими же рабочими, как мы, и, как мы, ждут только сигнала к восстанию.
Но теперь мы знаем, что это было не так.
Улица Тиддер была черна, как плащ ведьмы, погруженная в тень улица Невил крепко спала за плотно закрытыми ставнями, но под окнами богачей на булыжник ложились полоски света. В тихом воздухе звучал далекий менуэт. Я пошел в ту сторону, откуда доносилась музыка, и вскоре остановился под окном, за которым нарядные дамы и господа танцевали под клавикорды. В блеске люстр они казались очень красивыми: у мужчин кружевные жабо и манжеты, у дам – атласные платья до полу, а груди открыты так, что пьяной шлюхе впору. Переливы красок, изящные движения – за этим окном звучал блистательный хор богатства, музыки, веселой болтовни.
Мои шаги гулко отдавались в проходе, который вел к конюшне, но я все же пробрался во двор никем не замеченный. Когда я влез на крышу конюшни и уцепился за подоконник ближайшего окна, менуэт зазвучал совсем близко. Подо мной, почуяв чужого, тревожно зафыркали лошади. Двор внизу засеребрился лунным светом, и я стал ждать, чтобы он снова погрузился в темноту. Танец в зале кончился, и под шум рукоплесканий я выдавил локтем стекло. Оно только чуть звякнуло, потому что пол был устлан пушистым ковром. Просунув руку в дыру, я отодвинул задвижку и открыл раму. Потом перепрыгнул через подоконник и замер, глядя через открытую дверь на алый ковер, устилавший лестничную площадку, на дорогие перила красного дерева, на висячую лампу, красивую, как перламутровая раковина. Все было спокойно. Под моими ногами возобновилось мягкое биение музыки. Я повернулся и стал осматривать комнату. Здесь жил мужчина. На туалетном столике поблескивал ручеек серебряных и медных монет. Я осторожно собрал их, отодвинув запонки из драгоценных камней и серебряную табакерку. Потом я стал обыскивать гардероб. Почти сразу я нашел в кармане сюртука кошелек, набитый соверенами, и другой – поменьше. Я еще шарил там, когда на лестнице послышались шаги. Времени хватило только на то, чтобы захлопнуть дверцу гардероба и отскочить к окну. Я встал за тяжелыми бархатными портьерами и ждал затаив дыхание. Комната звенела тишиной, на лбу у меня выступили капли пота, и струйки его поползли по лицу. Кто-то бесшумно вошел, и я услышал слабый скрип ключа в замке. А потом – женский голос, протестующий шепот, тихий мужской смех и поцелуй. И все, только прерывистое дыхание да изредка нежные слова. Шли минуты, с кровати доносился шорох покрывала, поцелуи, тихие стоны.
– Мне пора идти, – шепнула она.
– Я зажгу лампу, – сказал он.
– Ах, не надо! – ответила она, и я слушал, как она одевается во мраке совсем рядом со мной. Скрипнул замок.
– Приходи скорее, – сказала она.
Дверь за ней закрылась.
Мужчина крякнул, перевел дух и вскочил с постели. Едва он отодвинул портьеру, я ударил, мельком успев заметить расстегнутую рубашку из белого шелка, толстую шею и тяжелый подбородок. Вскрикнув, он отлетел назад, наткнулся на туалетный столик и опрокинул его – затрещало дерево, зазвенело стекло. Он застрял между столом и кроватью, болтая ногами, и визжал, как женщина. Я прыгнул в окно. В пятнадцати футах внизу – мощеный двор; я упал, тотчас вскочил, сшиб с ног конюха, выбежавшего из конюшни, и помчался по узкому проходу на улицу, а сзади нарастал шум погони. В конце улицы Тиддер я свернул налево, в спасительный простор лугов. Спустившись к реке, я переплыл ее напротив замка, не осмеливаясь вернуться к лланфойстскому броду – там могли быть солдаты. Весь мокрый, стуча зубами, я достиг подножия Блоренджа и углубился в его леса – теперь мне уже ничто не грозило. Перебравшись через канал, я поднялся на гребень мимо пруда, спустился по Тэрнпайку и вышел на Бринморскую дорогу, к открытым склонам Койти. Звезды еще не померкли, когда впереди показался Нанти. Здесь, как и на Гарндирусе, в темноте пылали печи ночной смены, а вдоль Гарна мерцали огненные точки кричных горнов.
Но прямо подо мной во впадине Кум-Крахена был мрак. Там колыхался туман, и в его белесой пелене, точно раны, чернели обвалившиеся стены и трубы заброшенного завода. Я сел на пригорке, закопал оба кошелька и пересчитал монеты: тридцать восемь соверенов и еще мелочь – мне ни разу в жизни не приходилось видеть таких денег. Завязав их в шарф, я спустился по склону в тяжелую вонь. За растрескавшейся стеной плакал младенец. По кучам мусора, словно привидения, бродили собаки, в темных углах поблескивали их глаза. Из-за разбитых окон доносились глухие человеческие голоса. В неподвижном воздухе поднимались серые столбы дыма из самодельных труб, и красноватое пламя очагов мигало в самодельных комнатах, где старики и больные, слабосильные и калеки спали среди обломков печей, у которых они когда-то работали. Сломанные, насквозь проржавевшие машины стояли на страже этой нищеты и горя, проволочные канаты прихотливыми узорами извивались по захламленному полу. Этот призрачный поселок, затянутый ноябрьским туманом, был как могила, и дыхание его поднималось к небу среди унылого безмолвия. Здесь жили должники, не имевшие долгов: старики, построившие империю железа, которая выпила из них все силы, богатыри, чьи суставы утратили былую гибкость, женщины, катавшие под землей вагонетки так долго, что их груди затерялись в узлах мускулов, слепые, увечные, умирающие. Здесь жили люди, попавшие в черный список за дерзкий ответ хозяину или управляющему, здесь жили их дети, маленькие, обтянутые кожей скелеты, которые всю свою короткую жизнь или клянчили милостыню, или играли на кучах шлака.
В одной из дверей стояла моя мать – голова ее была не покрыта, платок опущен на плечи, на бледном лице чернели глубоко провалившиеся глаза.
– Йестин, – сказала она, и это был голос старухи.
Я прошел мимо нее в старую кузницу, где из разбитых плит пола поднимались изогнутые балки, словно щупальцами осьминога сжимая луну и звезды в осыпавшихся дымоходах. Пламя свечи плясало на сквозняке, и по грудам кирпича и шлака метались тени; в этом дрожащем свете я увидел их: Джетро спал, вцепившись руками в пол, Морфид сидела, прислонившись к закопченной стене, у нее на руках возился Ричард, и она не спала – ее глаза блестели странным блеском. И тут я увидел Мари: одеяла, наваленные на ее живот, мокрое от пота лицо, спутанные волосы. Когда я нагнулся к ней, ее залила волна боли – стиснув руки, она кусала их и жалобно стонала.
У меня язык прилип к гортани. Ее глаза открылись, и она уцепилась за мой рукав.
– Мари!
– Тише, – сказала Морфид, вставая.
– Почему она так мучится?
– Преждевременные роды, – сказала Морфид. – Но теперь уже скоро. А ты уходи, если не можешь на это смотреть, как говорил отец.
Я ушел от них во двор, ушел, чтобы забыться, чтобы не слышать судорожных вздохов Мари, не видеть вспышек сотрясающей ее боли. Дрожа, я добрел до стены и прислонился к ней. Туман в лощине рассеялся, и луна, сиявшая высоко над Койти, одевала развалины черными тенями. Не знаю, сколько времени простоял я там. Один раз ко мне, кажется, подходила мать – я слышал ее шепот, но Морфид тотчас увела ее, и надо мной вновь сомкнулась тишина, прерываемая лишь стонами Мари и шелестом предрассветного ветра.
Снова шаги – мимо меня прошла миссис Шанко Метьюз, держа в руках таз и фланелевую тряпку; все звали ее старуха Мег, толста она была, как миссис Тум-а-Беддо, и еще грязнее миссис Фирниг – рукава засучены до локтей и важности хоть отбавляй, дело-то какое!
– Ладно-ладно, – сказала она, проходя мимо. – Не вешай носа, парень, старуха Мег скоро вытащит его на свет божий. Ох уж эти мне Мортимеры – их мужчины зачинают двенадцатифунтовых младенцев, а у их женщин бедра узкие, как у фей. – И, откинув голову, она закудахтала.
По ту сторону дороги началась задувка Четвертой печи. Выбросив гриб дыма и пламени, она злобно завыла, встречая утреннюю смену. Сажа и искры взлетели к небу, в морозном воздухе закружился белый пепел, и по Кум Крахену побежали багровые блики, – они играли на окнах кузницы, когда я ухватился за подоконник, заглядывая внутрь.
И в эти часы, пока над Койти разгоралась золотая заря, кончилась моя юность.
– Народился! Народился! – кричал Джетро, выскакивая на холодный двор. – Ну и чертова морока! – Он повернул было к двери, но тут же рванулся обратно. – Мальчик, и мать говорит – вылитый дед!
– Пошел отсюда, – сказала Морфид, давая ему подзатыльник. – Иди погляди на своего сына, Йестин; я пойду с тобой.
– Пусть идет один, – сказала миссис Шанко Метьюз, выходя с каким-то свертком. – А вы все уходите. – И она положила мне на руки младенца – пищащий комочек жизни у моего плеча.
– Осторожнее! – сказала Морфид. – Ну что ты давишь ему на животик? Быстрей иди к Мари, она зовет тебя.
Я вошел в кузницу и опустился на колени у постели моей любимой.
– Йестин, – сказала она.
Я был с ней от начала времен – стоял на коленях и целовал. Я перевязывал ей ноги в Лланелене. В лучах летней луны я был с ней на Койти и в сарае Шант-а-Брайна. Я вырезывал ей ложку. Ее лицо под моими губами было влажным, а глаза радостно блестели в красном свете.
– Джонатан, да? – спросила она, но я не услышал ни звука.
Я не услышал ни звука, кроме внезапного визга вальцов и звона железа под тяжелыми ударами молотов – утренняя смена вышла на работу. На ожившей вагонеточной колее защелкали кнуты, застучали копыта лошадей, в стылом воздухе раздавались приказания, хриплая ругань.
Я обвел взглядом кузницу, кучи мусора за дверью, – я медленно обвел взглядом грязные развалины, где родился мой сын, и запомнил их навсегда.
– Да, – сказал я. – Джонатан.
Глава двадцать четвертая
– Господь дает, – сказал Томос. – Господь берет. Да воссияет над вами лик Божий и принесет вам мир.
И он закрыл Библию.
Его голос, глубокий и ясный, и все, что я видел тогда в его каморке, навеки останется в моей памяти. Высок, черен и суров был Томос в тот день, когда в начале ноября мы покидали его гостеприимный кров, приютивший нас после Кум-Крахена. Сквозь дымку лет я снова вижу их всех: мою мать в праздничном черном платье, которое я ей купил, сгорбившуюся, поседевшую; по-прежнему красивую Морфид, и Мари рядом с ней – бледную, но улыбающуюся. И Джетро – как хорошо я помню Джетро, его сильный подбородок уже намного выше моего плеча и совсем детские глаза на загорелом лице взрослого мужчины; Джонатан, мой сын, крепко спал в кресле.
Как ясно вижу я их всех – словно это было вчера.
И на это есть причина – ибо в тот день рабочие Блано-Гвента решили сбросить ненавистное ярмо и выступили в поход; в тот день погасли все печи между Херуэйном и Риской, между Понтипулом и Бланавоном. Котел, бурливший в течение пятидесяти лет, закипел, выплескиваясь через край. Шахтеры и рудокопы, плавильщики и подвозчики стекались в долины по зову чартистов; рабочие Гестов из Доулейса, рабочие Крошей из Кифартфы, рабочие Бейли из Нантигло, рабочие тысяч кузниц и кричных горнов, батраки сельского Уэльса, квалифицированные стаффордширские мастера и ирландцы-чернорабочие – все брались за оружие. Чартисты подымались и в городах и городках Англии, во всех концах страны, но нанести первый удар по старой аристократии и по новым алчным классам выпало на долю уэльсцев.
Отзвук их шагов доносился и в эту тихую комнату.
– Будущее черно, – говорил Томос. – Запылают факелы, содрогнутся церкви, и даже корона Англии зашатается под этим натиском. Но победы быть не может, говорю я вам. Победить – значит проиграть, ведь правление физической силы будет хуже былого правления королей, как довелось узнать Франции, ибо мы еще не созрели для восстания. – Он глубоко вздохнул и повернулся к нам, а мы стояли в почтительном молчании. – Так неужели вы хотели бы, чтобы они вернулись к вам? Разве те, кто покинул нас, не счастливей теперь в обители небесного отца, Элианор, как твой муж и твоя дочь? Воистину счастливей! Подумай об этом и утешься, не возжелай из себялюбия, чтобы они вернулись делить нищету духа, которая уготована нам, находящимся в этой комнате. Вы слышите меня?
– Да, – сказали мы.
– Запомните мои слова: у меня нет сочувствия к такому горю, ибо оно, если присмотреться поближе, только жалость к самому себе. Не лейте слез, когда те, кого вы любите, умирают в этом аду, берегите свои слезы для того дня, когда они рождаются.
Тусклый лучик с сумрачного неба прорезал комнату и упал на черное платье моей матери, на ее худые натруженные руки, желтые, как старый пергамент. Пылинки от нашей новой одежды, купленной в Абергавенни на украденные деньги, танцевали в луче безмолвия.
– Да пошлет тебе Господь успокоение, Элианор, – сказал Томос. – Ты хорошо сделала, что послушалась совета Йестина. Возвращайся на фермы Кармартена и положи оставшуюся тебе жизнь между собой и железом, которое выжжет свой след на твоих детях до третьего колена. Я тоже хотел бы уехать, но мое место здесь, с моей паствой.
– Мы всегда будем рады тебе, – тихо сказала мать. – Как прежде, когда был жив мой Хайвел, помнишь? Мы будем так же рады тебе в Кармартене, как бывали рады в Монмутшире, и у нас всегда найдется для тебя постель, Томос.
– Спасибо, Элианор. – Он посмотрел на Морфид, но тут же отвел глаза, встретив обычный угрюмый вызов, и глубоко вздохнул.
– А ты, Джетро, что ты собираешься делать?
– Работать для матери, – ответил Джетро, просветлев. – На ферме. Буду доить коров и стричь овец, как дед Шамс-а-Коед в Лланелене, и дело у меня пойдет, я ведь всегда хотел стать фермером.
– А ты, Йестин? – повернулся ко мне Томос.
– Карета сейчас будет здесь, – сказал я, вставая. – Я слышу, она уже проезжает Речной ряд. Ты готова, Мари?
Вытаскиваем на улицу узлы. Морфид и Мари берут на руки спящих детей, а Томос с матерью и Джетро уже выходят на крыльцо встречать карету.
– Погоди, – говорю я Морфид в дверях.
Всю ночь с Койти дул ледяной ветер, но полуденное солнце согрело его, и теперь по окну забарабанили светлые капли дождя – он волнами проносился над побуревшим краем, заглушая отдаленный топот марширующих ног.
– Я не еду, – сказал я Морфид, когда Мари вышла.
Она посмотрела на меня с недоверием.
– Что это ты выдумал?
– Я не еду, – повторил я. – Мне нужно остаться здесь.
Она, не двигаясь, смотрела на меня – все еще красивая, но в лице ее уже проглядывала зрелость, опаленная железом. В свете, падавшем из окна, она вдруг постарела, складки у ее губ говорили, что близок четвертый десяток, но тут она улыбнулась и стала – Морфид.
– Возьми, – сказал я и отдал ей деньги – двадцать соверенов, оставшиеся от покупки одежды.
– Я так и думала, – сказала она, опуская глаза. – Твое счастье, что мать и Мари верят тебе. Краденые?
– Сначала украденные у нас, если уж на то пошло, – ответил я. – Так что не разыгрывай из себя невинность. Ешь – или съедят тебя, убивай – или будешь убит, такова жизнь. Двадцати золотых монет им в Кармартене хватит надолго, и они смогут жить спокойно до моего возвращения. Возьми их.
– Мать умерла бы со стыда, Йестин.
– Да? Ну и была бы дурой, потому что эта страна – не для честных. С этих пор я буду брать то, что принадлежит мне по праву.
Из пелены дождя вынырнула карета, запряженная парой, и остановилась против окна.
– Йестин! Морфид! – кричал Джетро.
– Иди к ним и скорей уезжайте, – сказал я. – Я не буду прощаться. Скажи им, что я поступаю, как поступил бы отец: я иду сражаться за Хартию.
– Из-за отца? – спросила она.
– Из-за Джонатана, из-за того, что Фрост и Винсент правы, из-за Кум-Крахена, и чтобы изменить жизнь, как говорил Ричард, и сделать ее лучше. Если иностранцы вроде Ричарда умирают ради этого, то мы должны хотя бы пойти ради этого на бой. Ну, поторопись, а то Мари вернется.
– Иди же на бой, и да спасет тебя Бог. – И, поцеловав меня, она отвернулась. – Прощай, маленький мой, – сказала она.
Я не стал дожидаться Томоса. Он окликнул меня, когда я шел через кухню, но я не ответил. Я вышел черным ходом, прошел через сад к калитке и поднялся на склон, за которым лежал Тэрнпайк. Остановившись там, я слушал, как звала меня Мари, как что-то кричала мать, как властно распоряжалась Морфид. Дверца кареты хлопнула, щелкнул кнут, раздался стук копыт. Мари позвала меня еще раз и захлебнулась рыданием. Я стоял под проливным дождем и смотрел, как карета поднимается к Тэрнпайку. Я подождал, пока она вновь не появилась на фоне неба над Гарндирусом, и видел, как она медленно исчезала за гребнем на дороге, ведущей в Абергавенни.
– Прощайте, – сказал я тогда и повернул к горе.
– Mae'r Siartwyr yn dod! – говорили в поселке. – Идут чартисты!
На улице я увидел Дига Шон Фирнига, как всегда, вдребезги пьяного, хотя было воскресенье.
– Господи помилуй, Мортимер, – забормотал он. – Ты слышал? Mae'r Siartwyr yn dod! Пришел нам конец!
– Пришел конец обществам пьяниц, – сказал я. – Пришел конец людям вроде тебя и Билли Хэнди, которые пропивали сбережения честных людей.
– Заступись за меня! – взвизгнул он. – Я в жизни ничего худого о Мортимерах не говорил. Вы же хорошие люди и не будете ставить всякое лыко в строку, ведь кто из нас без греха?
Он бежал рядом со мной и дергал меня за рукав.
– Ради Христа, замолви за меня словечко, Мортимер!
– Ладно, – сказал я и так толкнул его, что он шлепнулся на землю и по подбородку у него поползли слюни. – Ладно, Диг Шон Фирниг, я замолвлю за тебя словечко, и за Билли Хэнди тоже. А теперь уходи и запрись хорошенько, но чартисты тебя все равно разыщут. Пьяницы, растратившие доверенные им деньги, заслуживают раскаленной кочерги, и я сам раскалю ее.
– Погоди! – Он в ужасе орал так, что за слепыми стеклами окон замелькали лица, но я отшвырнул его в сторону.
Выкрикивая бессвязные слова, кусая себе руки, он побежал в «Барабан и обезьяну» – вылакать еще полдюжины пинт, сказала мне Гвенни Льюис.
– Доброе утро, Йестин Мортимер, – говорит Гвенни, открывая окно.
Какая она хорошенькая и довольная, а комната за ее спиной чистая, уютная, и нигде не видно ребят.
– Бежишь, как черт, за которым святой гонится, – говорит Гвенни. – Небось несладко приходится тем, у кого нечиста совесть, а от Билли Хэнди, говорят, и вовсе тень осталась. Господи Боже ты мой, вот она, жизнь – то вверх, то вниз, словно юбка Полли Морган. Теперь ведь она здешняя блудница, потому что я стала порядочной.
– Вот как? – говорю я.
– Я же вышла замуж за Йоло Милка, разве ты не слышал? – И она приглаживает волосы и расправляет платок. – Ну, еще не совсем вышла, но выйду, помяни мое слово. Он бросил свою Миган, да и правильно сделал. Вот уж грязнуха так грязнуха, даже воды вскипятить не умеет, а я хоть чистоту люблю, говорит Йоло. Ну, миссис Пантридж забрала ее детей и смотрит за всеми четырнадцатью; у нее-то одним меньше стало за время последней стачки.
– А где твои? – спрашиваю я.
– Померли от холеры, – отвечает она. – Времени-то сейчас сколько?
– Йестин Мортимер! – вскрикивает потом Гвенни Льюис. – Да что это с тобой?
В уголке, куда не захлестывает дождь, я чищу отцовский пистолет.
– Ну вот еще! – говорит где-то рядом Уилли Гволтер. – Если не хочешь, чтобы тебя целовали, так оставалась бы на свету.
Я вижу его у окна лавки миссис Тоссадж: высокий, прямой – ему ведь уже пятнадцать лет, – но нескладный, лицо остренькое, как у мамаши, зато плечи широченные, как у покойника отца.
– Да ну тебя, Уилли, не распускай рук, – отвечают ему.
– Ах так? – говорит Уилли. – Погоди, Сара Робертс, ведь я еще и не начинал. Я теперь взрослый, ты этого не забывай.
– Неужто? Нет, вы послушайте, что он мелет! – лениво тянет Сара.
Уилли Гволтер переминается с ноги на ногу, жмется к ней, глаза у него выпучены, его дыхание туманит стекло.
– Вот получишь затрещину, тогда узнаешь, – говорит Сара. – Лучше перестань, Уилли Гволтер.
Какая-то она не такая, Сара из пещеры Гарндируса: мужчины для нее не нашлось, сказала однажды Морфид, вот она и обучает мальчишек, а Уилли совсем взрослый для своих пятнадцати лет.
– С утра пораньше, подумать только, – дразнит его Сара. – Ночью ты небось и вовсе ревешь, как бешеный бык! А ну, пусти меня!
Но Уилли знай свое – не очень-то он все-таки взрослый! Вот он что-то шепчет ей на ухо.