355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1 » Текст книги (страница 22)
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:31

Текст книги "Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]

52
Екатерининский зал. – Маклаков вернулся с переговоров. – Отдать власть просвещённым бюрократам?

Не дождавшись Маклакова, устроили перерыв. Кое-кто вышел в Екатерининский зал.

Больше всего любил Шульгин во дворце этот необыкновенный по форме зал, когда-то открывшийся балом по взятии Измаила, и особенно как сейчас, когда в семь высоченных венецианских окон западного полукруга попадали последние лучи заката. Это было долгое озеро паркета, во сто шагов длины, до второго такого же восточного оконного полукруга, и во всю длину его с каждой стороны шло по восемнадцать пар коринфских колонн, и даже внутри колонных пар можно было свободно идти по трое. Паркет, натёртый в субботу, переблескивал и отражал в себе белые колонны, а можно было смутно уловить и люстры – семь огромных трёхъярусных люстр с плоского потолка, ободы с двуглавыми орлами и белыми многосвечниками вкруговую. Был ослепителен этот зал в балах, был оживлён и живописен как думские кулуары, когда из зала заседаний вытекало пятьсот депутатов в парадных сюртуках, рясах и крестьянской одежде, а по лесенкам сходила с хор публика, и особенно дамы, дамы. Но больше всего поражал этот зал вот в такой пустынности, в незаседательные дни, когда можно в одиночестве задумчиво-медленно пересекать это невероятное сверхдомовое пространство, обдумывать что-либо или просто помечтать – мечталось тут особенно просторно, и Шульгин имел такую склонность. В пустынности, да ещё в закат этот зал ликующе-тоскливо соединял душу с какой-то высшей стройной красотой.

Но сейчас увидел Шульгин, как из Купольного зала в Екатерининский почти одновременно вошёл и Маклаков. Выражения его лица, доволен или недоволен, нельзя было различить издали, – но и издали создавала его уверенная, ловкая фигура, всегда в прекрасно сшитом, но не слишком новом костюме, впечатление законченности. И Шульгин, оторвавшись от спутников, пошёл быстро ему навстречу. Он и всегда Маклакова любил – за остроумие, за афоризмы, за находчивость быстрого ума, за весёлый блеск глаз, за глубину, тонкость и гибкость юридической аргументации в его речах, сделавших его златоустом, сиреною Думы.

Василий Маклаков был самой яркой фигурой кадетской партии – а не лидер её. И даже вообще, принципиально – не лидер. Он утверждал такую ересь, что партийная программа вообще не нужна, нельзя требовать единомыслия во всех пунктах, а лишь бы совпадало общее направление. И никогда он не произнёс даже единой речи по поручению фракции, а лишь когда хотел, располагал сам. (Он речи выбирал такие, где мог бы проявить наибольший блеск, иметь наибольший успех.) О, разумеется, соединять в оркестр двадцать разных мнений и все их удерживать в русле Блока – Маклаков никогда бы не стал и не мог. Никогда не входил он и в бюро Блока. Так он как будто и не был соперником Милюкову? Нет, был. Таких пронзительных суждений, аналитических речей и свежих мыслей – никогда не исходило от Милюкова. Во всех идеях опережал всегда Маклаков: и когда пора заняться интенсивной борьбою с властью, создать в Думе искусственно сплочённое большинство (сама идея Блока) – или когда пора проявить терпимость и начать сотрудничать с правительством, как думал он едва ли не единственный последние месяцы, – оттого что он вообще считал законом жизни постепенность и эволюцию. Маклаков опасался даже самого начатка революции, а остальная кадетская головка нет: она считала, что направители всего общественного мнения могут использовать начало революции против власти, а потом остановить. Баловень судьбы и публики, всё в жизни легко получавший, удачливый охотник на уток и на женщин, всегда уверенный в удаче, Маклаков, отчасти от этих успехов, отчасти от юридической безпристрастности, когда поднимаешься выше спорящих сторон, всегда первый призывал прислушаться к тому, что справедливо в доводах противников, и так изо всей кадетской фракции был самым приемлемым для правительства, если вести переговоры. Потому именно его и октябриста Савича послали сегодня на переговоры с Покровским и Риттихом в министерство иностранных дел на Певческий мост.

Отношения Милюкова с Маклаковым по разности взглядов, приёмов, образа действий вызывали постоянную личную противонапряжённость. Каждый из них не мог заменить другого, но и примириться с другим не мог.

И – как же сегодня? что? – спешил узнать Шульгин. И образовалась их группа при встрече, другие подошли.

А Милюков – стоял издали, у колонны. Но получилось так, что здесь уже была группа, и Маклаков мог и уже начал сообщать новости, – и пришлось Милюкову через нехотя, не торопясь, как бы унижаясь, идти к ним сюда же.

Что у Милюкова был взгляд твёрдо убеждённого кота в очках – это и многие так знали. Но Шульгин особо считал, что у Милюкова наружность учёного прусского генерала, только одетого почему-то в штатское. Кому Шульгин выражал это сходство – смеялись, так оказывалось похоже. И голову твёрдо держал, и взгляд был твёрдый, лоб широкий, невысокий, со всеми признаками твёрдости, да ещё от усвоенной доктрины; и гладкая седоватая причёска, жёсткие усы, золотые очки.

А Маклаков был – живая художественная переливчатость, лишь на каждый данный миг принявшая адекватную форму, всем чертам – привольность изменений. Уже ведя за спиной вереницу знаменитых адвокатских и политических речей, умница и удачник, он не вёл за собой партию и оттого ли был моложе своих 47 лет, в обаянии быстрой улыбки вспыхивали молодые белые зубы, и негромким, но явственным чистым голосом, слегка грассируя, вот сообщал:

– Ну что ж, господа, министры в полной растерянности. Прак-тически мы их добили. Больше половины их вполне согласны на отставку. Но это, конечно, не значит, что отставку или пересоставление правительства разрешит царь.

– Но вы их ещё хорошо добавочно припугнули? – спросил Милюков.

Сосредоточенные умные глаза Маклакова не оставляли сомнения, что всё было взвешено и высказано.

– Да, они рвутся Думу распустить. Но я им… Я их предупредил: именно разогнанная Дума и станет всесильной. Заговорит вся Россия: за что распустили? И вы сами с извинениями будете через несколько недель упрашивать нас вернуться.

– Но – на несколько дней можно, вы сказали? – требовательно проверял Милюков. Всё равно лучше него никто не мог провести переговоров.

– Да, конечно, – легко, но и внимательно смотрел делегат не Блока, но свободной мысли. – Дня на три распускайте, я сказал, мы тоже отдохнём. Распускайте, но только при отставке всего кабинета. И за эти дни чтобы новый премьер собрал новый кабинет и при открытии привёл его в Думу.

Милюков не возразил, он всегда медленно обдумывал. Но кажется, так Маклаков и был уполномочен? Однако не всё:

– Но я сказал им: только в премьеры упаси вас Бог брать общественного деятеля.

Милюков нахмурился, стал неприступен и даже покраснел:

– Да почему же?

Маклаков незатруднённо объяснял всем:

– А что мы понимаем в управлении? Техники не знаем, учиться некогда. Облечённые доверием– это очень хорошо, но что мы умеем, кроме речей?

– А к… кто же? – поперхнулся Милюков. Рано называть лица, но что общественные деятели – это единственно возможно! С лёгкой улыбочкой Маклаков самовольно снял все их усилия?

А тот с приветливым наклоном, скользяще, быстро:

– Ну конечно – бюрократы. Хорошие, умные, просвещённые бюрократы. Пусть возвращают Кривошеина, Сазонова, Самарина. А в премьеры я посоветовал им – только генерала! Конечно, не Алексеева – звёзд не хватает. А – Рузского: и умён, интеллигентен, и с общественной амбицией. Он – политично составит кабинет, явится в Думу как представитель военного командования, и Дума ему ни в чём не откажет. Гарантирую шумные аплодисменты.

Но тут иной генерал, в ином виде и смысле, был возмущён, глаза налились:

– Василий Алексеевич, это непростительно! Вы превзошли свои полномочия! Вы не были…

Наискосок зала, из глубины, сюда шли. Маклаков поспешил дообъясниться:

– Павел Николаевич, но это – реальный и лучший выход сейчас. И то ещё – если кабинет подаст в отставку и если высочайше примут. Задача политика – строить из того материала, который имеется. Не в том дело, чтоб непременно прийти к власти нам, – а в том, чтоб и в сотрясении сохранить государственную стабильность. Власть и не входит в число либеральных ценностей.

То – шёл Керенский, быстро, узкой фигурой вперёд в наклон. А за ним поспевал нетёса Скобелев.

Группа у колонн замолкла: социалисты – чужие.

Но Керенский кокетливо избочь посмотрел на группу и, на проходке, возгласил:

– А-а-а, Блок!.. Что же вы, Блок, почему же вы не берёте власти?

И – шёл. И Скобелев за ним, как адъютант.

Милюков, Маклаков побрезговали отвечать, а Шульгин, всегда расположенный к насмешке, отозвался:

– Боимся не справиться с министерством внутренних дел.

– Ну! ну! – охотливо клекотнул Керенский. И одной рукой приветливо помахал, выворачивая кистью: – Немножко свобод… Немножко собраний, союзов и прочего… Торопитесь, торопитесь, господа!

И сам торопился, легко спешил в Купольный.

Они прошли – и Милюков ещё решительнее осудил:

– Нет, это непростительно! Вы не имели… так предлагать.

Маклаков поднял писаные брови. Опустил:

– Павел Николаевич! Quieta non movere! [2]2
  Не трогать того, что покоится (лат.).


[Закрыть]

53
Гиммер у Горького. – Неясные сведения отовсюду.

Чем была замечательна квартира Горького на Кронверкском – проходной революционный штаб! постоянно действующий, в вечном приходе людей и новостей – и неприкосновенный для полиции, на эту квартиру они посягнуть не решились бы! И к тому же всегда кормили (не то чтоб обслуживали, а было что взять поесть, кто там часто бывал). Приходили люди и совсем не знакомые ни хозяину, ни постоянным посетителям, – но кто-нибудь их привёл, и что-нибудь они тоже рассказывали. Сам Горький очень любил этот поток людей, рассказы и новости, то и дело бросал своё писанье, выходил из кабинета и толокся тут со всеми, сидел и сам вызывал людей на рассказывание историй. Правда, к нему и глуповатых много приходило, совсем уже темнота или пьянчуги, но и революционеров много бывало, особенно большевиков.

Гиммер, как правая рука Горького по «Летописи», да просто фактический редактор и основной работник, бывал почти каждый день, и совсем как свой. Так и вчера он весь остаток дня и вечер провёл здесь. Так и сегодня, поздно встав по воскресному дню, сообразил, что лучше не будет места, как пойти к Горькому. Когда новости сами к Горькому не приходили, то Гиммер лазил за ними в телефон – садился и начинал обзванивать разных знакомых ему людей – не самых главных деятелей, но всё ж из буржуазного, адвокатского, интеллигентского, литературного мира и даже периферии бюрократического.

Но сегодня за несколько полуденных часов, сидя у Горького, ничего узнать не удалось. И тогда Гиммер, другой сотрудник «Летописи» Базаров (в честь тургеневского) и ещё – отправились небольшой компанией собрать личные наблюдения. Надо бы идти, конечно, на Невский, все события там, но уже перед Троицким мостом толпа запрудила площадь. Правда, и в ней гудели плотные группы вокруг людей, уже вернувшихся с той стороны. Все рассказывали – со своих глаз или чужих слов – одно: что сегодня в городе стреляют, боевыми патронами, и есть жертвы, – одни говорили – человек тридцать, другие – несколько тысяч, весь Невский устлан.

Если так, то становилось и опасно туда идти, может быть лучше узнать как-нибудь иначе. Ещё здесь постоять.

На стене Петропавловской крепости близ пушек перехаживали солдаты. Ожидались ли военные действия? Хотя выстрелы оттуда разметали бы толпу, но сейчас она наблюдала с любопытством.

Троицкий мост перегораживали запасные гренадеры. Хотя тут был и офицер, но шла оживлённая беседа толпы с солдатами. Лепили им откровенно – и о правительстве, и о Распутине, и о царе, и о войне, – одни солдаты молчали, другие посмеивались, никто не защищал. Нет, с этими солдатами вряд ли начальство могло бы действовать по подавлению, нельзя представить, чтоб, например, этот отряд взял ружья на прицел.

Не пропускали всех сразу, толпу, а поодиночке на ту сторону пройти было можно. Но вернее будет вернуться к Горькому и всё узнавать по телефону.

Что-то интересное заваривалось!

А Горький – так и просидел все эти часы у телефона. Он уже знал о расстрелах и знал, что общественные круги потрясены, но вместе с тем и растеряны, ибо никто не придумал, как надо на это ответить. И видно, не поднимались их обывательские головы выше «самых решительных представлений».

Тут повис на телефоне и Гиммер, стал звонить своим левым деятелям. На вечер было предположение собраться и обсудить, да вероятно у Керенского. Все согласны были, что левые должны использовать этот момент, но никто не знал – за что взяться.

Кому Гиммер не мог позвонить – это Шляпникову, не было такого телефона, они жили там, по берлогам Выборгской, без телефонов.

Нервы изнемогали.

Но много времени спасительно заполнял телефон: за телефоном как-то не замечаешь часов.

54
Больные в царском дворце. – Поездка царицы на могилу Распутина. – Её молитва и предчувствия.

Воскресенье – и не чувствовалось ни в чём, от одного больного к другому. И в церковь к обедне не пошла, потому что уже с утра устала – и больше нужна была здесь, больным.

Тяжелее всех переносила – Аня Вырубова, при её характере паническом и сосредоточенном всегда только на себе. Каждую минуту около неё дежурила не одна, а сразу две сестры, и утром приходило четыре детских доктора, и потом попеременно то Боткин, то Деревенко, а минувшую ночь близ неё провёл ещё один доктор, которого она особенно любит, – вполне занимала Аня собою целое крыло дворца. И требовала, чтобы младшие незаболевшие дети приходили к ней трижды в день, а государыня – дважды, и утром, и вечером, – и государыня покорно исполняла желания этой своей вычурной, утомительной и навсегда уже доверенной подруги.

Мари и Анастасия гордились, что они не больны, то сидели у постелей, то телефонировали друзьям, сообщали новости и узнавали их. В общем, они очень помогали матери, но боялась она, что свалятся и эти две. У всех больных был сильный кашель, сильная сыпь, Бэби покрыт ею, как леопард, у него, к опасенью, ухудшилось, и температура была под сорок.

От гвардейского экипажа трогательно прислали Ольге, Татьяне и Ане по горшку ландышей – и в их занавешенных тёмных комнатах теперь тянуло тонким запахом.

А вообще, в эти дни затруднилось получение цветов – и уже не стояли в каждой комнате разные, свои, как всегда.

Что там в городе? Днём пришла милая записка от Протопопова, написанная им в 4 часа утра, после ночного заседания министров. Предприняты аресты революционеров, самых главных вожаков. А городской голова не справился в городской думе с дерзкими речами – и он, и ораторы будут привлечены к ответственности. Принимаются энергичные, строгие меры, и в понедельник будет уже всё совершенно спокойно.

Ну, слава Богу. От разных передающих стало известно, что вчера днём убит бедный полицейский офицер. Но, вообще, волнения нисколько не походят на Девятьсот Пятый: все – обожают Государя и озабочены только недостатком хлеба.

Идиоты, не могут наладить хлеб.

Пришло письмо от Ники, прижала его к губам. (И Алексею – пришёл бельгийский крест.) Боже, как ему должно быть ужасно его одиночество в Ставке!

Такое солнышко светило сегодня – такое солнышко чистое, радостное, всё должно окончиться хорошо!

Звало наружу. Наилучший час: съездить помолиться на могиле Друга.

Взяла с собою Мари, самую здоровую, поехала в автомобиле. Могила – на краю леса, на аниной земле. Ободрительно светило солнышко, хотя и отусклилось.

С тех пор как в прошлом месяце над могилой надругались – пришлось поставить здесь пост, постоянного дневального.

От этого, правда, терялась та глубина, незатруднённость общения с умершим, какая бывает в одиноком посещении. Но уже вокруг могилы стали воздвигать и сруб часовенки – и сегодня он достиг той высоты, что, зайдя внутрь, – ты оставалась видна дневальному и шофёру только выше плеч. А Мари – и совсем не видна.

Квадрат сруба – создал уединение. Сверху было – Божье небо, солнце, а с боков – не видели. Ощущение храма.

Мари стояла строго, молча, понимая.

Александра опустилась перед холмиком могилы – на колени, прямо на снег, на подвёрнутые края своего пальто.

Вот она рядом была, ощущала Божьего человека, беседовала с духом Его и одновременно с Богом.

Убили Его – убили её собственную душу, началось беззащитное голое существование. Всегда так успокаивало знать, что Его молитвы, иногда в безсонные ночи, следуют за царской семьёй. Звучали в ушах его поучения: не ума спрашивайся, а сердца. Пусть будет благодать ума. Радость у престола.

О Боже, нам всем ещё отдастся, что Его нет с нами. С того дня всё и рушится. Он так и предсказывал. Теперь все катастрофы возможны. За Его убийство – пострадает вся Россия.

Но он – и жил, и умер, чтобы спасти всех нас.

А теперь будет заступником-молителем на том свете.

Как же они, ничтожества, ненавидели Его! Добились своего…

От этого святого места теперь разливалось спокойствие и мир.

Для души созерцательной и мистически-чуткой, какой обладала Александра, не было непроницаемой преграды между миром тем и этим – но туда и сюда переходили воздействия наших поступков, мыслей – и небесных воль. Божий человек – убит, но и не умер, и вот сейчас она была настолько немешаемо рядом с ним, как и раньше, во времена бесед, когда его сильные серые глаза источали ей спасительный свет. Она – всецело чувствовала Его здесь, рядом, и сквозь снежный покров, земляную насыпь и гроб.

Спасительного чуда для трона и для России ждала государыня – от самого народа, от праведных его молитвенников. (Никак она не больше – а меньше! – немка, чем Екатерина, признанная в этой стране – великой.) И посланный Богом прозорливый Друг был явным выражением этой всеправославной связи и всенародной помощи.

Александра всегда искала через веру – таинственности, знамений и чудес. Она – ждала их! Она – верила в них!

Но – свойством ли натуры своей, или касаясь непреодолимой истинной сути вещей – она больше склонялась к предчувствиям дурным и к меланхолии. Ехали ли летом Четырнадцатого года на яхте в финские шхеры – что-то печально наговаривало в ней: а может быть, это последний раз так счастливо едем вместе? Покидали Ливадию весной того же года – всё грустно пело: а может быть мы никогда-никогда уже сюда не вернёмся? Узнала вечером 19 июля о начале войны – и рыдала, рыдала, предвидя неминуемые бедствия.

Вот и в декабре в Новгороде: зашла к старице Марье Михайловне в крошечную келью, где та лежала на железной кровати, и железные вериги рядом. Ей 107 лет – а без очков шьёт бельё для солдат и арестантов. Никогда не моется – и никакого запаха. Курчавые седые волосы, миловидное лицо с молодыми сияющими глазами. И – что ж она провидела в вошедшей? Протянула высохшие руки: «Вот идёт мученица царица Александра!» Благословила. «А ты, красавица, тяжёлого креста не страшись!» И через несколько дней опочила, как будто этого визита только и ждала.

Почему – мученица? Кажется, жизнь властной царицы наиболее от этого далека?

Значит, видела что-то.

Всё – ко злу и к падению.

55
Служба генерала Хабалова. – Положение в штабе Петроградского округа. – Гул котла. – Сегодняшние уличные события. – Донесения о бунте в Павловском батальоне. – Что с ними делать?

Для генерала Хабалова город Петербург не был совсем новым: в прошлом веке он служил тут 14 лет кряду на разных штабных должностях. А потом, 14 лет этого века, – в других городах, всё по военно-учебным заведениям, на воспитании юношества. А там, смотришь, и жизнь проходит, в 55 лет назначен был военным губернатором Уральской области и наказным атаманом Уральского казачества – как раз перед войною. А там и всего-то было девять полков, и все ушли на войну, и Хабалов мог покойно служить в глубоко верноподданной области. Но, увы, летом прошлого года был переведен командующим перегруженного, многозаботного Петроградского военного округа, правда, не самостоятельного, а подчинённого Северному фронту, – так что главные заботы с этим говорливым городом, и его военной цензурой, и его шатущими рабочими ложились на генерала Рузского.

Но вот неделю назад, роковым образом, а верней по подсказке Протопопова, Его Императорское Величество пожелал сделать Петроградский округ отдельным – так что вся тяжесть легла на плечи Хабалова. (Правда, должность равновелика Командующему армией, и жалованья больше.)

А тут сразу всё и началось. Ко дню открытия Думы 14 февраля какое-то назначалось большое революционное шествие – и пришлось Хабалову издать воззвание, что Петроград на военном положении и всякое сопротивление законной власти будет немедленно прекращено силой оружия. (Он так писал, но сам не знал, а как ему сверху скажут, а сверху велели: ни в коем случае, ни одной пули.)

То шествие, к счастью, раздробилось и не произошло. Но обстановка в Петрограде была сильно безпокойная. А по железным дорогам за двухнедельными заносами да ударили сорокаградусные морозы, а безлюдная деревня не успевала разгребать пути – и сократился подвоз муки в Петроград, и от слуха возникли ожесточённые хвосты за чёрным хлебом. (Дело серьёзное, и жена генерала изрядно запаслась мукою, крупою и маслом.)

На случай волнений был разработанный план, как распределять войска по районам, но всё это знал генерал Чебыкин, он знал и весь офицерский состав, – а в эти дни возьми да уедь на отдых в Кисловодск. (И главный экземпляр плана без него тоже найти не могли.) А заменивший его полковник Павленко состоял после тяжёлого ранения, Петрограда не знал, и никого тут. Да все командиры запасных батальонов были так или иначе больные, потому что здоровых офицеров не отдавали фронтовые гвардейские части. И ещё начальник корпуса жандармов генерал граф Татищев – тоже отлучился, как раз накануне, в тот же день, когда и Государь уехал из Царского Села в Ставку. И как раз тут всё началось! И уже не обратишься за указаниями на соседний фронт к Рузскому. И до Государя не дотянешься. Да и что его зря безпокоить?

И вот – третий день сидел Хабалов даже не у себя в штабе, а в градоначальстве, куда лучше сходились все линии связи, пока полиция не была разгромлена. Тут в нескольких смежных комнатах с распахнутыми дверьми все они и сидели – Хабалов со своим начальником штаба Тяжельниковым, контуженный полковник Павленко, командование войск гвардии и полицейское начальство. Генерал-майор Тяжельников был тяжёлым ранением выведен из строя навсегда. Но не принята была его отставка, а назначен сюда, в штаб округа, с ещё не зажившей раной, – собственным распоряжением Государя. Павленко настолько был контужен, что сильно растягивал слова, рядом в комнате не всегда можно было его понять, а когда по телефону говорил – то что там на другом конце? А к полиции ещё текла и текла череда каких-то совсем посторонних людей, горожан, приходивших со своими страхами или вздорными просьбами и толчеёй своей только мешавших всем.

Хабалов так себя ощущал, будто попал он в котёл, где и варило его какой день, и он сам мало что мог сделать. Всё, что происходило, – доносились голоса, выставлялись лица, испрашивались решения, – всё через гул этого чужого котла.

Такого положения, как сейчас, – и представить не мог, никогда не попадал: уставы – как будто перестали действовать. Войска у него были – и как будто не было, а всюду свободно бродили неуправляемые толпы, которые и сами не знали, чего хотели, – потому что и хлеба, кажется, не хотели. И позавчера, вчера ещё занятый, как устроить лучшую выпечку хлеба, генерал сегодня и о хлебе перестал хлопотать, руки опустились. Хабалов попал в состояние, что его несло, толкало, поворачивало, и всё под этот гул, и только та его поддерживала надежда, что когда-нибудь да кончится же день, а на ночь, слава Богу, успокаивается – и тогда можно поехать домой поспать, заложив телефон подушками. А пока нужно было сидеть тут и делать вид, что управляешь событиями.

И до того уже распускались, что лезли с непрошеными советами какие-то приходящие офицеры: капитан из Гатчины, у него автоброневая команда, 8 броневиков, мол, с надёжными офицерами и солдатами, даже только пройдя по улицам, она сильно воздействует на толпу.

– Потрудитесь, капитан, не мешать властям исполнять свой долг. Не ваше дело предлагать советы. Отправляйтесь к вашей части!

И ещё время от времени требовал Хабалова к телефону военный министр, кукольный генерал Беляев, и всё спрашивал сообщений, что делается в городе, – хотя ничего же сам предпринимать не мог, а всё равно Хабалов. Да и сведения, притекавшие в градоначальство, не все были доступны проверке, а некоторые и просто фальшивы.

А то позвонил Хабалову сам Родзянко – а почему? по какой субординации надо было ему отвечать? – «Ваше превосходительство, зачем стреляете? Зачем эта кровь?» – «Господин Председатель, я не менее вашего скорблю, что приходится прибегать к такой мере, но заставляет сила вещей». – «Какая такая сила вещей?» – «Раз идёт нападение на войска, то они не могут быть мишенью, но тоже должны действовать оружием». – «Да где же нападение на войска?!» – Перечислил ему. – «Помилуйте, ваше превосходительство, да петарды сами городовые бросают!» – «Да какой же им смысл бросать?»

Городской бой! Где это слыхано? Как его вести? Хабалов, во всяком случае, не ведал.

Вчера Хабалов долго поверить не мог, что казак – убил пристава. Если так – то как же? то что же делать?

Вчера вечером волнения приняли уже такой размер, что Хабалов должен был телеграфно обстоятельно доложить генералу Алексееву в Ставку. А воскресенье с утра так обнадёжливо началось, и Хабалов доложил, что в городе спокойно. Но с полудня всё равно пробрались, набралось с окраин, и все – на Невский, с северной и восточной стороны. В боковых улицах начались столкновения, пока только с конной полицией. Но в войска летели куски льда, камни, бутылки – и не всё же войскам терпеть? В нескольких местах на Невском, от Гостиного Двора до Суворовского, стреляли, сперва в воздух, кой-где холостыми – но от этого толпа не рассеивалась, а только насмехалась, уже привыкнув к безнаказанности. Тогда стреляли и прямо в скопища. Но и рассеянные, оставив на мостовой убитых и раненых, они не разбегались далеко, а прятались в ближних дворах и переулках и опять начинали собираться. Что делать?

После очистки Знаменской площади собирались в переулках при Старо-Невском и оттуда из-за углов стреляли в воинские наряды. Но всё ж обходилось без крупных нападений толпы на войска, и была надежда, что пыл толпы охлаждается, а вот скоро и смеркнется. Уже и Невский очищался, забирали власть вооружённые патрули, да разъезжала конница, можно было ждать благополучного окончания дня. Всё же первая стрельба подействовала на толпу подавляюще.

Как вдруг по телефону доложили о событии невероятном: что 4-я рота лейб-гвардии Павловского запасного батальона из здания придворно-конюшенного ведомства, где расквартирована, выбежала на улицу без офицеров, стреляя вверх, с какими-то криками, затолпилась на Конюшенной площади – и оттуда стала продвигаться по каналу – к храму Спаса-на-Крови.

Телефонные звонки последовали за звонками – с докладами и запросами, что делать. Отсюда надоумливали естественно: уговорить – напомнить о присяге – вызвать командира Павловского батальона.

А оттуда доложили: взбунтовавшаяся рота поимела столкновение со взводом конно-полицейской стражи, залегла и обстреляла его.

Это новое сообщение показалось Хабалову вовсе недостоверным: с какой бы стати солдаты стреляли в конно-полицейскую стражу? В том гуле-гуде, который не прекращался, любую чушь могли соврать.

Доносили: рота требует отвести в казармы весь Павловский батальон и прекратить стрельбу по городу!

Такого не может быть!

Доносили: прибыл полковник Экстен. Но пока он уговаривал бунтовщиков – сзади него собралась толпа, и оттуда студент револьверным выстрелом тяжело ранил полковника в шею.

Ничего себе!

Тем не менее оказалось, что рота успокоена уговорами полкового священника – и дала отвести себя в казармы.

Слава Богу.

Теперь казармы – заперты, и офицеры находятся при своих солдатах. Понемногу согласились сдать и винтовки. Винтовок там было далеко не на всех, может быть – одна на десятерых, но и из тех двадцать одна исчезла! Исчезли из казармы, значит ушли в городскую толпу. А может быть, с ними и сами солдаты? Ещё не посчитали.

В таком необычном случае – что делать командующему? Доложил по телефону военному министру Беляеву. Тот потребовал сию же минуту полевой суд – и расстрелять зачинщиков.

Как это? С какого конца браться?

Для следствия и суда рота оказалась слишком велика: кажется, их там около 800 человек. Звонили прокурору окружного суда: возможен ли полевой суд без предварительного дознания? Оказалось: невозможен. Но 800 человек и в неделю не допросишь.

Тут выяснилось, что их – не восемьсот, а вся тысяча пятьсот, таковы раздутые запасные роты, больше нормального батальона. Но тогда не то что дознание, а не оказалось в Петропавловской крепости и помещения такого, чтобы принять полторы тысячи.

Звонил ещё раз военному министру, о безвыходном положении.

Постановлено было посадить в крепость хотя бы зачинщиков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю