355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1 » Текст книги (страница 17)
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:31

Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

39
Одинокий вечер Гучкова. – Маша Зилоти сегодня и в юности. – Память Комиссаржевской. – Телефонная тревога: опять душат.

Сегодня, в субботний вечер, в Мариинском театре Саша Зилоти вместе с Жоржем Энеско давал концерт. И конечно, Марья Ильинична пошла.

И конечно, Александр Иванович остался дома – и отдыхал, и наслаждался этими часами, что её нет. Он, разумеется, не имел желания, чтобы уличные безпорядки задержали её на обратной дороге, но и нисколько не безпокоился от такой возможности.

А вот завтра, напротив, она будет дома – а он уедет куда-нибудь, только бы не сидеть с ней воскресный вечер, ощущать, как она дуется. Уедет к Коковцову разговаривать хоть о финансах, или к другому отставному государственному мужу, они любят поговорить, и всегда есть чему у них поучиться. Уедет хоть к молодым Вяземским, брату или сестре.

Даже самому страшно становится, что не просто тоскливо с ней, но отвращенье наплывает на неё смотреть. Потом проходит.

Были годы, и недавние, – они здесь, в петербургской квартире не пересекались вообще: в думские сессии Гучков жил тут один, дети с гувернанткой, родители менялись по согласованию, удивляя детей: гнали-гнали к папе, а папа уехал два часа назад и маме оставил где-то ключ. Или только что проводили маму, а папа вернулся, эх ты, папа, как же ты опоздал?

А последние месяцы, после смерти Лёвы, вопреки непрощенью, как могла она не уберечь мальчика, деревянное не материнское сердце, – вопреки этому, напротив, при оставшихся двух младших стали жить вместе.

Как бы – вместе.

Потому ли, что постарели. Что силы уже отказывают перебарахтывать все несчастья. Что уже не осталось сил для отдельных резких движений.

Но когда Марья Ильинична была тут, в квартире, хоть за тремя стенами, – каким-то косым каменным углом вступало Гучкову в грудь, присутствовало постоянно. Даже если не ожидалось, что она войдёт в кабинет и что-нибудь скажет, взмутит. И вот любил он, когда её не было дома.

Что такое дурная женитьба! Это горе – совершенно неотклонимое, неустранимое. Как бы ни текла вся остальная жизнь, хотя бы блистательно (но не текла…), – дурной уклад семейной жизни вложен в нас как испорченное лёгкое или печень, их невозможно сменить, от их болезни невозможно забыться.

И постоянное, долголетнее, неисправимое сожаление: зачем женился? Зачем вообще женился?

Всё это вместе живёт в мужской душе: иметь свободу движений, не дать опутать рук и ног, и – дать опутать их, о, если бы их увязить! Увы, это не вместе, венчан богами тот муж, кому это послано вместе.

А – как начинается? Как эти царапины первые наносятся на кожу? Ты их и не замечаешь, как ветки бы раздвигал, позже смотришь: когда это поцарапался?

На пороге твоих тридцати лет. Поздняя тёплая Пасха. Знаменское под Избердеем, тамбовское имение весёлой, многолюдной, гостеприимной семьи Зилоти. С девятнадцатилетнею Машей ехали на шарабане, въехали в лесок – а пошёл дождь. Александр остановил лошадь, развернул свой тяжеловатый непромокаемый плащ – на Машу. Нет. Нет? То есть да, но – чтоб и он тоже. И решительным движением приняла на себя – но лишь половину плаща. Одно вот это движение больше иных слов, разговоров, переглядов – приняла на себя его покров, разделила с ним, плечо к плечу.

И запало в душу? Может быть и нет. Может быть, это она потом внушила – что это движение решило всё. Забыл.

А какой весёлый дом! Дворянская семья, но сильно смещённая в искусство. Сама и Знаменка особенная, с приворотной башней, с особенной этой Иаковской церковью. Два своих исключительных пианиста в гостиной запросто: Саша Зилоти и двоюродный брат Серёжа Рахманинов. А старший брат, Серёжа Зилоти, морской офицер, на липецких водах влюбился и уже на правах невесты привёз в родительский дом – Веру. Эта Вера бредит о театре, простительно юной девушке. Этой Веры фамилию – Комиссаржевская, ещё в России не знает никто. Их женитьба с Серёжей не состаивается, но сколько веселья, влюблённости и шума среди этой молодёжи!

Ещё год, ещё два, – а ты, при молодости, уже член московской городской управы. И вдруг – букет. Ему – от неё. От той девушки, с которой он на шарабане… Игра, кто в этом возрасте не играет? Ответить галантным письмом. Куртуазности, легко доступные тому, кто читал французские романы (да если ещё и с французской кровью сам). Не дремлет и Маша: вам что-то не нравится во мне! скажите – что именно?.. Ах, коварная Вера Фёдоровна! Я думал, она передаст вам только то, что вам приятно, она же, видимо, передала вам всё. Теперь вы ставите меня в тупик. Но ещё вопрос, выиграете ли вы, когда мне в вас будет нравиться всё. Ещё письмо на письмо, и вот уже выпытывает Маша: только имя! Только – имя той, которая нравится вам! – Отвечать не прямо (да если имени такого определённого и нет?), а как-нибудь этак: вот вы пишете, что сильно меняетесь, тогда и это имяможет измениться…

Но всё это – туманится, блекнет, отодвигается. Чаще видится Вера, передающая машины письма. Они дружны где-то там, куда Александр не ездит больше, но дружит Вера и с Варей Зилоти, а Варя теперь замужем за Костей Гучковым – и к ним на московскую квартиру из Вышнего Волочка приехавшая третьим классом безкостюмная, безденежная, безызвестная Вера блестяще проходит первую театральную пробу на инженю.

И сегодня законно, и как будто вне ревности, висят в его кабинете несколько фотографий Веры – она одна, и с Машей в обнимку, и с Машей на штабеле брёвен у старого провинциального забора, – Маша со взором ищущим, а Вера – отрешённым.

Для чего-то же так рано, через нескольких Зилоти, скрестились их пути с Верою Комиссаржевской? Но где бывают наши глаза, чем отвлекается наша воля, чем затрудняется наша речь в какие-то короткие часы или дни, – и оброненное вытягивается, вытягивается потом на годы? Грудь борца и завоевателя не тотчас ощущает, что отпущено ей вдохнуть аромат разбора высшего. Да и острый взгляд хрупкой женщины что-то видит вдали более важное, мимо плеч завоевателя. И – годы. У тебя – второпланная женская череда, у неё – крушенье любви и кручинная болезнь. В те самые годы, когда на арену политики тяжелоступно вышел крепчающий Гучков, – на сцену театра, поздно для женщины, вышла воздушным шагом Комиссаржевская. Так совпадало: почти ровесники; он создал свою партию – она свой театр; он безстрашно шёл против газетного воя – и она; он был деловой человек – однако чудом каким так точна в делах артистка? Он произносил свои лучшие речи – она играла свои лучшие роли. Только ему как мужчине ещё предстояло много возраста, зрелости и силы, она в сомнениях шла к надлому. И была у неё смелость – оборвать, когда путь её театра показался неверен. (Тогда ещё не ведал Гучков, что скоро и ему к своей партии октябристов понадобится эта смелость.)

Был Гучков не просто поклонником, собирающим её программки, фотографии, посылающим по-купцовски неохватные букеты, но барьером ложи замыкающим свой восторг – от этих слёз, слишком искренних для игры, когда душа урывает вверх из тела невесомого, а ещё слишком весомого для себя; от этого голоса ворожебного, уводящего за самое сердце. Он – и живые руки её нередко брал в свои, и её глаза – слишком синие, слишком провидческие, видел так близко, как только можно сдвинуться двум головам. Но велеть – «иди за мной!» – никогда не мог. Не смел.

Потому что онане могла пойти за.Как редкий из мужчин, знала она свой жребий: до конца изойти собственный путь.

Александр Гучков, всю жизнь занятый движеньями материальных масс – партийных сторонников, армейских колонн, госпиталей, станков, капиталов, – удостоился сокоснуться ненадолго – с этим ангелом напряжённым, никогда не весёлым, вот забредшим к нам, а вот и уходящим.

Нет, не ангелом никаким, она – женщина была и ещё как терзалась самым плотским, но то, что простым женщинам доставляет цельную радость, её приводило в угнетённость и в новый толчок – очиститься и взлететь. Она – женщина была, но в ролях играла не женщин, а души их. Своим волнующим голосом, своим утлым станом – выводила их, выпевала, – необычно сложных, с такою внутренней тоской, на вечную нам загадку.

Она прошла через жизнь Александра Гучкова как будто простой собеседницей, шутницей, посредницей (то букет, то записка от Маши, поручения, что купить в Берлине для машиной мамы), телеграфные поцелуи ему, как и, равно, Гучкову-отцу, – но только потом, после смерти её понялось: она прошла неотмирной тенью, как чтоб навсегда оставить ему одинокость, показать другую ступень бытия, не того тщетного, каким занимался он, другую ступень обладания – не того, что забывается воином через час, но цветком засохшим, а пахучим безсмертно, носится под кольчугой – или под костями грудными? – столько лет и столько битв, сколько ему осталось до последней.

Прошла – и растаяла. Уже решив поворот своего дела – бросить театр, на этом непосильном изломе ушла из жизни, запахнутая псевдонимным плащом подвернувшейся чёрной оспы. Умерла так далеко от Петербурга, как только достала, – в Ташкенте. Умерла в те самые недели, когда егоборьба требовала все силы собрать: когда он стал председателем своей Третьей Думы.

И в чём-то же был смысл, рок (или насмешка), что именно Вера постоянно передавала что-то от Маши, напоминала о Маше, склоняла к Маше: в Маше вы найдёте человека, который вам больше всех нужен. Кто бы мог жить с таким шалым, как вы? Она – всё сделает для вашего счастья. Маша – исключительная натура!.. Там шарабан не шарабан, разделённый покров плаща, но это зерно забытое никакого роста бы не дало, когда б не постоянное внушение Веры: Маша – избранная натура, приглядитесь!

Вера как будто восполняла, чего сама на земле подарить не могла навечно: своего изменившего мужа женила на той подруге, с которой изменил. А другую подругу подарила Гучкову вместо себя. И, поженив их, ещё семь лет улыбалась, шутила, сносила шутки, звала в Италию, приезжала в Знаменку…

Так забылся Гучков – зазвонил телефон, застав его перед фотографиями Веры у стены.

Так забылся – чтó за дни в Петрограде, и что за мерзкое правительство у нас, и что же с ним делать, – но даже коротких минут забывчивости грустной не отпускается бойцу.

Зазвонил телефон. И сообщали, что в помещение Рабочей группы на Литейный пришла полиция. Арестовала собравшихся там рабочих кооператоров – и ещё двух членов Рабочей группы, до сих пор уцелевших с январского ареста!

И – слетела с Гучкова вся мерехлюндия и рассредоточенность, взвился, как на ногу наступили! О, тупоумие безконечное! О, как же онинадоели, проклятые, как же он их ненавидит, когда мы от них избавимся!? В январе развалили, переарестовали Рабочую группу – и хоть расшибись о каменную стену. В феврале запретили в Москве даже съезд Военно-промышленных комитетов – душат всякую живую деятельность! – всё боятся за себя. Сами ни на что не способны – и другим не дают делать дело. Перевёл съезд в Петроград – запретили и тут: по данным департамента полиции, съезд начнёт с выражения недоверия правительству. (Так и намеревались, разведка у них верна.) Жаловался Родзянке. Родзянко добился открытия съезда. Но местный участок не знал и пришёл закрывать. Опять Родзянке. Тот – бешено телефонировал градоначальнику: «Поеду сам и за шиворот выброшу пристава!» Открыли наконец. Так теперь дотянулись опять в Рабочую группу.

А что такое? К чему придрались? Чем занимались?

Да кооператоры обсуждали, не избрать ли Совет рабочих депутатов.

Нет, нельзя спускать!

Дёрнулся – звонить градоначальнику. Сам не подходит, оттуда мекали, что на собрании присутствовали посторонние рабочие разных заводов… А хоть бы и разных?

И позвонил – тому же Родзянке. И тот тоже заревел по-медвежьи у телефона.

И ясно стало, что надо сейчас вот, в ночь, прямо ехать в градоначальство и буянить.

Нет, поехать прямо домой к председателю Совета министров!

Этого нельзя было уступить. Именно потому, что уличные волнения в городе не удались, уже остывали, – надо было вытягивать линию Военно-промышленных комитетов и Рабочей группы во что бы то ни стало! Это был удачно найденный рычаг, которым Гучков сотрясал власть. Это была ему – замена Четвёртой Думы, куда его не выбрали, и твёрдая ступень в Пятую, будущей осенью. Пятая Дума будет его последняя верная попытка, уже в 55 лет, какое-то место в России занять и ещё поворачивать её спасительно.

Иначе – зря он бился все двадцать лет. Хуже нет этой муки безсилия: жить в стране и не мочь повлиять на жизнь её – никак.

Называется, посидел один вечер дома, помечтал…

40
На Охте. – Дразнят казаков.

Охта была весь день от города отрезана: стояли отряды войск на мосту Петра Великого, на набережной Невы и между Охтой и Выборгской стороной, никуда не выпуская охтенцев. Через реку по льду тоже не многие пошли: невский лёд против Охты выдался ненадёжен, да и весенний, против Смольного уже кой-где и вода его покрывала, чуть и не по колено. Так и не знали весь день: что же такое творится в других районах и по ту сторону Невы? Кто пробирался – рассказывал, что там большие толпы ходят по улицам, везде войска, а заводы ни один не работают.

Но Охта – и сама как отдельный город, только не столичный. Толпились охтенцы по своим захолустным улицам, собирались где большими кругами, где малыми, спорили, а то и речуны выступали, у кого язык хорошо ворочается.

Полицейские патрули проходили иногда, но разогнать такие толпища было им не под силу. Иногда проезжал казачий разъезд и страшно сек нагайками воздух – но только для острастки, никого не трогали.

Где узнавали охтенцы в своей толпе переодетых полицейских доглядчиков – отмолотили.

Был слух, однако, что дело добром не кончится. Что если только начнётся общий бунт – власти взорвут Пороховые, и взлетят на воздух вся Охта и пол-Питера.

Не все разошлись и к вечеру. Ещё долго шумел, бродил народ на улицах. Стали в разных местах разводить и костры, где наломавши досок от казённых заборов.

На набережной подле больницы Елизаветинской общины стояло с дюжину казаков в конном строю и посматривали на один такой костёр.

А от костра – на них. То подсмехались вслух над ними, то свистели им. Потому что – нутро бередят, зачем стоят, что за надсмотрщики? Громко об них:

– Продажные герои!

– Кудрявые лыцари!

Ино дети да подростки подбегали к ним ближе, кидали снежками. Тем – и хочется детей стегануть, да взрослые близко.

Ладно, как будто их нету. Вылез на кучу твёрдого снега один мастеровой пожилой, да и пьяненький, и голосом, как плача, рассказывает про Пятый год:

– И сам министр Витте на коленях елозил перед нашим Носарём, во как было! А – всё у нас отобрали. А всё – из-за этих длиннокудрых псов! – И рукой туда, на казаков. – Каб не ихние нагайки, так до сих пор бы… Сволочи они, вот что!

И – туда на них зазявился. И – все туда на них.

И вдруг казаки – всё слышали! – тихо двинулись. Шагом. Сюда!

Замерла толпа. И бежать стыдно – и устоять как? Боязно.

И чем бы решилось, но парень один смекнул, схватил варежкой головешку из костра – и кинул прям в них! Да метко: один казак еле увернулся, стряхнул.

Чего-то грозное крикнули.

– Я те дам, холуй царский! – крикнул кто-то отчаянно, как резали его. – Бей их, ребята!

И поддержали:

– Бей!

– Бей их!

И зашевелилась толпа – кто за головешкой, кто за ледяшкой, кто досчину остро обломанную метнул. Заревели! засвистели!

И казаки – попятились на конях. И – на поперечную улицу.

Попятились шагом – но вослед им досочки, ледяшки.

И – вскачь укинулись казаки.

– Хе-ге-ге-ей! – завеселилась, заулюлюкала толпа. – Удрали, сволочи?!

А на небе – сполохи сильные играют. Синё, красно.

41
Фрагменты петроградского вечера.
* * *

Перед темнотой у Гостиного Двора демонстранты запели революционные песни и выкинули флаги «долой войну». Офицер учебной команды 9-го кавалерийского полка, пришедшей на отдых в проулок у Гостиного, предупредил прекратить. В ответ из толпы раздалось несколько револьверных выстрелов, метили в офицера, а ранили одного драгуна в голову. Взвод спешился и открыл ответный огонь по толпе, убил троих и ранил десятерых. Толпа рассеялась.

Эти трупы и вносили потом в городскую думу.

* * *

Только этим вечером, третьего дня городских волнений, были посланы в Ставку первые сообщения о них: от министров внутренних дел, военного и генерала Хабалова. Изо всех трёх донесений понималось, что хотя и возникли некоторые безпорядки, они успешно и почти безкровно подавляются.

А между тем день был проигран властью во всех отношениях: было явлено толпе, что полиция изолирована от войск, а войска подавлять не будут.

* * *

Уже немало полицейских участков на окраинах было разгромлено и не имело связи с центром.

Пристава полковника Шелькина, 40 лет служившего в одном из выборгских участков, рабочие – знали его хорошо – переодели в штатское, кожаную куртку, перевязали голову платком, как раненому – и увезли перепрятать, пока полицию громят.

Пристав дальнего Пороховского участка скрылся от толпы в подъезд, там купил у швейцара лохмотья (швейцар потребовал 300 рублей) и в таком виде ночью, когда всё успокоилось, пошёл к семье на Невский.

* * *

К 10 часам вечера с Невского ушли все манифестанты до последнего, и центральные улицы стали мирно пустынны, только кое-где военно-полицейские посты. Да разъезды конной стражи, драгун, казаков.

Все демонстранты разошлись по домам и покойно спали, не опасаясь налётов, обысков, арестов.

Так идёт революция.

А днями – погода не холодная, гуляй, манифестируй.

* * *

Брат Государя, великий князь Михаил Александрович, приехал со своей супругой Натальей Брасовой на автомобиле из Гатчины в Михайловский театр на французский спектакль. Но заметив скопленья народа на Невском и узнав о сегодняшнем убийстве пристава, под тяжёлым впечатлением отказался от театра. Просидел вечер на квартире своего секретаря Джонсона, писал письма. После спектакля подъехал к театру за женой – и уехали в Гатчину.

* * *

Увеселительные места – театры, кинематографы и лучшие рестораны – были и сегодня вечером полны, как всегда. В императорском Александринском театре показывали премьеру лермонтовского «Маскарада» в необычайно роскошной даже для императорских театров постановке, её готовили несколько лет, и дорого. В конце спектакля по особому замыслу режиссёра Мейерхольда вместо обычного занавеса опускался тюлевый чёрный прозрачный с белым венком – а за ним молча проходил скелет в треуголке. Успех был грандиозный, бенефициант Юрьев в ударе, ему много аплодировали, потом чествовали при открытом занавесе – и поднесены были ему от Государя золотой портсигар с бриллиантовым орлом и от вдовствующей императрицы бриллиантовый орёл.

Однако разъезд публики произошёл мгновенно: через четверть часа после окончания не было ни одного извозчика, ни автомобиля, площадь перед театром пуста.

И город вымер.

* * *

Поздно вечером в градоначальстве выслушивались рапорты и обсуждался минувший день. Командир 1-го Донского полка Троилин решительно отрицал, что казак мог убить пристава. Полицейские чины настаивали, что именно так. Генерал Хабалов, недовольный поведением казаков в эти дни, решил во всяком случае на завтра оставить их в казармах, а на смену он ждал кавалерийские части из Красного Села и Новгорода. Да с лошадьми, целый день не поенными, кавалерия выматывалась на разгоне толп, ничего не давала.

Но – что же делать? По выслушании докладов начальников военных районов все высказались за энергичное применение оружия.

Решиться на оружие? И самовольно, без приказа сверху?..

Хабалов нехотя дал согласие: если толпа большая, агрессивная и с флагами – после троекратного сигнала открывать огонь. И распорядился составлять новое воззвание к населению в решительной форме.

Охранное отделение докладывало на совещании, что бунтарство, по-видимому, будет продолжаться и завтра, но у руководителей и до сих пор нет согласованного плана.

Не было его и у Департамента полиции. Арестовывать? – кого? в каких размерах? не будет ли хуже? До арестов устрашительно-массовых ни у кого и мысль не доходила. Известных пять членов Петербургского комитета большевиков взяли всех потому, что они все собрались на одной квартире. Скольких-то взяли в по мещении Рабочей группы на Литейном. Всё-таки – не бездействие.

Приехал в градоначальство и Протопопов. Всех поразило его истерически приподнятое настроение, глаза его сияли. Произнёс напыщенную речь благодарности верным защитникам, велел объявить свою благодарность в приказе по градоначальству, молитвенно вспомнить погибших и выдать пособия раненым.

– Молитесь и надейтесь на победу!

* * *

Вечером по Невскому солдаты тянули телефонный провод. Разжигали костры – перегреться.

* * *

Пустынны были улицы, и мало кто видел: в этот вечер пылало редкое сильное Северное сияние. По небу, за облаками, метались языки света, ярко-синие, лиловые, красные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю