355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1 » Текст книги (страница 21)
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:31

Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

48
И снова Кирпичникову на Знаменскую площадь. – Проступок ефрейтора Ильина. – Штабс-капитан Лашкевич учит разгонять. – Стрельба по Гончарной.

Легко жить уцепистым ловкачам: они всегда сухие выскочат. Таков, знать, был и подпрапорщик Лукин, фельдфебель 1-й роты учебной команды. Вчера уже поздно вечером, заполночь, когда воротились со Знаменской площади в казармы, был приказ, что наутро волынцы опять пойдут, но уже 1-я рота, и с пулемётами.

С пулемётами!..

Полегчало Кирпичникову, что теперь-то не он. А по особице спросил Лукина:

– Неуж ваши будут стрелять? Я предлагаю: давайте лучше не стрелять.

Лукин поглядел тоуро:

– Да нас завтра же и повесят.

Так и не договорились.

А рано утром, глядь, Лукин ушёл в лазарет, будто зашибся. И там остался.

Пришёл начальник учебной команды штабс-капитан Лашкевич. Кирпичников доложил ему, что Лукин в лазарете.

Лашкевич – вот уж барин, кровь чужая, тело белое. Носит золотые очки, а через них так и язвит глазами. Ответил как укусил:

– Не время болеть!

Будто – это сам Кирпичников уклонялся.

И метнул: Кирпичникову быть сегодня фельдфебелем 1-й роты, а свою 2-ю передать пока другому.

То есть третий день так переменялось, что Тимофею всё идти, и идти, и идти? Да заклятье, ну просто взвоешь! Ну сил уже нет, отпустите!

Но – не Лашкевичу говорить.

Нечего делать, вскоре и пошли – с боевыми патронами в подсумках и покатя пулемёты. И при роте пошёл сам Лашкевич, за все дни первый раз. Сошла рота опять в тот же подвал, но Лашкевич не пошёл сидеть в гостиницу, а выходил смотрел и сюда же возвращался. И Кирпичникова держал при себе. А велел посылать дозоры по площади, разгонять толпу.

Но разгонять пока что, полдня, было некого. И стал Тимофей полагаться: может, ничего и не будет, обойдётся.

А на небе света – больше солнца, полосами, столпами.

Нет, часам к двум стала публика стекаться, поднапирать: по другим улицам никак гулять не хотят, а вот тут, у памятника, им сладко.

И начали гудеть, попевать, покрикивать.

Близ к вокзалу полиция их не пускала. Казаков – вовсе не было сегодня. А дозоры волынцев – разгоняли плохо. И Лашкевич на площади бранил ефрейторов, что тряпки, а не солдаты.

А ефрейтор Иван Ильин перетоптался, ответил ему:

– Не солдатское это и дело – разгонять.

Лашкевич аж как ужаленный дёрнулся – и приказал сейчас же снять с ефрейтора лычки.

Как это? – заслуживал лычки годами – а тут в один миг и снять? Волей Лашкевича?

Ох, не привыкли от народа правду слышать.

И кому же лычки срывать – опять же Кирпичникову?

Ну хорошо – Ильин не дался срывать. Сам снял.

У Тимофея такое чувство, будто с него самого содрали.

Чужая рота, Кирпичников не знал этого Ильина. Но отводя его в дворницкую, на лестничке в подвал пожал ему руку:

– Молодец!

А самому – тяга, нудь: теперь Кирпичникову и поручил Лашкевич наблюдать за дозорами.

Ну, голова служивая, всё на тебя!

Пошёл сам между дозорами по площади. И вежливо и без надежды просил публику разойтись.

– А ты что? – вылупливались рабочие. – Мы тебе не мешаем. Мы же тебя не просим уйти.

И ничего не скажешь.

А ещё велел Лашкевич передать всем дозорам, чтобы по звуку рожка бежали к Северной гостинице. Кирпичников, толкаясь по площади, передавал унтерам и ефрейторам, кого видел. А какому из них, ещё смерясь (не своя же рота), добавлял:

– Только не очень торопитесь.

За это – не повесят. Кто и донесёт – ещё не докажешь.

Опасался Тимофей этого хужего момента, когда созовут по рожку и прикажут стрелять из пулемётов, – вот тогда что делать?

Лашкевич сказал: сам пойдёт с Кирпичниковым и с одним дозором и покажет, как разгонять.

Пошли. Первого же попавшегося штабс-капитан поддал кулаком и ногой – тот, правда, сразу убежал. И другие вблизи стали растекаться.

А барышня стоит гордо – мол, её не тронешь.

– Уходите скорее прочь! – скомандовал Лашкевич.

Стоит, не шевельнётся:

– Торопиться мне некуда. А вы будьте повежливей.

Вот – что с такой делать? А их – все тут такие.

От Лашкевича отстал Кирпичников, в толпе перешёл к другому дозору:

– Ну что, ребята? Настаёт гроза, цельная беда. Что будем делать?

Те:

– Да… Верно, беда… Так и так погибать.

Никто ничего не знает, никто ничего не решается. И подкрепил их Тимофей:

– Прикажут стрелять – не стрелять нельзя. А бейте вверх.

Перешёл к третьему дозору:

– Мало нас учили-били. Думайте больше.

Понял и Лашкевич, что дозорами не разгонишь. Приказал выводить роту из подвала, строить от Северной гостиницы и к памятнику. Горнисту – сигнал.

Вывели. И перед строем разъяснил, золотоочкастый:

– Здесь перед вами – те негодяи, кто бунтует на немецкие деньги, когда идёт война. Пойдёте на них – с винтовками наперевес. Нужно – и бить прикладами, нужно – и колоть. А понадобится – будет команда и стрелять!

Назначал команды по разным местам площади.

Прапорщику Воронцову-Вельяминову приказал пойти с отделением стать против Гончарной и там рассеивать. И Кирпичникова – с ними.

Вельяминов выстроил свою дюжину поперёк Гончарной – а та вся запружена людьми, напёрли с Невской стороны. Скомандовал сигнальщику играть сигналы.

Один.

Два.

Три.

А люди, видно, не понимают, к чему такое рожок, или делают вид – но не расходятся.

А военная машина – неотклонная, раз рожок – значит стрелять. Скомандовал прапорщик:

– Прямо по толпе! – шеренгою!.. – предупреждаю – раз! два! три!..

Не расходятся.

– …Четыре!.. До семи. Пять!.. Шесть!..

Не расходятся.

– Пли!

И – залп!

И с верхних этажей посыпалась извёстка. Толпа шарахнулась, раздалась – но не видно, чтоб единого ранило, не то что убило.

Значит, все били вверх. Молодцы.

А в толпе стали подсмеиваться.

И прапорщик рассердился:

– Лучше цельтесь! В ноги! Шеренгою – раз! два! три! – пли!!

Опять залп. Опять колебнулась толпа, разбежалась.

А – ни убитых, ни раненых.

Прапорщик:

– Да вы стрелять не умеете! Зачем волнуетесь? Стреляйте спокойно.

И – ещё дали залп!

Толпа – опять вся разбежалась по подворотням.

Но на снегу остались тела. Кто и шевелится.

Угодили всё-таки…

Вот и дошутились. Вот и война. На городской улице.

Больше толпа не собиралась, не напирала.

А Тимофею мутно. Ох, мутно!

Приехала «скорая помощь» и забирала раненых. Им помогали, и оттуда на солдат кричали. Но сюда не пёрли.

А солдаты стояли поперёк Гончарной, ружья к ноге. Никто больше не напирал. Но в подворотнях толпились, затаились.

Кирпичников всё был позади, теперь подошёл к офицеру:

– Ваше благородие, вы озябли. Пойдите в гостиницу погрейтесь. А я за вас тут побуду и докажу.

И Вельяминов тряхнулся, самому легче:

– Правда, побудь.

И пошёл быстро. А Кирпичников послал за ним солдата – проследить, войдёт ли в гостиницу. Как воротился солдат и доложил – Тимофей махнул публике:

– Идите кому куда нужно, поскорей.

А солдатам:

– Мало нас секли. Думайте больше, куда стреляете.

Прошли, ушли, разрядилось. Гончарная чистая. Трупы тоже увезли.

Вернулся Вельяминов:

– Ну, как тут? Стрелял?

Показал Кирпичников:

– Вон, всех разогнал.

49
Шляпников с сормовичами и по городу. – Вот и кончено?

В воскресенье утром, когда Шляпников снова пересекал город пешком, – стояло так спокойно, как ничего и не было.

От воскресенья? Или устали?..

Теперь, когда вовсе не стало ни трамваев, ни конок, – так тем более только ноги остались. На воскресенье ночевал у сестры за Невской заставой, теперь ему утром надо было переть через весь город на Сердобольскую.

На Выборгскую утром перейти ничего не стоило, да в ту сторону и всегда пропускают.

По тысячезнакомому Сампсоньевскому проспекту шагал мимо корпусов, домов, заборов, мимо казарм Московского полка, потом Самокатного батальона. Везде было смирно, а заводы пустые молчали.

У Павловых огорошили: на Сампсоньевском к ночи арестовали весь Петербургский Комитет, пять человек, когда они сошлись.

Вот тебе и не нужна конспирация! Вот тебе и бездействие власти. Хватают.

Был бы – разгром, если бы ПК составлял что-нибудь порядочное. А так – пятая нога.

Тут собрались сормовские, совещались, как быть. Решили просто: пока все полномочия ПК передать выборгскому райкому. (А другого райкома у большевиков и не было, тут и всё.)

Завёлся спор об оружии. Сормовичи, особенно Каюров-забияка, точили зубы – вооружаться! Схватить от полиции, сколько удастся, ещё где-нибудь. Шляпников отвечал: много не соберёте, стрелять не умеете, а по горячности примените нетактично – всё испортите. Если употребить оружие против солдат – то только раздражить их, они ответят оружием. Один наш верный путь – дружба с казармами. Надо – агитировать армию, пусть солдатская кислая шерсть пропитывается революционностью. И вот когда армия сама присоединится – тогда… Эх, жаль, нет у нас в запасных полках партийных организаций. Ни к чему мы не готовы.

Вполне может быть, что на этом и вся забастовка кончилась. Сегодня, в воскресенье, отгуляют, успокоятся – а завтра потянутся на работу. А армия – так и не шевельнулась.

Ничего больше не решили. И пошагал Шляпников в центр, посмотреть, где что, может, делается.

На голове у него была приличная мягкая шапка пирожком, виден галстук на шее, вид мелкобуржуазный, даже и попытки не могло быть задержать его на мосту.

Да никого не задерживали: толпа не напирала, а для приличных одиночек проход свободный.

И вот так жалко, ничем – всё кончилось?

Но нет, в центре – толпы были. И солдатские цепи. И митинги около них, разлагающие сознание солдат.

И около Казанского собора – море разливанное.

И наконец, у Гостиного вдоль проспекта стреляли! – все ложились, и Шляпников лёг с радостным сердцем.

Стреляют! Это хорошо. Значит, так не пройдёт. При всех случаях запомнится.

И на Владимирской постреляли. И на Знаменской – серьёзно, десятка два наверно ранили, есть и убитые.

Запомнится!

Засновали кареты скорой помощи. Появились – кто-то догадался – гимназисты с широкими повязками Красного Креста на рукавах пальто. И курсистки настаивали: ехать вместе с ранеными и ухаживать за ними. На правах общественной помощи-контроля, как теперь везде. И полиция робела, допускала курсисток.

Нет, снова на улицах умякло. И стрельба кончилась. Кончилась. Сгустились солдатские и полицейские оцепления.

Снесли и это.

Шляпников пошёл на одну из Рождественских улиц, где назначил явку курьеру-курсистке, ехать в Москву. Пришла такая, «товарищ Соня». Дал ей денег на дорогу. А само поручение было почти никакое, что же было посоветовать московским товарищам? Призывать их теперь к выступлению – было бы провокацией. Очевидно, и самим тут придётся кончать. Все оборонцы уже так и хотят.

Чего дальше можно было ждать от движения? И как его направлять? Вот постреляло правительство – а ответить нам нечем.

Плохо мы организованы. В который раз пролетариат не готов ни к какому бою. Зря эти дни метались, толкались…

50
Сусанна и Алина.

– Да спасатьего надо! Спешить – спасать! От этой женщины, безусловно насквозь испорченной, если она способна затягивать женатого человека! Ах, зачем вы меня задержали! Если бы я сразу поехала – я бы застигла их вместе! Он меня ещё не знает!

– Алина Владимировна, вы сделали бы хуже.

– И осенью вы меня отговорили, а как я рвалась! И что результат? Вы видите…

– Такая встреча, если б она имела скандальный конец, – могла бы вызвать огласку.

– А-а, это им двоим страшней, я ни на какой службе! Моё самолюбие – и так уже растерзано! Онсмел мне изменить, вы подумайте! Посмел предпочесть мне – другую! После десяти лет восхищения, преклонения! Меня – жжёт, я не могу на месте, без действия!

– И наконец, как точно мы ни сопоставили – а вдруг ошибка? А вдруг это всё-таки не Андозерская?

– Ну, принесла бы ей извинения, значит – претензии не к ней. Ах, не хватило у меня выдержки тогда осенью, выведать у него самого, уже близко было, я сорвалась. Я б уже тогда поехала, всё ей вылепила! А так – что ж, они и решать там будут без меня?

Тогда Сусанна Иосифовна в первую минуту удержала, а потом, как и всякий яркий порыв у Алины – круто оборвался, и почувствовала себя мертвецом. И душевного подъёма хватило только – написать ему письмо в Могилёв, это Сусанна одобрила. И забоялась, скисла – как он в ответ? И – новый порыв, чередование! – чувство выздоравливающей: оттого, что сама первая разрывает, – легче. Послала письмо – и бросилась в парикмахерскую, менять причёску! И замыслы – о прожигании жизни! И в тот же вечер пошла в театр. Пылать так пылать! И уже в голове кружилась перестановка в квартире, и зрели планы безумств. Но тут пришла ответная жалобная телеграмма Жоржа. И насколько же легче стало узнать, что и он разбит.

– Но, Сусанна Иосифовна! Но чего ж это всё стоило, если они теперь опять вместе?!

– Что ж я могу, милая Алина Владимировна?.. Я могу только плакать вместе с вами…

Сусанна уже второй раз подавала ей валерьянки сегодня и десять раз за эти дни – умеряла жгучую готовность Алины вот отсюда прямо бежать и мчаться в Петроград, – а вот опять порыв опал, как проколотый, Алина утонула в диване, обвисла руками, и теперь Сусанна распорядилась принести, наоборот, крепкого кофе.

Безсильно утопленная в мягком, Алина вялым голосом жаловалась:

– С этих осенних страшных переживаний веду дневник. И записываю – спала ли, и сколько часов. И видно теперь, сколько пережито этих провалов, когда просыпаешься с сосущей болью, живой мертвец, потерян всякий интерес ко всему в жизни. Потом, среди дня, медленно светлеет.

Несчастная женщина, не придумано было её страдание. Ей надо было преподать совсем другую линию женского поведения, но она упрямо не способна была усваивать, а только подбрыкивала по своему наторённому:

– Какой же я была жалкой! Восемь лет я прилаживала себя к его роду жизни, к его занятиям, и эта жертва меня саму и загубила. Я должна была ехать учиться в консерваторию. Как я рано сложила крылья! Мне нужен был простор для развития, а не быть тенью другого. Но я привыкла слышать: ты моя необыкновенная, ты моя единственная, ты моя звёздочка! – и верить этому. Я всё пригибалась для него, только в войну стала полноценно жить и дышать – и сразу такой удар?! Ах, почему я не первая изменила ему? Он поймёт, что во мне упустил, но будет поздно! Сусанна Иосифовна, ведь все мы – личности, и я – незаурядный человек, а я так была подавлена! Вот теперь, без него, я только и почувствую себя раскрепощённой. А почему я должна сдерживать себя ради изменника? Вы знаете, последнее время у меня находят новое что-то в лице, говорят – глаза…

Она сама не слышала, что говорила.

Сусанна Иосифовна уцепилась за её же выражение:

– Вы правильно говорите: раскрепоститься. Вы попробуйте так и смотреть на всё. Прежде всего вы должны стать независимы от поворотов этой истории. И когда вам больно – научитесь притворяться, что вам не больно. Достойно молчать.

Чего Алина ни разу за эти месяцы, видимо, не предположила: что это может быть и разгром всей её жизни, а только – что смели кого-то с нею сравнить. И – как ей это высказать? Не отвага её вела – вела слепота. Нисколько не настаивая, вполне теоретически:

– Алина Владимировна… вы знаете, бывает такая мужская черта: с какого-то момента часть внимания переносится на других женщин. Вообще всяких встречаемых женщин. Вы… не допускаете, что ещё раньше всех этих происшествий… ослабло его чувство к вам?

Алина вскинула голову:

– Нисколько! Он по-прежнему меня боготворит! Вы ещё далеко не все письма читали, я могу вам показать! Он безумно меня любит, и он всё равно раскается, но я хочу, чтоб его раскаянье было глубже!

– Вы помните, я и осенью предупреждала вас… А вы настаивали, что женщины – вне круга его внимания.

– Но это – и было так! – сверкнула Алина и выразительно настаивала бровями. – Я совершенно не понимаю, как это переломилось! Что его может оправдать – это только незнание и непонимание женской души.

Она хорохорилась вот так, но уже потерянный был взгляд, и потерян порыв, и кофе не помог. Пригорбилась, вздохнула:

– Да, конечно, теперь он уведен от меня, захвачен… Втянут новым миром, который кажется ему ярким.

Сусанна с зябнущим движением плеч, плечи её как бы раньше всего передавали всякое чувство:

– И значит, тем более потребуется длительное время, чтоб этот мир стал погасать и распался. Потребуются методические усилия, ваше правильное поведение… Более всего: он никогда не должен видеть вас плачущей и страдающей. У него от вас всегда должно быть ощущение лёгкости! Не упрекайте, не доказывайте, а молчите, как бы не было ничего. Всегда, при любых обстоятельствах – ощущение лёгкости! И ещё: будьте всегда для него – новы, всегда загадка, – вы понимаете? – с надеждой смотрела Сусанна.

Но лицо Алины приняло беззащитное, если не плачущее выражение:

– Это – красивый совет! А как ему следовать, если всё валится из рук? Если чувствуешь себя казнимой?..

Сусанна, ровно сидя на твёрдом стуле, строго покачивала головой:

– Вам не только нельзя было ехать за ним сейчас, но вы и в Москве не должны его дожидаться, если он вдруг приедет. В таком состоянии вы не годитесь для встречи.

– Это правда! – потерянно-обрадованно схватилась Алина. – Я уеду. Я даже боюсь с ним встречи сейчас. А теперь он не посмеет миновать Москвы.

– Вот-вот. Очень хорошо. А пока следующий раз увидитесь – многое прояснится, установится.

– Но я уеду – и оставлю ему решительное письмо! Что если он немедленно с ней не рвёт, то чтоб я никогда больше не видела ни его самого, ни его вещей в нашей…

– Вот этого не делайте! – живо забезпокоилась Сусанна. – Не повторяйте ходов. Он может взорваться, и эффект будет прямо противоположный.

– Теперь я уверена, что нет! – прихлопнула Алина по твёрдому валику. – Если он не взорвался на то письмо осенью, то и сейчас. Или потеряю безвозвратно, или завоюю навсегда! Ва-банк! – Её глаза сжигались действительно с картёжным азартом.

– Нет! Нет! Нет! – безпокоилась Сусанна. – Вы сделаете только хуже. И кроме того: ничего не узнаете для себя, никаких выводов…

Алина обеими руками взялась за виски – и осветилась, и умолительно сложила ладони:

– Сусанна Иосифовна, дорогая! Если он приедет и меня не застанет, и никакого письма – он непременно кинется к вам спрашивать. Так вы – не возьмётесь ли с ним поговорить? Прощупайте его, поймите, узнайте?! А? Сделайте мне такое одолжение?!

И вот так мы затягиваемся в лишние дела, в чужие истории. Совсем ни к чему было Сусанне это посредничество – но и как отказать близкому горю?

– О, спасибо, спасибо вам, милая Сусанна Иосифовна! Это – так, наверно, полезно: посторонний человек, спокойное увещевание. О, повидайтесь! Но, – косая морщина прорезала снова погордевший лоб Алины, – пожалуйста, снисхождения мне не просите! Выпрашиватьмилости я у него не хочу!

– Ну вот именно, вот именно! – обрадовалась Сусанна. Украдкой взглянула на часы.

51
Заседание бюро Прогрессивного блока. – Расчёты. – А кто же войдёт в правительство?

Сколько уже раз, который уже раз в 11-й комнате Таврического дворца заседало бюро Прогрессивного блока! И заседания запомнились как бы всегда при электричестве: или по вечерам, или даже если днём, то по недостаче петербургского света зажигали настольные лампы под тёмно-зелёными абажурами, и отбрасывались светлые круги на зелёный бархат, раскрытые блокноты, карандаши, автоматические ручки и пиджачные рукава.

Заседали и сегодня, несмотря на воскресенье. Но сегодня, в ярко-солнечный день, доставало сюда и света. Хотя и в нём ощущалась печальная недолговечность, падающая на озабоченные лица.

Во главе заседания, как всегда, сидел простолицый Шидловский, председатель бюро Блока. И говорил долго, путано, как всегда, когда речь его не написана вперёд, смысл был не всюду уловим, теченье утомляло. А сбоку от него сидел истинный председатель и вождь Блока – Милюков. При невозможности держать речь постоянно самому, он избыток своей умственной энергии направлял на карандашную запись тезисов всех выступлений, хотя и сам не видел в том значительного смысла.

В этой комнате сколько раз за полтора года, то полудюжиной, то полутора десятком, только свои или из Государственного Совета тоже, или ещё с приглашёнными от Земгора, собирались они тут, сдвигались, горячились, даже вскакивали на небольшом пространстве или, напротив, млели, дремали, только отсиживали регулярные заседания. Говорилось тут всегда откровенно: держали хорошо тайну дубовые двери, замазаны двойные рамы окон, в комнате нет ни тайных шкафов, ни занавесок. И все перипетии, переломы, взлёты и падения Блока отмечал терпеливый милюковский карандаш.

И только один Милюков, как он был уверен, понимал всю высокую сложность рисунка.

А сегодня они находились ещё на новом переломе, в сложнейшем контуре – и Милюков даже не тщился развернуть эту сложность своим посредственным собеседникам.

После его штормовой речи 1 ноября, после яростного всплеска союзных съездов 10 декабря – январь и февраль протянулись как бы в сером прозябаньи. Вся констелляция оказалась такова, что Дума и Земгор впали в пассивность, несмотря на всю свою активность. Ноябрьский могучий удар растратился, не дав окончательного победного результата. Но если мы не будем действовать – народные массы перестанут идти за нами.

А вот прошло двенадцать дней новой думской сессии – и как будто опять легко одерживалась победа над правительством? – но опять не выявлялась полностью. Как угодно бичевали, полосовали, поносили, плевали, применяли уже запредельно возможные резкости, с тем разгоном, какой свирепеет от безответности, – оставалось только, как верно сказал Маклаков, бить правительство кулаками. А в ответ – растерянное молчание, кроме единственного Риттиха, правительство, как всегда, пряталось, – пряталось, однако же вот не уходило! И даже не сшибли премьера, чего так легко добились в ноябре. Как будто победа, а выхватить её до конца не хватало средств и путей. А следующей осенью будут перевыборы Думы, и Блок рискует самим ходом времени потерять свою опорную 4-ю Думу – там ещё кого и как выберут, придут новые люди. А царь укрепится победой в войне.

Да, жалкое правительство, – но как занять его место без сотрясения? Как вытеснить правительство, не поколебав парламентского строя, не допустив до революции? Выгодный вопрос – тяжёлое положение с продовольствием, но может исправиться ещё до весенней распутицы. Ни на фронте, ни во внешней политике не происходит сейчас никаких крупных событий, на которых можно было бы эффективно продвинуться. Распутин? – и того не стало. Безвыходность победного состояния: вереница моральных побед над правительством грозила кончиться пшиком. Нависал кошмар завтрашнего пустого заседания Думы, с неизбежным новым запросом или криком – а громче уже не получалось.

Правда, стрельба на Невском вчера вечером и вчерашние убитые давали новую неотразимую платформу для атаки. Вчера, по горячему следу, городская дума постановила: «Это правительство, обагрившее руки в крови народной…» – и можно развить, и завтра в Думе принять от Прогрессивного блока: «… это правительство не смеет более являться в Государственную Думу, и с этим правительством Дума порывает отныне навсегда!» Трусливые убийцы, они решились на боевые патроны! Должна была Дума грозно ответить!

Однако. Однако в борьбе с правительством требуется чувство меры, и – именно при таких волнениях! – нельзя доклонить до анархии. Поколениями штурмовали эту стену режима, били её таранами, – а вдруг как будто не стало стены? Осторожно! Дума – нервный центр страны. Мы – управляем народным движением и отвечаем за него, а оно справедливо направлено против Протопопова и царицы.

Вот Гучков, Гучков пустомеля! Как надеялись на его обещанный заговор! Как он живописно, таинственно молчал на совещаниях – значит, близко?.. Но всё никак не совершал переворота.

И выход начинал видеться сейчас – в конфиденциальных переговорах с правительством. Догрызть министрам голову до конца – конфиденциально: что они – никуда не годятся, что дело их проиграно, и пусть уходят тихо, все сразу – а Блок займёт их места. И если для этого понадобится Думе тоже прерваться на неделю-две, то – можно. (Даже ещё и лучше, говорить совсем не о чем.)

И такие именно важнейшие переговоры велись именно сегодня днём, сейчас, между двумя министрами и двумя думцами. Однако те переговоры вёл не Милюков, но Маклаков. А Милюков сидел заманеврированный на ненужном пустом заседании. Досадно, он и ревновал к Маклакову, да и был мастер дипломатии, он сумел бы лучше вымотать министров.

А тут ещё, ко всей никчемности заседания, язвительный Шульгин задел больное место. С особым умением неприятно вставить жало, он, через продолговатый стол по диагонали от Милюкова, с улыбкой под вздёрнутыми усиками выговорил почти нежно:

– Господа, мы очень незапасливо дерёмся. В критике – просто нет равных нам, мы – короли критики! И правительство почти пало и лежит в пыли. Ну вот, считайте, что победа уже одержана, что завтра Государь будет до конца убеждён и призовёт наконец людей доверия.Мы второй год единодушным хором настаиваем на лицах, которым верит вся страна.А скажите, есть такой список, чтобы завтра подать его Государю?

И острым взглядом посматривал на Милюкова, ибо кто же был здесь более достоин уколов, и чья кожа была лучше всех защищена толстотою, если не Милюкова?

Да, конечно, этот список давно должен был быть составлен. Но столько было недоговоренностей, сцеплений и расцеплений сил, комбинаций, игра влияний, лаборатория настроений, а иногда сплетен и скандалов, что назватькабинет – значило бы разрушить многое и кого-то прежде времени оттолкнуть. Осторожнее пока не называть. Да, признаться, настоящих специалистов в министры никто и не знал. Только общее интеллектуальное и политическое превосходство Милюкова обезпечивали ему несомненно портфель иностранных дел.

А Шульгин всё ввинчивал своё:

– И разве в «великой хартии Блока» – действительно деловые вопросы? Разве с первого дня нам придётся заниматься малороссийской печатью и еврейским равноправием? Нам придётся, господа, вести получше саму войну и поставить тыл для войны – а умеем ли мы? Ведь правительство – это и знание аппарата и приёмов управления, – так разве мы, например, с вами готовы?

Между первой его тирадой и второй было, кажется, противоречие: в первой предполагалось, что они не знают, кто будут эти лица, а во второй – что это будут почти они. Да зная всех ораторов и всех деятелей – трудно было вообразить, где б это со стороны набралось новое правительство, а не главным образом из думской головки.

Да конечно – так и будет. Но даже ещё и премьер-министр не ясен. Последнее время называли земского князя Львова. (А по сути – твёрже всего тоже было бы Милюкову.)

И Милюков ответил Шульгину, но не на тот вопрос. Ответил, что программа Блока как нельзя более практическая: добиться власти, облечённой народным доверием. А как только она утвердится – то каждую отрасль и поведут наилучшие люди. Достойные министры – залог хорошего управления, это и на Западе так. Но, конечно, нас искусственно устраняли от государственной деятельности, оттого у нас мала и практика.

Посмотрел на Шингарёва за поддержкой. Шингарёв был, увы, слишком простодушен. Он полностью всегда поддерживал Милюкова, но нельзя было его ввести ни в какой пружинный тайный ход. Так и сейчас, полагая, что подкрепляет своего лидера, он ответил, мягкие руки впереплёт на столе:

– Василий Витальевич, но мы не раз этого вопроса касались, однако побереглись переступить. Это неудобно, нетактично. Что скажут о нас?

Шульгин сделал сальто-мортале карандашом между пальцев:

– Андрей Иваныч, вот это и есть политика по-русски: все плохие, а чуть к делу – неудобно имена называть. Так никогда дела и не будет.

Тут черноусый, чернобровый, голочерепый Владимир Львов, согнувшись в стуле (сведенные руки между коленями не до пола ли свисали?), из глубоких своих глазниц сверкнул профетически и известил:

– Правильно! Пришёл час – называть имена. Это – наше право! И мы не можем никому доверить.

Довольно безумный чёрный блеск глаз его и некоторые иногда обороты речи заставляли опасаться, не свихнут ли этот Владимир Львов, как и злосчастный Протопопов, за кем ведь тоже порой замечали, но не поостереглись. А ведь как-то уже приспособляли этого Львова к церковным делам: после университета он вольнослушателем ходил в Духовную Академию, приучил Думу и Блок, что он специалист по церкви, да и взор у него был как бы фанатика.

Бюро Блока молчало. Кто вздохнул, кто пошелестил бумагой.

День за окнами угасал. Стволы деревьев Таврического сада стояли среди осевших, уплотнившихся сугробов.

Молчали восьмеро в комнате – и снаружи ни один звук не достигал, ни одно движение. Столько уже было переговорено за полтора года, столько! – и всё по одному месту. Уже и говорить не хотелось.

А Маклаков не возвращался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю