355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1 » Текст книги (страница 7)
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:31

Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

13
Уличные сцены в Петрограде.
Экран

Меж четырьмя бронзовыми конями Аничкова моста

мчатся живые два! – красавцы-кони! –

извозчика-лихача –

мчат легковые санки, в них ездоки –

солидный господин, уверенный и с улыбкой,

и дама рядом, с меховым воротником, в широкой шляпе с перьями.

Но на самом скате с моста – кони поёжились, замялись, заплясали на месте,

извозчик откинулся – изумлённо или в страхе, –

= молодой мастеровой в поддёвке, шапке набекрень – стал на пути, не побоялся, руку поднял –

и так остановил коней. Одного за узду – и обходит,

показывает взмахом: слезай, мол, слезай!

Извозчик – надулся, лопнет, а господин –

господин монокль откинул, улыбается, недоразумение просто:

– Товарищ! Зачем же так? Я тоже – за свободу! Я – корреспондент «Биржевых Be…»

= Но не для того парень под скок становился:

– Биржевой? Накатался! Сле-зай!

= За локоть сдёрнули с саней господина.

Господин – своё загалдел, дама – закудахтала, но слезают, извозчик – своё,

= ну! взамен вспрыгнули с двух сторон приятели:

– Гони!

Извозчик ощетинился:

– А кто мне заплатит?

= Парень в санках в рост, обеими руками размахнулся вольно – да на плечи извозчику, хлоп!

– Е-дем!

По-ка-тили!

Покатили ребята, не спрашивай почём, – да вдоль по Невскому!

Вдоль по Невскому

если глянуть вдаль

= что-то люда много на мостовой и трамваев слишком густо. Остановили их.

= Пассажиры в трамвае –

по-разному.

А в общем, что ж? – выходить, да пешком.

* * *

На Казанском мосту,

как проглядывается Спас-на-Крови вдоль канала,

смешанная толпа рабочих, баб, по одёжке видно, что с окраины, и подростков.

– Дай-те хле-ба!

И не все, но голоса отдельные тянутся вместе стянуть:

Вставай, подымайся, рабочий народ!

Иди на борьбу с капита-а-а-лом!

И – вырвался вверх красный флаг! Подняли там в середине.

И крик молодой надрывный, звонкий, одинокий:

– Долой! полицию! Долой! правительство!

А – хода им нет: тут же – конница,

кончилась песня,

драгуны наезжают конными грудями на рабочих – и

теснят их вбок – туда, вдоль канала.

Негрубо, без шашек – туда, к Спасу-на-Крови.

И флага не стало – упал, убрали.

Гул неразборчивый. Утихающий ропот. И только мальчишеские сдруженные весёлые голоса:

– Дай-те-хле-ба! дай-те-хле-ба!

= А на тротуарах – публика почище,

хорошо одетая.

Смотрят зеваками сочувственными,

но радости – как будто и поуменьшилось.

* * *

Церковь Знамения.

Памятник Александру III, на красном граните. Император-богатырь, вросший конём навеки в параллелепипедный постамент.

Тяжесть, несдвигаемость.

И – пятнадцать конных городовых,

отлитых молодцов, живые памятники,

с шашками наголо, не усмешечками, как казаки, –

цокают

навстречу. А – шутить не будут.

А – не будут!?

Из глубины от нас – сви-и-ист! ви-и-изг!

А тут, через площадь от Лиговки, – ломовые сани тащатся,

воз дров.

Сви-и-ист! Ви-и-изг!

И чья-то рука протянулась –

хвать полено!

да и – метнула в конного.

Со всей его гордостью, твёрдостью – а поленом в бок! Не хотел?

Метко наши ребята бросают – чуть не свалило его.

И лошадь завертелась.

А – пуще свист на всю толпу! и – орут!

и десяток бросился к тем поленьям – разбирать да швырять,

из-за воза, как из-за баррикады.

Двое конных было сюда – а тут нас и не возьмёшь.

Полено! – полено! – полено! – полетели как снаряды!

И помельче летят – то ли камни, то ли лёд.

А – свисту!

Перепугались лошади. Закружились – прочь уносят. В коне их сила – в коне их и слабость.

А одни ускакали – другим конным тоже не оставаться –

завернули – и прочь, туда, к Гончарной.

= Один только коняка не шелохнулся –

Александров. Конь-то – из былины.

И – Сам.

= Площадь – свободна, и всю запрудила толпа с Невского.

И что ж теперь? – Митинг!

И где ж? Да на постаменте ж Александровом, другого возвышенья и нет.

Взбираются кто как горазд.

Крепко ты нас держал – а вот мы вырвались!

И кричат – кто что придумает, люди-то все случайные, говорунов ни одного:

– Долой фараонов!

Ура-а-а-а!

– Долой опричников!

Толпа-то на площадь вся вывалилась, а в устьи Невского, замыкая его –

полусотня казаков.

Чуть избоку на конях, снисходительно. Щёголи.

Так получилось – они тоже вроде на нашем митинге.

С нами!!

– Братьям казакам – спасибо! Ура-а-а!

– Ура-а-а-а-а!

Ухмыляются казачки́, довольны.

А ура – гремит. Ура-а-а-а!

И что ж им, чего-то делать надо?

А – раскланиваться придумали.

Раскланиваются на стороны.

Как артисты.

Кто и – шапку снимет, поведёт низко чубатой головой.

С нами! Казаки – с нами!

14
Корь у царских детей. – Последние предсказания Друга. – Подробности дня убийства. – Великокняжеская семья наседает. – Слухи о безпорядках. – В церкви Знаменья.

Одно горе всегда выталкивает другое. Корь, как тёмный огонь, охватывала одного ребёнка за другим – и подняла мать, совсем было сломавшуюся сердечную машину, и утвердила её на ногах, и отодвинулось всё раздирающее, гнетущее, не дававшее ей подняться уже третий месяц.

Началось со старшей, Ольги, всё лицо покрылось красной сыпью, сильно, – на 22-м году уже не детская болезнь, опасно очень. Потом – у Алексея, не так сыпь на лице, как во рту, и глаза заболели. Охватила корь сразу кольцом, от старшей до младшего, и уже ясно стало, что из этого кольца вряд ли вырваться остальным, подозрительно кашляли и те. Разделила детей, но поздно: сегодня было 38 с сильной головной болью уже и у Татьяны – главной сиделицы, умелицы, неутомимой помощницы матери во всех практических делах. Слава Богу, ещё держались две младшеньких. Александра Фёдоровна попала как в круговой бой, со всех сторон враг (да она так и привыкла за последний год…), а помощь малая и не решающая. Затемнив шторами комнаты заболевших и в своём привычном платьи сестры милосердия, она переходила от одного к другому возвратившейся твёрдостью шага.

И в первый день та же корь перекинулась на взрослую Аню Вырубову, которая и вовсе должна была перенести тяжело. Со страшного 17 декабря взяли её из её одинокого домика и держали у себя в Александровском дворце, опасаясь, чтоб и её не убили так же, как Григория Ефимовича, угрозы приходили ей давно, а она и вовсе была беззащитна, на костылях. Теперь она разболевалась при своих двух непрерывных сиделках, в другом крыле дворца, куда, через протяжения апартаментов, государыне и дойти было нелегко, её отвозили туда в кресле, и она просиживала там час утром и час вечером. У Ани разыгрался ужасный кашель, жгущая внутренняя сыпь, но главное – она не могла дышать, боялась задохнуться, сидела в постели, – она ещё кроме всего была мнительная, легко поддавалась панике. Умоляла: в первом же письме к Государю просить его чистых молитв за себя, она очень верила в чистоту его молитвы, и пусть заедет поклониться Могилёвской Божьей Матери. (Той монастырской иконе Аня очень верила, бриллиантовую брошь отвозила к ней.)

Сами по себе сиделочьи обязанности не только не были трудны государыне, – она считала себя прирождённой сестрой милосердия ещё и до госпитальной практики этой войны. Бывало, она посещала и чужих больных неафишированно, и сама выхаживала своих, Анастасию – от дифтерита, Алексея – во всех его болезнях. Но теперь сама она была так подорвана и разбита, на пороге сорока пяти лет называла себя руиной.

Слава Богу, сейчас Алексей болел не в тяжёлой форме, для него всякая болезнь – насколько страшней. Но – что теперь будет с ним вообще, после смерти Друга? Убили – Единственного, кто мог спасти наследника. Теперь можно было только мучительно ждать неотвратимого несчастья. Григорий когда-то предсказывал, что через 6 недель после его смерти жизнь наследника будет в большой опасности и вся страна окажется накануне гибели. Правда, вот истекло уже 9 недель, но страх не исчез.

И как раз этой чёрной осенью Друг стал предсказывать лучшее: что выходим изо всего дурного, что осилим врагов. Впрочем, когда в последнее свидание в домике Ани Государь попросил при прощании: «Григорий, благослови нас всех», – Друг внезапно ответил: «Сегодня – ты благослови меня».

Предзнавал?

И государыня, как предчувствовала, в декабре виделась с ним едва ли не через день, – она искала поддержки в той смертной травле, которою была окружена. Сгустилась вокруг столичная ненависть и злословие – и с самыми близкими встречалась царская семья под покровом ночи и тайно.

В самый день убийства государыня послала Аню отвезти Григорию икону, привезенную из Новгорода. Воротясь, та рассказала, что поздно вечером Друг едет знакомиться в дом Юсуповых с Ириной. Государыня удивилась: какая-то ошибка, Ирина в Крыму. А – не придала значения, не предупредила. Как постигает нас затмение! Утром 17-го позвонила дочь Григория, жившая при отце: как уехал поздно вечером с Юсуповым, так и не вернулся. И тут ещё не придала значения. Через два часа позвонили из министерства внутренних дел: постовой полицейский показывает, что пьяный Пуришкевич, выбежав из дома Юсупова, объявил, что Распутин убит. Потом военный мотор без огней отъехал от дома. Но и тут, уже поняв, что случилось дурное, государыня не могла поверить в смерть Божьего человека! Затем стали звонить сами убийцы (но ещё она не знала, что убийцы!): Дмитрий, прося принять к чаю в 5 часов. Отказала ему. Затем – Юсупов, прося позволения приехать с объяснением, звал к телефону Аню. Не позволила ей подходить, а объяснения пусть пришлёт письменно. Вечером принесли безстыдное трусливое письмо Юсупова, где клялся великокняжеский лжец, что Григорий в тот вечер у него не был: была вечеринка, перепились, а Дмитрий Павлович убил собаку. Лишь через два дня у проруби близ Крестовского острова нашли галошу Григория, затем водолазы нашли и тело: руки-ноги его были спутаны верёвкой, пальцы правой руки сложены как для креста, огнестрельные раны, рваная рана от шпоры – били шпорой, – но и ещё был жив, когда бросали связанного в воду: лёгкие ещё действовали, вскрытие нашло их полными водой.

А гнилая столица ликовала, все поздравляли друг друга: «злого духа не стало!», «зверь раздавлен!».

Разве это не было – убийство?? Разве это был не такой же случай террора, за которые революционеров заслуженно казнили? Убивали великих князей – и революционеров казнили, а убили мужика великие князья, вместе с крикливым извращённым Пуришкевичем, – и все хвалили, и никто не ожидал наказания! Но хуже: и растерявшийся ослабленный Государь не решался коснуться убийц! Как же можно простить злодейское хладнокровно задуманное убийство – и не наказать никого? Даже не арестовать, даже не судить, – простить? Но тогда в государстве не остаётся никакой справедливости и никакой защиты для остальных! Ведь лютые замыслы могут ползти и дальше, ненависти хватает. То-то Николай Михайлович в ноябре предупреждал в Ставке: начнутся покушения! Так это был – общий замысел великих князей?

За все годы – как-то не страшилась покушений царская семья. Да после убийства Столыпина и не было покушений. Казалось, это ушло навсегда.

Как же можно дозволять, чтобы нас попирали ногами?

Не было пределов всепрощению и слабости Государя! Постоянно оглядчивый только на мир и лад, Государь ни от каких событий не накоплял в себе грозы.

А династия не только не почувствовала себя обвинённою, но – обвинительницей! Великокняжеская семья в полный голос требовала, чтоб Государь не смел наказывать убийц, – как будто в убийстве и преступления нет. И между собою звонили, захлёбывались по телефонам, и писали по почте, – и зловредная Марья Павловна-старшая, и бывшая сестра Елизавета, и княгиня Юсупова, мать убийцы (государыне доставили её перехваченное письмо к государевой сестре Ксенье: жаль, что не довели дела до конца и не убрали всех, кого следует; теперь остаётся еёзапереть!).

С династией, с большой семьёю монарха, как и с великосветскою средой, от самого начала и до конца не найден был тон. Не состоялось сближение даже с императрицей-матерью – а тем более, что мамаша прислушивалась ко всем столичным сплетням. Програничились и другие многие обиды. Марья Павловна как-то просила руки царской дочери для своего прожоги, кутилы Бориса, – государыня в ужасе отклонила такой брак, спасая свою девочку, – и нажила себе нового смертельного врага. Две черногорки, Милица и Стана, с которыми так были дружны когда-то (со Станой вместе волновались за стеной, когда подписывался Манифест 17 октября), и даже особенно – на сокровенной почве мистики, и вкруг мсьё Филиппа и потом Григория Ефимовича, – сестры-черногорки давно уже были лютыми врагинями, замышляющими, как посадить на трон своего Николашу. Но – и ни с кем во всей огромной великокняжеской семье не осталось ни сердечных связей, ни даже дружественности, – разве только с дядей Павлом, хотя он был обижен наказаниями. А вот любили Дмитрия как своего сына – и как он отплатил! У всех были свои счёты, свои причины обид, и даже монахиня Елизавета, родная сестра Александры, давно стала непримиримым врагом и не желала даже выслушать никаких объяснений о Григории. Великокняжеская клевета сама ринулась на соединение с клеветой великосветской, приёмная дочь великого князя Павла Марианна Дерфельден распространяла слух, что государыня спаивает Государя спиртными напитками, другие – что тибетскими зельями, – и какая же беззащитность у царской четы против этого злословия! Где, как, в какой форме, кому надо было опровергать, что Государь пьёт лишь за обедом обычную мужскую рюмочку?

Этой печальной зимой в Александровском дворце разрешили себе лёгкое отвлечение – позвали на три концерта, в крыле у Ани, маленький румынский оркестр, – и уже злословила вся столица, что во дворце – оргии.

И – спешили бросить свои обвинения! После визита Николая Михайловича в Ставку – приезжала в Царское всегда надутая и обиженная Виктория, теперь жена Кирилла, а прежде жена брата Эрнста, и по праву родства дерзко учила Александру Фёдоровну, что надо и чего не надо делать. Взбалмошный Сандро, муж Ксеньи, добивался у государыни аудиенции, когда она пластом лежала в постели этой зимой, умученная всем пережитым, – и Государь не в силах был отказать, только ту защиту выставил, что молча присутствовал при его обличительном, оскорбительном, отвратительном, лживом монологе.

«Господи, что я сделала? Что я им сделала?» – рыдала или замирала Александра после этих встреч, упавши лицом в руки. Против сплочённости династии она была безсильна.

Вся эта зима была временем писем и разоблачений. Уже какая-то из княгинь Васильчиковых, даже не взяв приличествующей высочайшему обращению бумаги, вырывала неровно листки из случайного блокнота и небрежным торопливым почерком гнала: «Вы не понимаете Россию, Вы иностранка, уйдите от нас»!

– Идёт охота на твою жену, как ты не понимаешь! – восклицала государыня мужу.

Простивши всем оскорбителям, всем наглым поучителям, даже не снимая мундиров с придворных чинов, даже Родзянке простив распространение записи своей беседы с Государем, только и сделал он в защиту: эту Васильчикову и болезненно болтливого Николая Михайловича, перешедшего меру в великокняжеских сплетнях, выслал в их имения.

А в защиту супруги ото всех остальных нападчиков – нечем было ему разразиться.

Всей великокняжеской семье всего-то царского неудовольствия могли они выразить: не послать им в это Рождество подарков.

Государь – не был защитой супруги.

Защиты у неё не было. Только – Бог и молитва.

Она особенно любила и утешалась 36-м псалмом: Не ревнуй злодеям, не завидуй делающим беззаконие, ибо они, как трава, скоро будут подкошены. Покорись Господу и надейся на Него. Перестань гневаться и оставь ярость: делающие зло – истребятся, уповающие же на Господа наследуют землю.

А само собою эти месяцы не останавливалась в нападениях вся думская клика, и все Союзы, и бушевали в Москве беззаконные съезды их, понося власть. Государыня бы с чистой совестью передо всей Россией отправила бы в Сибирь – Львова, Гучкова, Милюкова, ехидного Поливанова, и это было бы только спасением России! Как можно терпеть внутреннюю измену, когда идёт война? Но Государь не только ничего не предпринимал против них, но искал, как уступить им: не посоветовавшись с женою, удалил старого Штюрмера, и несколько раз порывался пожертвовать даже преданным Протопоповым, и взял в премьеры вероломного Трепова, флиртующего с Родзянкой, и давал ему руководить собой (а его надо было повесить!). И ещё скольких сердечных уговоров стоило убедить Государя изгнать последних враждебных министров, и взять честного князя Голицына, и джентльмена Беляева наконец военным министром.

Будучи тут, в Царском, Государь сам вёл все дела и приёмы. Отъехав теперь на несколько дней в Ставку (отпустить его – снова было терзанием и страхом его новых ошибок), он оставил запись и назначение приёмов, хотя и второстепенных. Государыня могла и не выполнять за мужа этого распорядка, да ещё при болезни детей, но долгом чести считала вытянуть назначенное.

И так сегодня, сменив лёгкое платье сестры милосердия на тяжёлое шерстяное (какое попалось, государыня не очень их выбирала, а во время войны не сшила ни одной новой вещи), – вышла в зал и через немоготу, с головою занятой, старалась быть достаточно внимательной, принимая целую череду докучливых иностранцев – бельгийца, датчанина, испанца, перса, сиамца, двух японцев, это полтора часа, потом ещё кой-кого неотложных, – а потом и помощника дворцового коменданта генерала Гротена.

Дело в том, что, хотя государыне никто ничего не доложил, она вчера за вечерним чаем узнала от близких друзей-гостей, флигель-адъютанта Саблина и от Лили, жены флигель-адъютанта Дена, о том, что в Петрограде были безпорядки, громили булочные. Но такие вещи государыня хотела бы узнавать и через своих официальных лиц! Она вызвала Гротена и поручила ему выяснить у Протопопова – что там? Протопопов успокоил по телефону, что ничего серьёзного. Сегодня же с утра, говорят, безпорядки продолжались даже хуже, и вызывали казаков, – Гротен ездил к Протопопову и привёз успокоение: безпорядки уже спадают, всё это передано в военные руки, генералу Хабалову, завтра всё будет спокойно.

Ещё не раз за день отвлекали государыню и к телефону, день был такой раздёрганный, и захотелось ей умиротвориться, заглянуть в свою любимую церковь Знаменья, в Царском.

Хотела взять с собой двух младших дочерей – Марию и Анастасию, но в горлах у них доктора обнаружили подозрительные признаки. Ах, так и будет!.. Поехала без них.

Морозец был всего 4 градуса, бледное солнце, а воздух показался совершенно дивным, изумительным – каким только может быть чистый морозно-снежный воздух в самый канун весны.

В дневной полутьме и тишине церкви опустилась на колени. Поставила свечки за всю семью и молилась за всех. Пусть пламя свечей подымет её молитвы к небу! А особенно – за слабого духом Государя. Чтобы в нынешнем своём тяжёлом одиночестве в Ставке, без тепла от жены и от сына, но перед чередою неотклонимых государственных дел – был бы сам он неуклонен, нешаток, достоин той твёрдости, которой жаждет страна.

Делающие зло истребятся. И потомство нечестивых истребится. Потомство же праведника в благословении будет.

15
Ликоня в жизни Саши. – Дневная репетиция «Маскарада». – Весело на улице! – Волшебство революций. – Диалектика военного мундира.

Ликоня была для Саши Ленартовича какое-то заклятье, искус. Её недоуменно-загадочные поводливые глаза так и играли перед ним все эти годы, хотя за всю войну он приезжал только два раза коротко. Когда же ему приходилось видеть её – то всякое свиданье она ударяла в сердце как первый раз! и всякий раз новая! В этом маленьком лице скрывались неизмеренность очарования, всякий час поворачиваясь чем-то новым.

Саша понимал, что Ликоня, – все звали её так, а он для себя и для неё Еленькой, Ёлочкой, – никак не подходит к направлению его жизни и к размаху ожидаемой борьбы. Он хорошо представлял истинный идеал русской женщины:

 
Не для пошлых и низких страстей
Ты таила на сердце богатства свои.
Ты нужна для страдающих братьев-людей,
Для великого общего дела любви.
 

Женщина должна быть – помощница, соратница и сама по себе энергичная деятельница на общее благо.

По всем сашиным воззрениям, женщина не смела играть такую роль в жизни революционера, какую уже взяла Еленька, – или уж, во всяком случае, должна была тогда быть и сама революционеркой. Она же – отдалась самой изломанной буржуазной моде, неприятному модернистскому стилю, – так что даже покладистая Вероня не могла с ней далее дружить, разошлись совсем, – а не мог Саша выбросить её из мыслей ни на день, презирал свою слабость – и не мог. И всякую свободную минуту – прожигающе вспоминал её. И даже мог уразуметь, что она нескрыто подражает загадочной Комиссаржевской, что всё это может быть только поза, – а тянуло к ней одурчиво.

Если бы не война, не армия, и он все эти годы был бы в Петербурге – может быть, он сумел бы подчинить её своему духу, своей воле, направить как надо, и даже воспитать для себя, и всю завоевать. Но из армии, а она в Петербурге, среди всего этого яда, – ничего он поделать не мог. Она и нисколько не была им занята, и нисколько не пыталась привлечь, – на письма отвечала ему изредка, коротко, малосмысленно – а он так же безсмысленно эти письма хранил и даже (стыдно) целовал, испытывая нежность к самим листикам.

Подчинить своей воле! – куда там. Она даже с матерью своей не считалась, жила не по её понятиям, а своим (а отец её умер давно). А за военные годы, как можно догадаться, она с кем-то и сходилась, и так же легко разошлась, – а Саша, как затравленный дурак, любовался издали её фотографией, – ни в чём, никогда он не вёл себя так несамостоятельно, так ничтожно!..

Что ж, у каждого должны быть пороки. В других отношениях Саша был чрезвычайно удавшийся индивидуум – так где-то должны были его настичь недостатки. Пусть уж лучше – такой и в таком виде, самому даже отчасти приятно: красивый порок. Странный цветок на революционере.

Но и обременительный же. Сколько он требовал лишних усилий и лишнего времени. Сам перевод из Орла в Петербург этой осенью потребовал стольких хлопот и не всегда принципиальных приёмов, обращаться и понравиться влиятельным лицам, хотя и вполне прогрессивным, но не хотелось бы к ним обращаться. Он и в Орле уже состоял в офицерско-канцелярской должности, и, не будь Еленьки, его б и не тянуло сюда, мог бы и там устойчиво дослужить до конца войны, устроен неплохо, и был там весёлый земгоровский кружок с самыми лучшими общественными устремлениями. Однако уж тогда б он и вовсе упустил Ёлочку.

Но хотя и приехав – нисколько не добыл. Чтобы здесь потягаться за неё – он должен был не только отказать себе в разумном досуге, в чтеньи полезных, важных книг, но не свою играть роль, но попадать в странные компании и даже унизительные для себя обстоятельства.

А Ликоня – именно такая: переливчатая? переменчивая? – её нельзя выпускать из рук, надо быть всё время рядом и заниматься пристально ею.

Сегодня как раз и был один из самых безвыходных случаев: в Александринке среди бела дня, в будни, когда весь трудящийся народ на работе, – там собирался весь театральный, и это бы ладно, но и весь притеатральный мир, какой-то сбор ночных призраков днём, – присутствовать на генеральной репетиции какого-то, будто бы небывало особенного, четыре года готовимого спектакля режиссёра Мейерхольда по лермонтовскому «Маскараду», – так можно было понять, что Мейерхольд сделал там больше и важнее Лермонтова. Нечего было и думать отговорить Еленьку, чтоб она не шла, – она не могла пропустить такого праздника искусства! Но и невозможно было попасть туда вместе с ней – потому что билеты на такое торжество, разумеется, не продавались, а льготно распространялись среди заведомых членов того призрачного мира, и кто не доказал своего первейшего понимания тонкостей сцены и не мог вести диалога на восхитительных ахах – тому, уж конечно, билета достаться не могло.

Да кроме того, как все дневные деловые люди, Ленартович был всё-таки на службе. Хотя, конечно бы, отпросился.

Вот в такие минуты он и чувствовал остро, что Еленьки ему не удержать. Что она, как привидение, ускользает, если и замкнуть кольцо рук, – и своей покачливой, нетвёрдой походкой движется в мире этих призраков, куда ему никогда не будет доступа. А мир-то – совсем не призрачный, но даже слишком реальный, где красивой женщины не минуют все глаза и все руки. И там премножество всяких липких, неотвязных хлюстов.

Да и вся эта обстановка утончённых духовных красот, томных стихов, страдающей музыки, мягких тонов, мягкой мебели, полумрака – уводит она к отвлечённым мечтам, забываешь о суровой действительности. По-настоящему Саша ясно понимал, что всё его влечение к Еленьке – губительно, что она ему не подруга, что для сохранности своих убеждений и своего революционного пути он конечно должен от неё отказаться – сам, первый.

А – не только не мог отказаться, но вот на службе не мог усидеть сегодня, представляя её там в чужой, скользкой обстановке. Ревновал. Мутило. И безсмысленно, но и безотказно потянуло его хоть прийти туда к разъезду, встретить её в вестибюле, с кем она выйдет? И – попытаться отобрать её у сопровождающих, хоть тут. (И какой ты сразу позорно лишний и неумелый становишься…) А может быть, выйдет одна?

Окончание спектакля могло быть часов около четырёх пополудни, ещё засветло. А может быть, на полчаса раньше? Не пропустить бы. Саша придумал предлог, под каким уйти, но и в три пополудни показалось ему поздно – он постарался улизнуть из конторы ещё раньше.

А между тем на улицах продолжались вчерашние волнения. Был солнечный весёлый нехолодный день, никак не препятствующий демонстрациям, – и все тротуары были затолплены студенческой молодёжью (мало кто учился, молодцы), отчасти рабочими да и просто обывателями.

На этих взволнованных улицах Саша почувствовал себя двойственно: он сиял навстречу этому высыпавшему студенчеству, он был – частица их родная, но по шинели они могли принять его только за подавителя, которому завтра велят – и он будет их разгонять и расстреливать.

Такое недоразумение можно было бы выяснить, только в каждом отдельном месте вступая в разговор и выражая толпе своё сочувствие. А время до театра ещё и было, да как радостно влиться в такую толпу, вообразить себя снова студентом.

Тротуар был весь полон молодёжи. Студенты и курсистки весело громко то скандировали:

– Дай-те-нам-хле-ба!

То запевали на протяжный разинский мотив:

– Почему-у нет хле-э-э-эба?

И хохотали.

И так хотелось Саше позабавиться вместе с ними, да мундир не позволял. Но он стоял в их тесноте и со смыслом улыбался им. Весёлые глаза курсисток уже поняли его и приветливо светили.

А по мостовой шагом проезжала сотня молодых донцов – тоже весёлых почему-то, с улыбками и даже переговорами к тротуару.

Молодёжь стала кричать:

– Молодцы донцы! Ура, донцы! Наши защитники!

И казаки довольно кивали.

Саша не понял, спросил соседей. Объяснили ему, что сегодня в разных местах города казаки показали, что они не поддерживают полицию, а сочувствуют толпе.

Вот как? Вот так новость, небывалый поворот!

Ах, сколько ещё силы молодой, какие ещё возможности! Если на третьем году войны демонстрации проводят с озорством, как бы в шутку, играя в волнения, а не волнуясь.

Да не в такую и шутку. Заворачивая через площадь, проскакал на вороном коне раненый конный полицейский – в чёрной шинели, в чёрной шапке-драгунке с чёрным султаном, а с лицом окровавленным. Он с трудом держался на лошади.

А донцы вослед ему, издеваясь, закричали:

– А что, фараон, получил по морде? Теперь держись за гриву, а то закопаешь редьку!

Да-а-а-а… Потрясающий поворот! Саша шёл дальше под большим впечатлением, даже забывая свою цель.

Вот так, когда-нибудь, при его жизни, и даже ещё в молодости, – вдруг?..

Революция! Волшебное слово! Как его нам напевают в детстве! Дивное мелькание красных знамён с наклонными древками сквозь дымы ружейных залпов! Баррикады! – и гавроши на баррикадах! Взятие Бастилии! Пламенный Конвент! Бегство и казнь короля! Высшее самопожертвование и высшее благородство! Фигуры героев, застывающие в изваяния! Слова, застывающие в веках!

Какое земное чувство может сравниться с чувством революционера? Это светлое упоение, распирающее грудь, выносящее выше земли! Для какого более высокого дела мы можем быть рождены? Какой более счастливый час может пересечь жизнь поколения? Унылы и темны те жизни, которые не пересеклись с революцией. Революция – больше, чем счастье, ярче, чем ежедневное солнце, – это взрыв красного зарева, взрыв звезды!

И Саша вполне мог быть Гаврошем в Пятом году, ему уже было пятнадцать, – но баррикады состоялись в одной Москве, а гавроши не ездят из столицы в столицу. А вся остальная революция протекла как-то незримо, без этих знамён, прорывающих ружейные дымы, – больше в рассказах и впечатлениях интеллигенции, да в коротких перестрелках экспроприации или выстрелах смелых террористов. Революция Пятого потому и потерпела поражение, что не была полнозвучная, полноцветная.

А тогда – какая ж надежда была у Саши дожить до следующей? Настоящие большие революции так часто не сходят на землю. Предстояло ему безцветно проволочить свою жизнь в безысходной российской мерзости? И первым, самым мучительным её видом была армейская служба. Не четыре года в армии – четыре года тупящего кошмара доживал Саша, затянувшуюся болезнь. Он носил мундир как какие-нибудь пыточные вериги при железном воротнике. Как насильственной заразой вводили в него эти военные команды, военные знания – а он старался не запоминать, не знать, внутренне отталкиваться, и особенно от строя, от ведения огня. К счастью, удалось ему перекинуться на разные тыловые околичности и так сохранить себя для будущего (а что за будущее, если без революции?).

Но! – безсмертная диалектика! Как ни презирал Саша военную форму, а уже стал поневоле к ней и привыкать. И к военным жестам. И даже к отданию чести. И даже заметил, что у него это неплохо получается. (И даже Ликоне нравится.) И если форма сшита по фигуре (а он в Орле сшил хорошо), то она делает мужественным, этого не оспоришь.

И что в самом деле интеллигенция, всегда презирающая спортивные и военные упражнения, а физического труда лишённая, – что ж интеллигенция отдаёт эту мужественность и эту действенность – всю врагам, офицерам, полиции, государству? Интеллигент даже не может себя защитить от физических оскорблений. А для того чтобы вступить со всеми в бой – надо и мускулы иметь, и военную организацию. Вместо мягкой распущенности, домашнего халата, эканий и меканий – да быть гладко выбритым, подтянутым, в ремнях, с твёрдой стремительной походкой, – чем не хорошо? Только помогает завоеванию мира. (Ликоне нравится, да, но не настолько, чтоб этим и увлечь.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю