Текст книги "Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком"
Автор книги: Александр Нежный
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
– Не понимает, наверно, – сам себе пожаловался Полторацкий, но вопрос свой все-таки повторил:
– Зовут-то тебя как?
И указательный палец правой руки на нее уставил, и глаз с девочки не спускал, ее ответный взгляд стараясь не пропустить. Она вдруг проговорила ясно:
– Айша.
– Ну и замечательно! – обрадовался он. – Айша, значит… Сейчас мы с тобой, Айша, к одному хорошему деду придем… Он по-вашему говорить умеет и вообще человек хороший. Мы ему все расскажем, все объясним, шапку перед ним ломать будем: помоги нам, Николай Евграфович! А он поможет… обязательно он нам, Айша, поможет… У него, видишь ли, сын погиб… то есть, я точно ве знаю, я только думаю, что погиб, но я уверен, что так… И с тобой мы видеться непременно будем. У меня сестренка есть маленькая, но она далеко – вот ты мне вместо нее и будешь. Ладно?
Ни единого слова, скорее всего, не поняла Айша, но уже не такой напряженной – он ощутил – была ее ладошка. «Ах ты, дитя горемычное!» – с острой жалостью он подумал и легко провел рукой по черным, горячим волосам девочки. И снова отворил калитку, снова поднялся на крыльцо и снова позвал Савваитова. Тот вышел из комнаты и на сей раз не без удивления на Полторацкого глянул.
– Помочь надо человеку, Николай Евграфович, – Полторацкий сказал. – Одна она… Я вам вечером все объясню…
– Сначала мы ее накормим, – объявил Савваитов и на местном языке что-то у девочки спросил.
– Айша, – она ему ответила, и он, удовлетворенно кивнув, повел се в кухню.
– До вечера, – ему вслед улыбнулся Полторацкий. С улыбкой на губах, а иногда даже и головой качая и дивясь неожиданностям, которыми так богата жизнь, он быстро шел к Совнаркому.
– Ты чему это с утра радуешься? – услышал вдруг. Он обернулся: невысокий, в темных очках, небритый, худой, в сильно поношенном пиджаке стоял перед ним Агапов, бывший комиссар по гражданской части. Весной, на пятом краевом съезде Советов, сославшись на усталость и болезнь, попросился в отставку, из Ташкента уехал в Перовск, недавно вернулся и стал комиссаром Главных железнодорожных мастерских. Семен Семенович Дорожкин со своей склонностью к высокоторжественным оборотам всем заявлял, что любит Агапова, как мать. При этом было не вполне ясно, кто является матерью и какие именно чувства, материнские или сыновние, испытывает Семен Семенович к Агапову, но искренность симпатий Дорожкина сомнению зато не подлежала. Полторацкому же с немалым волнением повествовал, что, впервые встретившись с Агаповым на заседании в военном комиссариате, от невзрачной его фигуры, глаз, красные веки которых свидетельствовали о хроническом заболевании, какой-то общей жалкости и даже потрепанности вынес впечатление совершенно отрицательное. Однако потом! – потом он произнес речь и замечательно четко и полно обосновал принципы создания новой пролетарской армии, с увлечением рассказывал Семен Семенович и добавлял с удовольствием, что после этой речи все ощутили себя перед ним пигмеями. Известно было, кроме того, что, положив начало новой армии, он записался в нее первым и стал, таким образом, ее солдатом номер один, к чему Полторацкий, не умаляя значения проделанной Агаповым работы, относился не без насмешливой снисходительности – как, например, взрослый отнесся бы к забавам детства. В самом деле, трудно было без улыбки представить себе Агапова с винтовкой, которую он вряд ли удержал бы в своих тонких, слабых, совершенно не созданных для армии и битвы руках. С другой стороны, отчего бы в этом немощном теле не быть могучему духу – Кутон, как известно, был парализован что, однако, не мешало ему защищать республику и свободу с непреклонностью, поставившей его в истории рядом с Робеспьером и Сен-Жюстом и вместе с ними уложившей на французскую плаху – гильотину.
– Ты чему радуешься? – спрашивал Агапов, снимая очки и вытирая платком воспалепные глаза.
– Да вот… киргизу хотел помочь, а он взял и ушел. С ним еще девочка, дочь его была, он продать ее хотел…
– Там купят, – мрачно кивнул Агапов в сторону Старого города. – А ты, верно, себе места найти не можешь? Жалеешь несчастную? А чего, собственно, жалеть? Старый обычай – подросла, значит, пора продавать.
Все это он говорил раздраженно, запальчиво и, может быть, с некоторой издевкой в голосе, словно Полторацкий, рассудив лишь немного, мог бы заранее понять, что его попытка окажется тщетной и что все случившееся выдаст в нем не только предосудительное мягкосердечие, но и полное незнание мусульманских нравов и обычаев. Выражение лица, однако, было при этом у Агапова такое, что и раздражение, и запальчивость, и даже издевку следовало в равной мере отнести и к нему самому. Судя по глубокой морщине, разделившей брови, по скорбной складке губ, он, так же, как и Полторацкий, более всего был угнетен самой возможностью положения, при котором, чтобы избегнуть голодной смерти, бедняку-мусульманину приходится торговать плотью от плоти своей, ребенком, неважно, что девочкой.
Полторацкий засмеялся.
– Ты, Агапов, торопишься всегда… Я девочку у него купил.
– Ты?! Ну, я тебя поздравляю… Акт милосердия, надо понимать? И что ж ты теперь с ней делать будешь?
– Жить ей помогу, – Агапову прямо в лицо взглянул Полторацкий.
– Гуманно… – пробормотал тот, но затем, как бы спохватившись, добавил: – Ты на меня внимания не обращай, я малость не в себе…
– Как! – изумился Полторацкий. – С утра? Да ты что?
– А вот так! – громко сказал Агапов. Окинув его взглядом, насмешливо улыбнулся прошедший мимо гражданин в ослепительно-белом костюме. – Огонь раньше горел… – стукнул он себя маленьким бледным кулаком в лацкан потертого пиджака, и на глазах у него блеснули слезы. Или, быть может, солнце поиграло с темными стеклами его очков. – Теперь погас. Я себя спрашиваю все время: что я могу сделать для рабочих? Что?! Ты знаешь, ты должен знать, я все силы прилагал… Я в Совнарком приходил в семь утра и дома раньше часа почи не бывал… Да какой дом? Всю жизнь не было дома… всю жизнь полуголодный, спал, где придется… В железнодорожных трубах спал! Да… о чем я? Погоди, – сказал он, заметив нетерпеливое движение Полторацкого, – ты меня послушай, меня надо послушать. И вот я себя спрашивал: что… ну что могу я сделать для рабочих? Силы мои ограничены моей человеческой сущностью… Помнишь, был вопрос об отправке на дутовский фронт… я говорил, ты номнишь? Я говорил: слабые должны работать, умелые – управлять, а энергичные – воевать! То есть не всех подряд, не под одну гребенку, чтоб было, кому работать, чтоб, несмотря ни на что, улучшать материальное положение… Ведь это же главное! Где холод и голод – там непременно слабость власти, непременно бутада! – ввернул Агапов новомодное словечко, которым с некоторых пор обозначали всяческие брожения, непорядки и вспышки недовольства. – А слабая власть должна спасаться насилием, ты это не хуже меня знаешь.
– Это ты брось! – остановил его Полторацкий. – С такими разговорами – да ты хоть понимаешь, кто ты сейчас?! Наша власть – власть молодая, ее со света стараются сжить, а ты про какое-то насилие плетешь! Насилие насилию рознь… и грош нам цена будет, если мы Советскую власть защитить не сумеем. Понял?
– Все напрасно, – вяло отмахнулся Агапов. – Знаешь, на кого я похож? Я похож на приговоренного к повешению, который ждет и хочет, чтобы его повесили. Ну, прощай, – сказал он и странно-холодной рукой пожал Полторацкому руку. – Я тут неподалеку… в переулок Двенадцати тополей…
Горький осадок остался в душе от хмельных, сумбурных слов Агапова. Еще и тревога по капле падала в душу и связана была с переулком Двенадцати тополей, откуда третий раз за сегодняшнее утро вышел Полторацкий и куда направился Агапов. Казалось бы, ничего особенного в этом обыденно-простом совпадении нет. Не исключено, между прочим, что Агапов – через Дорожкина – знаком с Савваитовым и шел именно к нему. Не упомянул же о том лишь потому, что вернулся в Ташкент недавно и еще не знает, что Полторацкий из гостиницы перебрался и переулок Двенадцати тополей. Все так, но с неспокойной душой поднялся он на второй этаж Совнаркома, отпер дверь своего кабинета и, оставив ее открытой, чтобы хоть чуть-чуть повеяло прохладой из сумрачного коридора, сел за стол.
Тут же после короткою мягкого, но в то же время довольно уверенною стука отворилась другая дверь, через которую к наркому труда входили сотрудники, и с вкрадчивой улыбкой на длиниом лице неслышными шагами приблизился и протянул руку с любовно выращенным, холеным перламутровым ногтем на мизинце Даниахий-Фолиант, секретарь комиссариата и член коллегии по социальным вопросам.
– Не ночь, Павел Герасимович, – поздоровавшись, произнес он, – а сущее мучение. Гроза в июле, да еще без дождя! Неслыханно! Я глаз не сомкнул ни на минуту и чувствую себя ужасно…
– Ну, так и отдохнули бы, – не очень любезно ответил Полторацкий Даниахию, на что тот, словно заранее подготовившись к подобному повороту, воскликнул решительно и протестующе:
– Как можно, Павел Герасимович! Столько дел, такая обстановка…
– Что значит – такая обстановка? – опустив голову, чтобы не встречаться взглядом с очень живыми, быстрыми и весьма неглупыми глазами Даниахия, сказал Полторацкий. – Обстановка нормальная.
Обеими руками сразу замахал на него Даниахий-Фолиант.
– Павел Герасимович! – сказал с обидой. – И вы могли допустить, что я сомневаюсь! Что я не всецело предан и позволяю себе колебания? Да разве вся моя деятельность в комиссариате труда под вашим, Павел Герасимович, руководством…
Полторацкий его перебил:
– Давайте не тратить зря время, товарищ Даниахий.
– Давайте, – немедленно согласился Даниахий-Фолиант. – Я займу у вас всего пять минут.
– Опять проект какой-нибудь?
– Мне кажется, товарищ народный комиссар, пы недооцениваете значения устремленной вперед мысли, – с видом уязвленной гордости промолвил Даниахий.
– Я вас слушаю, – сказал Полторацкий.
Даниахий начал так:
– Под гнетом жизненных невзгод и массах возникает враждебное чувство к власти, которую они, то есть массы, склонны обвинять в тяготах своего существования.
– Прямо-таки все массы без исключения? – сказал Полторацкий с насмешкой. – Откуда вы это взяли?
На секунду растерявшись, Даниахий быстро ответил:
– Для ясности постановки задачи, товарищ Полторацкий.
– Ну, если только для ясности…
– Дабы избежать этого умонастроения и, кроме того, приступить к решению кардинальных социальных задач, власть уже сейчас может использовать имеющиеся в ее распоряжении средства. Главнейший вопрос, вы знаете, – Урегулирование оплаты труда.
Полторацкий стал слушать внимательней. Из маленького рта Даниахия слова вылетали быстро, причем скорость речи не причиняла ущерба ее четкости, затем, ловко сцепившись друг с другом, слова становились округлыми фразами, в которых, если вдуматься, не все, далеко не все было пустота, треск и самолюбование. Почему, говорил Даниахий, с некоторой театральностью то повышая, то понижая голос, не выдерживает ни малейшей критики современная система оплаты труда, унаследованная от трижды проклятого и наконец сметенного строя? Почему молодое вино новых социальных отношений, сказал Даниахий-Фолиант, надменно вскинув голову с высоким, зауженным вверху лбом, мы старательно наливаем в старые мехи отвергнутого капиталистического общества? Что мы видим вокруг, спрашивал он далее и плавным жестом руки с длинным перламутровым погтем на мизинце обводил кабинет наркома труда с картой Средне-Азиатской железной дороги на одной стене, портретом Карла Маркса на другой, сейфом в углу, чайником и двумя пиалами на столе. Мы видим, сам себе отвечал Даниахий, непрерывное падение курса рубля, хозяйственную разруху… мы видим рост цен на продукты и товары, ввиду чего под давлением суровой необходимости, а также бедствующих рабочих масс каждые три-четыре месяца пересматриваются ставки оплаты труда. Однако расценки оплаты труда, едва предоставив рабочему и его семье средства на более или менее сносное существование, снова отстают от уровня цен. Сие, заметил Даниахий, закономерно, ибо сейчас мы владеем лишь одним, примитивным и весьма грубым средством воздействия на экономическую жизнь, а именно – декретом. Декрет, тотчас проговорил Полторацкий, и Даниахий с неудовольствием на него глянул, решает задачи огромные. Декрет о земле, товарищем Лениным подписанный, – вот вам пример. Да, да, живо подхватил Даниахий, вы правы совершенно! Я говорю только о том, что есть и другие возможности… Декрет – средство чрезвычайно сильное, и не во всех случаях надо применять его… Взгляните: пока мы декретируем ставки, жизнь, издевательски нам подмигнув, меняется день ото дня, и то, что пригодно было вчера, вызывает недовольство, ропот и склонность к бутаде уже сегодня.
По словам Даниахия, к экономике подчас необходимо приспособиться, подладиться, подольститься, обойтись с ней более тонкими и потому более верными средствами, чем мощный, но в иных случаях однозначный декрет.
Нынешняя система имеет еще один, весьма существенный недостаток. Она, возвысив голос, грозно взглянул на Полторацкого Даниахий-Фолиант, чревата опасностью, в сравнении с коей все остальное – тлен, мусор и чепуха. Бюрократизм – имя этой опасности, этой чумы, этой многоголовой гидры! Можно быть совершенно уверенным в том, что новая власть выдержит и отразит всех тех, кто попытается низвергнуть ее с оружием в руках; но при всей приверженности к советской власти, к социализму вообще, подчеркнул Даниахий, нельзя отрицать, что если найдется какая-нибудь злая сила, способная подточить новый строй, то это – бюрократизм, который, к глубочайшему сожалению, заметен уже сейчас и особенно при определении ставок оплаты за труд. От созерцания бессчетного множества бумаг, плодящихся по ничтожным вопросам, может померещиться, что ты явственно слышишь, как во всех концах республики от Пишпека до Верного и от Асхабада до Ташкента неумолчно и грозно скрипят чудовищно усердные перья. Чур меня! – хочется воскликнуть, как воскликнул некогда несчастный царь, сказал Даниахий-Фолиант, но, перехватив нетерпеливый взгляд Полторацкого, кивнул и быстро приблизился к самой сути. Вместо твердых, каждый раз устанавливаемых соответствующими декретами норм он предлагал применить подвижную шкалу оплаты, которая бы учитывала и семейное положение труженика, и движение рыночных цен на товары первой необходимости. Далее Даниахий рисовал следующую картину, своего рода древо познания хозяйственной жизни: областные советы народного хозяйства, их специально учрежденные оценочные бюро труда собирают и систематизируют сведения о движении цен; раз в неделю телеграммы с этими сведениями поступают в Совет народного хозяйства республики, который окончательно устанавливает, как изменился прожиточный минимум в разных районах Туркестана, и немедля публикует официальный бюллетень, где указывает – в процентах – рост или, напротив, падение прожиточного минимума, после чего все казенные и частные предприятия должны соответствующим образом либо увеличить, либо уменьшить ставки оплаты труда.
– Если буржуазный общественный строй, – заключил Даниахий-Фолиант, – выработал такие совершенные аппараты, как товарная и фондовая биржи, то социалистическое государство должно непременно создать учетные бюро труда. Они, – поднявшись со стула, провозгласил он, – будут учитывать и расценивать единственно универсальную ценность – человеческий труд!
– Спасибо, – сказал Полторацкий и тоже встал. – Все это было очень интересно. Но есть в вашей программе места уязвимые. Недостаточно увязать оценку труда с движением цен. Товарный голод – это ведь не только следствие войны и разрухи. Война и разруха привели к падению производительности, что, в свою очередь, и породило товарный голод. Поднять производительность, поощрять ее рост! – этого у вас пока нет… Подумайте еще. Хорошо?
После этих слов, несколько поникнув, совсем коротко ответил Даниахий:
– Попробую…
И уже шагнув к двери, остановился и сказал:
– А когда, Павел Герасимович, я говорил об обстановке… В Асхабаде, по слухам, назревают события, и крупные.
– А вы слухам не верьте. Там все спокойно. Фролов порядок навел.
С сомнением покачав головой, Даниахий-Фолиант вышел, однако новую заботу оставил после себя: откуда слухи? На чем основаны? С умыслом, и умыслом, разумеется, недобрым, распускает их кто то, дабы всяким обыватель ощущал словно бы подземные толчки, пока еще слабые, но в любой день грозящие ужасами землетрясения, – ощущал и проникался злобным недоверием к власти, не могущей оградить его от разгула политической стихии. Или же, напротив: наружное спокойствие Асхабада есть обман, хитрость, игра, в которую поверил Фролов и которая в самом деле скрывает угрозу? Ночные тревоги подступили вновь, он снял телефонную трубку и попросил милую барышню соединить его с номером триста семнадцать. С того конца провода сквозь потрескивание, шорохи и птичье бормотанье чужих голосов донесся до него недовольный голос Хоменко, члена следственной комиссии.
– Это Полторацкий, здорово.
– Здорово, здорово… Только прилег, а ты трезвонишь.
– Спать ночью надо.
– Ночью работа была… Чего тебе, Павел?
– У тебя из Асхабада что-нибудь новое есть?
Слышно было, как Хоменко присвистнул.
– Что-то у меня все про Асхабад пытают… Как будто Фролов со мной связь держит, а не с Совнаркомом! Нет у меня оттуда никаких фактов, а про догадки и домыслы говорить не буду… А какие они у меня, мои догадки, ты знаешь.
Позвонил Колесову – того на месте не было. Военный комиссар республики, румяный Костя Осипов, бывший прапорщик царской армии, заорал весело, что не приведи бог какой-нибудь бутаде… Пыль от этого Асхабада останется, одна пыль, если ее у них там не хватает!
– Ну-ну, – сказал Полторацкий и от Осипова и его неподходящего веселья отключился.
С минуту сидел, держа руку на телефоне, затем решительным движением телефон отставил на край стола, а к себе поближе придвинул бумаги – надо было работать. Но какое-то время с немалым усилием понуждал себя сосредоточиться на делах. Отвлекали: Асхабад, киргиз с черноглазой заплаканной дочкой… что-то Савваитов с ней придумает? Агапов, не так давно по сути в одиночку – все остальные то на фронтах, то в разъездах – тащивший тяжеленный совнаркомовский воз, а теперь очевидво ослабший… погасший, как сам сказал… не-ет! велика у него была ноша, это правда, но не имел он права ее бросать… ты погас – значит, гореть в тебе почему… а теперь чадишь, тлеешь и другим только видеть мешаешь!., с утра нетрезвый… и зачем-то направившийся в переулок Двенадцати тополей… Даниахий, совершенно неожиданно, в противовес ночным сомнениям и, может быть, вообще в полное их опровержение выказавший деловой, практический и неглупый взгляд… Его оценочные бюро любопытны, однако же, если поднимать ставки в соответствии с изменением цен, то не выйдет ли так, что республика будет больше проедать, чем зарабатывать? Но откуда все-таки взял, что готовится в Асхабаде бутада? Что значит – взял? Слухами эемля полнится, на улице чего только не услышишь… Плели, например, что Туркестан отойдет к Англии и что уже подписан в Москве соответствующий договор… После Брест-Литовского мира утверждали, что дело теперь решенное и вот-вот поднимут над Ташкентом германский флаг… Слух – это чье-то шепотком высказанное желание, подпольная надежда, обретающая в тысячекратных повторах и передачах как бы вполне зримые черты…
Но постепенно все это отступало, меркло до поры, и преимущественное место занимала, вокруг себя собирая мысли, национализация. Казалось бы: о чем раздумывать? Над чем голову ломать? Все ясно, ибо написано на знамени революции: заводы – рабочим! И сам, было время, верил: главное – завоевать, добыть, вырвать новую жизнь, а там! Какие трудности, какие препоны могут быть потом, после того, как уже свершилось! Оказалось же, что само по себе свершение есть только начало, только первый шаг вверх, к цели несомненно высокой. Да – национализация; да – заводы рабочим. Однако далеко не все было ясно в хозяйственном строительстве. На пятом съезде Советов Туркестанского края по поводу национализации лоб в лоб сошлись резолюции левоэсеровская и большевистская, и Кобозев Петр Алексеевич, чрезвычайный комиссар центральной власти, на этом съезде избранный председателемЦИК Туркестанской республики, выступал против левоосеровской линии и говорил, что она не только не способна вывести Туркестан из экономического разброда и шатания, по вообще противоречит основам, на которых будет укрепляться Российская Федерация. (С Кобозевым познакомился в марте. Кружным путем, через Ташкент, Асхабад, Красноводск – остальные перерезаны были фронтами, – тот добирался до Баку; в Асхабаде к нему присоединился Полторацкий. «У меня поручение Владимира Ильича, – Кобозев тогда сказал и глянул на Полторацкого своими цепкими, близко поставленными глазами. – Национализировать нефтяные промыслы – раз. Обеспечить доставку нефти в центр – два. Вы бакинских товарищей знаете, вы поможете». Был поначалу сдержан, даже сух, отчего Полторацкий замкнулся и сам. Переправлялись через Каспий, старенький пароход качало, он скрипел, будто сетуя на тяжкую свою долю. В иллюминатор ударила волна, Кобозев вдруг улыбнулся, сказал: «Экая сила. Вы море любите? Я люблю… Я ведь в Риге учился, на Балтике. Мне сорок – старик! В партии с девяносто девятого… В ссылке был, с Дутовым воевал… кое-что повидал и кое-что сделал. Но я себе всегда внушаю, – и это не фраза, поверьте, это убеждение мое глубокое, – что я перед революцией в неоплатном долгу… и что коммунист должен иметь силу на самоотречение и на подвиг».)
Тогда, на съезде, многого не решили. А вопросы возникали на каждом шагу – от одной хлопковой промышленности голова кругом. Нашлись там умники, порешившие, что поскольку все теперь общее и, стало быть, совсем наше, то давайте-ка, братцы, продадим имущество промышленности, продадим хлопок, а выручку между всеми поделим. И вот что еще заботило, вот что надлежало осуществить немедля: национализированные предприятия должны помочь государству содержать безработных, калек, сирот. Надо написать… и написать надо так.
Он взял ручку, обмакнул перо в чернильиицу, подумал и угловатым почерком вывел: «Объяснительная записка к приказу № 19 (о национализации)».
И с новой строки, медленно, нахмурив брови, выпятив нижнюю губу и по привычке сильно налегая на перо: «Ходом революции имущество эксплоататоров переходит в руки трудящихся. Проклятое наследие царизма и капитала оставило нам миллионы голодных, калек и сирот…». И дальше: «Одних нужно обеспечить, других воспитать, третьих спасти от голодной смерти. Безвозмездная передача ценностей республики только работающим не будет справедлива, если рядом будет полная необеспеченность жертв капитала. Отдавая машины, станки и предприятия рабочим, необходимо в формах месячных взносов стоимости обеспечивать оплату на существование тех, кто стоит перед лицом голода».
И еще – уже быстро, едва поспевая рукой вслед бегу мысли: «Надо помнить, что безработица страшней калединских штыков и вообще выступлений контрреволюции, ибо голод не знает ни преград, ни дисциплины, а голодные бунты могут снести все завоевания революции…». Бумага была плохая, серая, рыхлая, перо, разогнавшись, запнулось, насквозь проткнув лист. Пока освобождал и чистил перо, в дверь постучали.
– Войдите, – откликнулся он с некоторой надеждой, что стучавший ошибся, что нужен не комиссар труда, а кто-то другой и что останется еще время закончить объяснительную записку.
Однако тот, кто вошел, и вошел, сразу заметил Полторацкий, со спокойным достоинством, – довольно высокий, худой, с темными, но уже с сильной проседью волосами, в серой, наглухо застегнутой косоворотке, перехваченной узким ремнем, – он точно зпал, какой именно из комиссаров ему нужен, ибо глухим, спокойным голосом спросил с порога:
– Вы будете товарищ Полторацкий?
– Это я, – сказал Полторацкий. – Проходите, садитесь…
Рука у этого худого человека оказалась сильной, ладонь жесткой – посетитель, что было совершенно ясно, хлеб свой насущный добывал именно руками и скорее всего на каком-нибудь заводе. Полторацкий так и спросил:
– Вы с какого завода, товарищ?
– С рисоочистительпого, делегат, – ответил тот и назвался: – Шилов я, Петр Прокофьевич, слесарь, член союза… Вот, – сказал Шилов и протянул Полторацкому вдвое сложенный лист бумаги. – Тут все описано. Что неясно будет – скажите, я поясню.
Написано было следующее: «Мы, рабочие, мыловаренного и рисоочистительного заводов Западно-Азиатского акционерного общества в количестве двадцати пяти человек заявляем положение настоящей нашей жизни которая находится как в экономическом так и в политическом отношении очень плохо. Наша контора опровергаит рабочую силу которая состоит в союзе, и предупреждая якобы рабочая право только времянное. А нанимает людей только тех, который не состоят ни в какой организации и предупреждают их в случаи они будут вступать в союз то их всех разщитают. Мы рабочие состоя в союзе строительных рабочих и обращались за содействием в союз но в союзе нам ответили, что они не имеют никакой силы. И вот контора уже прикрыла один завод и накануня закрытья другова. И скоро мы в количестве 25 человек окажемся без работы. И контора не принимаить ни каких мер к продолжению работ ссылаясь на то что все дорого».
– Рабочее право, – прочитав, сказал Полторацкий, – не временное, а постоянное. Постоянное! – твердо прибавил он и взглянул на Шилова.
Тот кивнул с медлительной важностью.
– И мы тоже так полагам. Революция не на два дни делалась, а навечно. Он, – указал Шилов большим пальцем правой руки себе за плечо, на стену, за которой корпел над бумагами Даниахий-Фолиант, но, разумеется, имел в виду заводского управляющего, – знат одно, ему еще старое время светит. Ему хоть бревном по башке – ничего не слушат. Прогнать меня желат! Ты, говорит, воду мутишь. Да, говорю, тебе, точно, я мешаю. Мешаю тебе людей понуждать, чтоб по десять часов работали… Мешаю парнишек в чятырнадцать лет на работу брать… Люди с голоду пухнут, им работа надобна, а он, карга, все по-своему норовит…
– Приказ был, – сказал Полторацкий, – рабочий день – восемь часов. До шестнадцати лет на работу не брать!
– Вот, – подтвердил Шилов, – этот приказ у нас есть, мы знам. Еще надо написать: так и так, а будешь по-своему делать, пеняй на себя!
– Добро, Петр Прокофытч, напишем…
И на письме рабочих, внизу, размашисто вывел: «Дано сие представителю рисоочистительного завода товарищу Шилову в том, что администрации рисоочистительного завода безусловно приказывается подчиняться постановлениям заводского комитета. Невыполнение постановлений заводского комитета рассматривается как нарушение прав революционного народа со всей вытекающей отсюда ответственностью». И подписал: «Комиссар труда – Полторацкий».
– Вот, товарищ Шилов, такую напишем ему резолюцию. И сразу договоримся: будет гнуть свое – давайте мне знать. А вообще, Петр Прокофьич, ведь и до вас дойдет скоро: национализируем.
Шилов откашлялся и отозвался с осторожностью:
– Дело нужное.
– Не одобряете?
– Этозря, – досадливо поморщился делегат рисоочистительного завода. – Что значит – не одобрям! – Темными спокойными глазами некоторое время он внимательно смотрел в лицо Полторацкому, как бы решая: все говорить этому человеку, все без утайки, либо с выбором, осторожно и примериваясь. И, вздохнув, вымолвил: – Дело нужное, кто тут спорит. Раз такую линию взяли, никакого отступления ни сей час, ни в какое другое время быть не может. Ноя тебе вот что окажу… Смотри: был хозяин, он свое добро оберегал и за ним в оба глаза глядел. А мы, я примечаю… да вот хоть сады взять, которые у хозяев отобрали… мы, я говорю, вроде бы так выводим, что раз теперь все наше, то порядок сам собой станет! да не может так быть, я тебе говорю! Это ж еще понять надо: на-ше, – с силой произнес Шилов. – И что мы ему все хозяева, что мы его пуще прежнего беречь должны.
Шилов замолчал, осторожно поглядывая на Полторацкого, потом добавил:
– Воевать еще надобно будет – мы пойдем… Я на Дутова уже ходил, нужда явится на него итти иль на какова другова врага – еще пойду. И не один я таков, нет… Но мы с вас зато и спросим! А как же! Мы вас в семнадцатом ставили, мы и спросим… Как, спросим, товарищи комиссары, для народа старались? Какое ему облегчение сделали? – Он неожиданно улыбнулся, лицо его помягчело. – Ты, парень, ничего… не огорчайся. Власть молодая, вы молодые – научитесь. Но – учитесь! – темным пальцем пристукнул по столешнице Шилов.
– А вот если так, Петр Прокофьич… Завод ваш национализируем… И вам скажем: давайте, товарищ Шилов, приступайте-ка этим заводом управлять! Возьметесь?
– Это можно, – не раздумывая, ответил Шилов. – Я дело знаю, будьте спокойны.
Шилов ушел. Полторацкий встал, шагнул к окну, отодвинул занавеску, и от яркого света тотчас стало больно глазам. Воздух накалился, с улицы несло сухим жаром, и над всем Ташкентом, старым и новым, с ослепительно синего неба во всю свою яростную силу уже пылало солнце, метало обжигающие лучи в стены и крыши домов, в темно-зеленую листву деревьев, в беззащитных прохожих. Огонь изливался с высоты и раскалял лето одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, первое лето революции.
У Шилова, стоя у окна, думал Полторацкий, есть право спрашивать… и такое право дано каждому, кто добывает свой хлеб… нынешнюю свою четвертушку… в поте лица, трудясь, терпя и надеясь… а у меня есть долг – ему… им отвечать за все: за лишения и голод, за ожидания и веру.
А день продолжался. Разные люди и по разным делам приходили к комиссару труда: был, в числе прочих, красноармеец Иван Щеглов, с которым свела судьба в бою на станции Ростовцево. В том бою казачья пуля ударила Щеглова в левое плечо, и теперь явился он к комиссару за советом и помощью, синеглазый и невеселый, едва двигающий левой рукой. Полторацкий сделал для него все, что мог. Республика – в лице комиссара труда – определила Ивану Щеглову пенсию и дала твердое слово подыскать ему посильную работу. Был инженер-электрик Юрий Константинович Давыдов, человек средних лет, гладко выбритый, с жесткой линией рта и серыми холодными глазами, – был и хорошо поставленным голосом в течение часа внушал Полторацкому как председателю Совета народного хозяйства, что, во-первых, вся будущность Туркестана и благосостояние края связаны с искусственным орошением; что, во-вторых, край обладает огромным количеством горных рек, таящих в себе колоссальные количества энергии… (тут нельзя было не отметить, что серые глаза инженера-электрика, столь холодные вначале, постепенно оттаивали и смотрели на собеседника, а, вернее, на слушателя с заинтересованной теплотой); и, наконец, в-третьих, с той же, прямо-таки военной четкостью продолжал излагать инженер Давыдов, имея настоятельную необходимость как в ирригации, так и в пополнении источников энергии, есть прямой смысл приступить к строительству гидротехнических сооружений. К постройке одной гидростанции – в Исфайрам-Сае – можно приступать уже сейчас. С этими словами, привстав со стула, инженер Давыдов вручил Полторацкому подробную смету строительства, на последней странице которой значился итог – двадцать с половиной миллионов рублей. По нашим временам и нуждам, пролистав смету, после короткого раздумья сказал Полторацкий, сумма впечатляющая. Инженер-электрик протестующе вскинул перед собой ладонь правой руки, но Полторацкий, внимания на его жест не обращая, повторил: да, впечатляющая. Однако в нынешнем году особым декретом, подписанным товарищем Лениным, на оросительные работы в Туркестане ассигновано пятьдесят миллионов рублей. Возможно, кое-что удастся получить из этих средств. Во всяком случае, сказал Полторацкий, я обещаю, что Совнарком и Совет народного хозяйства республики примут все меры, чтобы начать строительство.






