
Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1"
Автор книги: Александр Солженицын
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
Что-то сказал Егор о посте, что на фронте не блюдут, разве Страстную. Няня, губы пережимая, посмотрела на него стоя, сверху:
– И ведь не говел небось?
– Нет, нянечка, – с сожалением Егор, даже искренне.
– А тебе-то – больше всех надо! – влепила няня, не спуская строгого взгляда.
Егор сам себе неожиданно, лицо помягчело:
– А пожалуй, ты и права, нянечка. Поговеть бы.
– Да не пожалуй, а впрямь! – спохватилась няня. – Ноне суббота, идём-ка ко всенощной в Симеоновскую. И исповедуешься. А завтра до поезда к обедне успеешь. И причастишься.
Отодвинула форточку – слышно: звонят. Великопостно.
Но когда это вдруг открылось совсем легко и совсем сразу – Егор замялся. Видно, уже большая у него была отвычка. А скорей – не хотелось ему исповедоваться – вот сейчас, по горячему делу.
Замыкал, замекал, что – пожалуй, не успеет. Что, пожалуй, другой раз.
Прикинули – и правда, может завтра до поезда не успеть: по этим волнениям пути не будет, и извозчика не найдёшь, и не проедешь.
– Ну, дома помолимся! – не сразу уступила няня.
В кругу, где обращалась Вера, где служила она, – в церковь ходить или посты соблюдать было не принято, смешно, и даже говорить серьёзно о вере. И там – она хранила это как сокровенное, другим не открытое.
Но Егор – не готов был душой, она видела. И защитила его перед няней, что он никак не успеет.
Подошла няня к сидящему со спины, он так приходился ей по грудь, положила руку ему на темя, и певуче:
– Егорка-Егорка. Голова ты моя бедовая. А делать нечего. Пожди, пожди. – Другой рукой, углом фартука, глаза обтёрла. – И что у вас, сам дель, детей нет? Другая б жизня была.
Сказала – как толкнула. Егор глаза распялил:
– Правда, нянечка, нет. Кончились Воротынцевы.
– И эту, – рукой на Веру махнула, – замуж не выгоню. Хоть бы уж для меня-то подбросили.
Егор хорошо, светло и прямо посмотрел на Веру. Как будто они об этом всегда и говорили легко.
Вера закраснелась, а взгляда не опустила. Открыла им няня эту простоту.
Слишком добросовестно собирала справки для читателей? Засиделась в уголке за полками?
А когда и встретишь – так женат. Или связан.
Да как же хорошо втроём, всем вместе! Хоть один-то вечерок!
Оттаял Егор:
– Хорошо мне у вас. Никуда не пойду.
Не пошла и няня ко всенощной. Редкость.
Уже стемнело. Няня зажгла в своей комнате лампадки, позвала Егора, подтолкнула:
– Тебе лишние разговоры сейчас – только крушба. А подит-ка там у меня посиди, не при нас. Да и помолишься. Всякому благу Промысленник и Податель, избави мя от дьявольского поспешения!
36День царя в Могилёве. – Над письмом Аликс. – О поведении посла Бьюкенена. – Сведения о петроградских волнениях, урожай телеграмм.
А сегодня стояла в Могилёве ветреная серенькая погода, хорошо, что не мятель. Эти снежные бури последних дней на юго-западных дорогах сильно прервали армейское снабжение. (И оттуда доносят, что продуктов осталось на три-четыре дня – но, по армейской привычке, конечно пригрозняют положение, чтобы не остаться пустыми.)
Утром пришла телеграмма от Аликс: у трёх заболевших температура высока, но признаков осложнений пока нет. Ане – особенно плохо, просила помолиться за неё в монастыре. В Петрограде – безпорядки с хлебом, но спадают, и скоро всё кончится.
Сходил на обычный доклад к Алексееву. После столького перерыва он продолжался полтора часа, озирали положение всех фронтов и снабжение.
Погода позволяла обычную загородную прогулку на моторах. Выехал раньше, заехал в Братский монастырь (за высокой стеной он был близко на городской улице), приложился к чудотворной Могилёвской иконе Божьей Матери, помолился отдельно за бедную калечку Аню Вырубову, и за всех своих, и за всю нашу страну.
Съездили по шоссе на Оршу.
После чая пришла, сегодня не задержалась, петербургская почта – драгоценное письмо от Аликс, вчерашнее и длинное. И ещё – от Марии. Успел жадно пробежать их, но надо было идти в собор ко всенощной.
Пошёл в кубанской казачьей форме.
Хорошо пели, и служил батюшка хорошо.
Воротясь, послал Аликс благодарственную телеграмму за письмо. И теперь сел перечитывать его несколько раз, с наслаждением и вникая. Много дорогих подробностей.
Она – неутомимо носилась между больными и даже продолжала деловой приём. Сколько же в ней сил, несмотря на все нездоровья, и сколько воли – собрать эти силы! Солнышко!
И в новом письме она снова повторяла свои уговоры последних дней: что все жаждут и даже умоляют Государя проявить твёрдость.
Все эти одинокие дни в нём и так уже прорабатывалось. Твёрдость – да, без неё нельзя монарху, и надо воспитывать её в себе. Но – не гнев, но не месть: и твёрдость должна быть – доброй, ясной, христианской, только тогда она принесёт и добрые плоды.
Тут же Аликс напоминала о бунтовской речи некоего депутата Керенского, произнесенной в Думе дней десять назад. Говорят – он там призывал едва ли не к свержению монархии. Депутат – и открытый мятежник, это уж совсем парадокс, правда. Но уже немало обойдено Верховной Властью дерзких думских речей этой осени – хоть и Милюкова, хоть и Пуришкевича, или мятежных речей на съездах Земского и Городского союзов, – и что же? Ничего, всё спокойно обошлось. Поговорить, даже позлобиться – людям надо давать, в это уходит их лишняя энергия, после этого они работают лучше.
Ещё просила Аликс – то о должности для генерала Безобразова (но после больших потерь в гвардии неудобно было пока его ставить), то непременно написать английскому королю о поведении посла Бьюкенена.
Это – верно она напоминала. Бьюкенен давно перешагнул все дипломатические приличия и правила. Он открыто сближался со всеми врагами трона, дружески принимал Милюкова, обвинившего императрицу в измене союзному делу, у него в посольстве думские вожди и даже великие князья заседали, злословили, обсуждая интриги против Их Величеств, если не заговоры.
А на последнем приёме, под Новый год, Бьюкенен перешёл все границы, выразившись, что Государь должен заслужить доверие своего народа. С изумлением посмотрел Государь в холодное лощёное лицо посла с рыбьими глазами. И ответил, что – не следует ли обществу заслужить доверие монарха прежде? Даже сесть ему не предложил, оба простояли весь приём.
И с того дня Бьюкенен не переменился, интригует даже пуще прежнего.
Неизбежно писать Георгу, да. Чтоб он воспретил наконец своему послу вмешиваться во внутреннюю жизнь России. Ибо это ослабляет русские усилия в войне и, таким образом, не идёт на пользу и самой Англии. Георг поймёт, исправит.
Просить большего – отозвать посла, Николай считал слишком резко, это будет Георгу досадно и даже оскорбительно. Но и о меньшем Николай всё откладывал написать. Потому что он любил своего двоюродного брата Джорджи и не хотел доставлять ему неприятных минут.
Да, ещё же писала Аликс о безпорядках с булочными в Петрограде, разбили вдребезги Филиппова. Но теперь мятели прекратились – и всё скоро наладится.
И в это самое вечернее время, пока Николай сидел над письмом Аликс, намереваясь отвечать, – принесли от неё телеграмму: что в Петрограде «совсем нехорошо».
Вот тебе раз… Не знал бы что и думать, но тут же принёс Воейков телеграфное донесение Протопопова: просто – распространились по Петрограду слухи, что отпуск хлеба в день на человека будет ограничен по фунту – и это вызвало усиленную закупку хлеба, рабочие забастовки и довольно большие уличные безпорядки, шествия с красными флагами, задержки трамваев, пострадало несколько полицейских чинов, ранен один полицмейстер, убит один пристав.
Довольно серьёзно, – нахмурился Государь. Но тут же прочёл дальше: что зато, напротив, буйствующие толпы местами приветствуют войска, а ныне принимаются военным начальством энергичные меры. В Москве же – спокойно.
Молодец, Александр Дмитрич. Умница. (А то стало казаться поздней осенью, что у Протопопова – какое-то перескакивающее внимание, несосредоточенность, видимо последствие болезни. Но, слава Богу, преодолел. Чудесный человек!)
И от военного министра Беляева была телеграмма, что меры приняты, ничего серьёзного нет, к завтра всё будет прекращено.
Аликс могла просто слишком принять тревогу к сердцу, да при больных-то детях. Государственные дела надо воспринимать с холодком, а она слишком всегда горячится.
Но – всё никак не удавалось Николаю сесть за письмо к жене. Какой-то урожай телеграмм: пришла ещё и от князя Голицына, и странная: что он просит либо расширить его полномочия – либо назначить вместо него другое лицо.
Бедненький князь Голицын, не по нему эта должность. Куда ж ещё шире ему полномочия, чем председатель Совета министров, – и с подписанным готовым указом о перерыве в занятиях Думы, только проставить дату?
Но – где найдёшь для России достойного премьер-министра? Нету их.
Телеграфно успокоил Голицына, подтвердил его полномочия…
Что ж такого? – забастовки, безпорядки, но идущие к концу? Бывало и раньше.
37Ликоне принесли записку.
Даже смерти хотелось. Именно смерти: чтоб ничто другое не пришло на смену этому.
Ушла в себя – значит, ушла в его тепло. Он – речной, ветряной, а от него идёт тепло, – даже не то, которое передавалось руке. Всё от него – тёплое.
И теперь жила этим теплом, не тратя его.
Почти всегда можно скрыть плохое настроение. Но такое чудесное – скрыть невозможно. Кто видит, каждый спрашивает: что с тобой?
Ни – читать, и ничего делать. Просто сидеть и наслаждаться таким чудом.
Все мешают. И поклонник-революционер. Отойдите, оставьте меня.
А могло – ничего не быть. Он мог не оказаться там в ту минуту. Или не решилась бы подойти. (Это в ней не своё проявилось – подойти.)
Знает Ликоня, что глупо вела себя в сквере. Но он – так добро встретил.
А может быть потом – раскаялся?
Почему он сказал – «не раскаивайтесь»?.. Боже, да поверил ли он, что у неё никогда такогоне было? Что он подумал о ней?..
…Но вот чего не ждала – что он вмешается в этот день снова! Рассыльный принёс от него – записку!
Что-нибудь плохое??.. Со страхом горячим разрывала конверт.
Нет, хорошее…
Что он не всё сказал ей в сквере и непременно хочет видеть сразу, как вернётся.
А тогда – рано! Хорошее – рано! (И так уже вся – смятая…) Слишком много для одного дня! Нужно время! Она нуждается во времени – разобрать в душе полученное, зачем ещё и записку сразу?
А теперь хочется вобрать и записку. Нет, он не подумал о ней плохо, нет…
Задохнуться можно!..
Разбавить…
Уж нынешней ночью не будет сна совсем, это видно.
А, так и надо! Не по частичкам, не по дозам, а – сразу! Так и хочу: сразу!! Пусть задохнусь!
Пылают щёки на ветру —
Он выбран! он – Король!
От наслоения чувств, от скорости их – всё вихрится внутри, до кружения. Исхаживаться по комнате! Швырять себя на кушетку! Искручиваться.
И только стрелки часов накаминных прозреваются всё на новом месте, каждый раз – на час, на полтора дальше.
Ночью смогла стихи читать.
…Мне счастья не надо, – ему
Отдай моё счастье, Бог!
Так!
38Разгорячённое заседание городской думы.
Карточки на хлеб! – в девятом часу вечера, в городской думе на Невском, с её взнесенной конструкцией-каланчой, изломанными лесенными всходами, взбрасывающими наверх, в Александровском зале, где бывали и пышные приёмы иностранных гостей, открылось совещание гласных думы совместно с санитарными попечительствами и попечительствами о бедных.
Но такое возбуждение кипело в грудях ото всего происходящего в городе, и такая была потребность где-то говорить и слушать, что сюда, в этот безопасный зал, куда не могут наезжать конные, собралось со всего Петрограда немалое число и просто сознательных.Очень ждали самого Родзянку, но он никак не мог. А прибыл и занял место в президиуме постоянный болетель о народном продовольствовании депутат Государственной Думы Шингарёв.
Городскому голове консерватору Лелянову, собравшему совещание, вопрос не казался сложным: что хлебные карточки надо вводить – уже согласились все: и правительство, и Дума, и общество, и так было сделано в других воюющих странах. Предстояло обсудить, кем и как будут готовиться материалы, кто будет ведать составлением списков и раздачей карточек.
Но первый же оратор, известный либеральный сенатор Иванов, со страстью изменил постановку вопроса: настоящее собрание не может и не должно биться в таких узких рамках – техническое введение карточной системы. Уж раз собравшись, мы, конечно, должны обсудить положение общее. Что ж так поздно додумалось правительство передавать продовольственное дело в руки города? А теперь мы должны обсуждать шире!
И тон был задан! И радостно отозвались ему сердца со всех концов зала! Именно и хотелось того всем: поговорить и послушать – вообще! А карточки сделать немудрено, с ними и попечительства справятся.
И, поддерживая этот порыв как бы с верхов, своими вензельными эполетами, – гласный генерал-адъютант Дурново призвал не верить обещаниям правительства, также и в отношении хлеба. Сейчас привозят муки на Петроград – 35 вагонов в день. А правительство пусть-ка обезпечит по 50 – а иначе мы должны сообщить населению.
Аплодировали. Радовались. Уж если генерал-адъютанты так говорят – значит, сгнил режим, сгнил!
Тщетно пытался гласный Маркозов перенаправить собрание: не надо зажигательных речей, а давайте лучше займёмся делом.
То есть что же – вот этой самой техникой составления списков и выдачи карточек? Он просто смеялся над собранием!?
А когда осмелился сказать, что в продовольственном кризисе виновато не одно правительство, но также и общество – это просто оттолкнуло от него собравшихся, его уже и не слушали дальше.
Но опасность собранию увязнуть в малых делах – была. Выступил с нудным докладом председатель городской продовольственной комиссии. Он перечислял вагоны, отдельно ржаной, отдельно пшеничной муки, и пересчитывал вагоны на пуды, и ещё вникал в пропускную способность пекарен, – и получалось, что город полностью обезпечен мукою на две недели, даже если не поступит ни одного вагона больше, а они даже при мятелях поступают в размере трёх четвертей от нормы.
Ах, разве о том нужно было говорить! В этих скучных выкладках терялось главное: тупая неспособность власти справиться даже с хлебной проблемой! Неужели в этот зал собирались из мятежного города, иные пешком с Выборгской или Московской стороны, чтобы послушать сии выкладки? Не так важен сам хлеб или не хлеб, как свидетельство безсилия власти.
Тут вскинулся на трибуну пламенный адвокат Маргулиес – и языками огня стало лизать лица в зале. Он именно в общемвиде говорил – о неспособности, о тупости, о полицейских ограничениях – не допускают избрания рабочего класса в районные комитеты по распределению продуктов… Так рабочие выберут свой Центральный Комитет! Он мог бы, видно, и вдесятеро ещё назвать и пересказать правительственных злоупотреблений – но взмахами рук своих, но всплесками голоса уже передал залу всё необходимое – и поджёг его радостно-безвозвратно!
Следующий гласный потребовал захватывать комитеты явочным порядком, не считаясь с тем, что думают в сферах.
Явочный порядок – ударом набата прозвучал в зале: явочный порядок был самой сутью славной революции 1905 года: каждый человек и каждая общественная организация делала то, что считала нужным, не спрашивая правительства. Именно такой порядок и должен быть в России! Именно так пришла пора поступать и теперь! Блики пожарных огней радостно перебегали по лепному потолку и стенам.
И вышел говорить Шингарёв. Всегда любимый оратор общественности, с его удивительной искренностью и тем набуханием чувства, где, уже близко, за одной переломной гранью могут хлынуть и слёзы, слёзы сочувствия к страдающим и слёзы назревшего самоосвобождения, своим голосом неповторимо сердечным коснулся он всех сердец. Он не говорил «явочный порядок», но отстаивал именно его: право рабочих и общества – самим решать, а властям бы – не вмешиваться! Да, город может сам взяться за распределение хлеба – но если правительство обезпечит подвоз, пусть дадут гарантии! А то нет ли здесь ловушки: они довели до развала, а город возьмётся распределять, а хлеба нет – и будет виновата городская дума?
Бурными, долгими аплодисментами провожали народного любимца.
А тут вышел ещё один гласный, Шнитников, совсем не левый, и перекинул собрание прямо к делу: нынешнее правительство как абсолютно неспособное должно вообще уйти!!! А вместо него пусть возникнет коалиционный кабинет!
В разламывающих аплодисментах объявили перерыв: уже непосильно было только слушать, но хотелось ходить в кулуарах и делиться друг с другом.
В перерыве ещё разогрелись, ещё тысячу раз высказали это, и ещё это, и ещё следующее, – и уже после перерыва трибуна бы не выдержала скучного благоразумия, ни серых подсчётов, – теперь каждый оратор говорил, о чём хотел, и председатель уже никого не останавливал. Заседание потекло вполне революционно.
Выскочил Каган, кажется даже не гласный, – и сенсационно сообщил о расстреле: вот тут, рядом с самою думой, около часовни Гостиного Двора! – стреляли в толпу, убили и ранили! – и о каком же хлебе можно говорить теперь тут, рядом, в думе? Надо что-то сделать, что-то обязательно сделать, и не позже этой ночи!
– Но что же сделать? – отчаянно крикнули из зала.
– Я не знаю, что сделать! – задыхался Каган на трибуне.
Тут вышел новый оратор и предложил почтить память невинно погибших вставанием.
Зал поднялся. И грозно выросло короткое молчание.
И так собрание переступило ещё одну ступень чувств.
И снова говорил оратор от кооперативов: разве движение – только за хлеб? Разве рабочим нужен только хлеб, а не участие в управлении? Мы – сами всё возьмём!
Тут выступил гласный Бернацкий, профессор. Он вот как высказал: может быть, голод и утолят, правительство как-нибудь извернётся и утолит голод, – но всё равно! не дадим начавшемуся движению остановиться! революционное движение не должно остановиться!! – но валом докатиться до конца!!
Ах, замечательно! Эта мысль овладела собранием: не в голоде дело! – но пусть докатится всё до конца!!
И в эту разгорячённую минуту – кто же? о, кто же? чья лёгкая стройная фигура вдруг промелькнула по залу – над залом – уже узнаваемая, уже трепетно приветствуемая, и вот захлёстнутая бурею аплодисментов?! Сам Александр Керенский, оратор среди ораторов, излюбленный трибун, безстрашный революционер, чуть прикрытый легальностью, посетил нас! – вступил на трибуну! – и вот уже говорил вне очереди.
Говорил страстно, что – была, была, была возможность уладить продовольственный вопрос – но тупое правительство, как всегда, не вняло голосу общественности, – и вот упущено, упущено, упущено. А теперь, когда совсем уже безвыходно, правительство хочет увильнуть от ответственности и всё свалить на городские самоуправления. Это кажется уступкой, но это – дар данайцев, и общество не должно на этом попасться! Город должен поставить твёрдые условия, чтобы правительство уж тогда вовсе не вмешивалось бы в продовольственное дело. И даже – совсем ни во что! уж тогда совсем бы устранилось! Населению должна быть дана полная свобода собирать собрания о хлебе. Свобода собраний!
А тут появился ещё один член Государственной Думы – Скобелев, его сперва и не заметили в блеске Керенского. А у этого была смазливенькая наружность, звонкий приятный голос, но глуповатое лицо, – зато известный социал-демократ. Он объяснял собранию, что продовольственный вопрос нельзя решать отдельно, он слишком тесно связан с политическим, а политический – ещё трудней. И надо использовать теперешнюю растерянность правительства! Что правительство нашло свой путь борьбы с продовольственным кризисом – расстреливать едоков, но мы, здесь присутствующие, должны заклеймить такой предательский способ – и должны потребовать возмездия!! Правительство, обагрившее руки народной кровью, должно уйти !
Тут выступил рабочий лесснеровского завода Самодуров, большевик из больничной кассы: что современный государственный аппарат невозможно никак, ничем исправить – а только уничтожить до основания ! Только тогда наступит в России успокоение, когда нынешняя правительственная система будет вырвана с корнем !
Аплодировали.
Мы именно хотимповторения атмосферы Пятого года! мы хотимдышать тем грозовым воздухом! Так стройнее наши ряды! так яростней напор на правительство! – чтоб оно опрокинулось!!
Снова возвысился узкий Керенский – и строго призвал собрание ещё разпочтить вставанием память погибших сегодня рабочих.
И собрание поднялось – ещё раз.
Пронёсся гул, что сейчас внесут сюда и трупы.