412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Нежный » Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком » Текст книги (страница 19)
Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:36

Текст книги "Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком"


Автор книги: Александр Нежный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Оставив на почте Виктора Аркадьевича Христофорова с его высокомерием и явно преувеличенным вниманием к собственной особе, они вышли на улицу. В пески, со всех сторон окружавшие город, спускалось солнце, которое, чем ближе оказывалось к земле, тем становилось больше и тем сильней наполнялось багровым светом, рдевшим по низу бледно-синего неба. Духота не спадала, но горлинки, ощущая приближение ночи, сулившей им короткую передышку, ворковали протяжно и нежно, словно избавившись от тревоги, весь день их снедавшей. «Хороший у вас племянник», – проговорил Полторацкий, легко проведя рукой по горячим, черным волосам Пурякде, проявившего при этом немалые усилия, чтобы, как подобает мужчине, счастливую свою улыбку скрыть, и потому с крайне деловым видом поторопившегося осведомиться, куда теперь надо проводить гостей из Ташкента. «Да, пожалуй, на станцию…» – Полторацкий вопросительно глянул на Сараева, тот кивнул: «Уже вернулись, должно быть, и нас ждут». Тихо и быстро что-то сказал племяннику дядя, Нурякде перевел: «Он говорит, не хотите ли посетить наш дом… оказать нам честь и быть нашими гостями…» – «С удовольствием бы, – ответил Полторацкий, – но наши товарищи нас ждут». Тогда Ораз Лтаев, повернув к нему широкое, смуглое лицо, спросил, старательно подбирая русские слова, верно ли, что он и его товарищи едут в Асхабад. Да, верно, сказал Полторацкий. Плавным движением Ораз Атаев погладил черную, густую свою бороду, взглянул на багровеющее солнце, затем поднял глаза вверх, к темнеющей вершине неба и проговорил внушительно, что ехать опасно. Там, в Асхабаде, враги Советской власти… Полковник Ораз Сердар обманул туркмен, дал им оружие и велел готовиться к войне. Туркмены не понимают еще, кто им друг, а кто враг – как в свое время не понимал и он, Ораз Атаев, служивший в текинском полку у генерала Корнилова. Стыдно теперь вспоминать об этом, но что мог знать он, житель пустыни, о морской пене? Из всех источников надо вкусить, чтобы научиться отличать правду от лжи, добро от зла, друга от недруга. Глупые молодые люди, они кричали генералу Корнилову: нет тебе смерти! Им нравились их широченные галифе из хорошего красного сукна, офицерские шинели, нравилось есть три раза в день, получать по двадцать пять рублей – но какой недоуздок ни надень на ишака, даже золотой, все равно тот останется ишаком. Глупые молодые ишаки – вот кто были они, когда с визгом и воем, гордясь галифе и шинелями, нахлестывая сытых лошадей и сами сытые, поскакали на краевых… Была зима. Река, название которой так и не запомнил Ораз Атаев, замерзла, лошади скользили и падала, красные били из пулеметов и орудий, и половина полка полегла там навечно… Несчастные братья мол – за кого, за что сложили вы своя молодые головы в черных мохнатых шапках?! Многие попали в плен, их отвезли в город Гомель, посадили в тюрьму, отобрав при этом красные штаны, офицерские шинели и дорогие сапоги, а взамен выдав все старое. Даже наши собственные туркменские тельпеки, с грустной усмешкой указал Ораз Атаев на свою мохнатую шапку, отобрали и дали вместо иих рваные солдатские папахи с царскими знаками. Смеялись и говорили, что генералы опять оденут туркмен во все новое. Кормили жирной кашей, в которой однажды попался кусок свиной кожи. Нас сильно рвало, потом мы не притрагивались к пище, двое умерло, после чего в тюрьму пришел комиссар, всех выпустил и сказал, что тот, кто хочет воевать за бедных и за хорошую жизнь, пусть записывается в первый дагестанский полк, а кто не хочет, пусть едет домой. Ораз Атаев тогда сказал, что он холост и мог бы воевать за бедных и тем более – за хорошую жизнь, что ему нисколько не жаль штанов, шинели и даже собственной мохнатой шапки, ибо была бы голова, а шапка найдется; но что ему непременно надо понять, на чьей все-таки стороне правда. Отныне он не желает быть рабом собственной темноты и бараном, послушной трусцой бегущим среди блеющего стада. Да, так ко всеобщему удивлению говорил он, Ораз Атаев, и комиссар, внимательно его выслушав, отвечал, что на то и даны человеку ум и совесть, чтобы он не уподоблялся послушному барану, а с достоинством и честью распорядился своей судьбой, и что Оразу Атаеву в его размышлениях и его окончательном выборе помнить надо одно: они поднялись за новое, справедливое устройство жизни, обещающее хлеб и достоинство всяком честно трудящемуся человеку. Сомнение зародилось тут в душе Ораза Атаева и чуть было не слетело с его языка, что в таком случае несправедливо отбирать у туркмен штаны, шинели, сапоги и даже тельпеки и даватв взамен всякое рванье. Но, слава Аллаху, вовремя спохватился он и вспомнил, что лучший аргомак мало ест, долго живет, лучший молодец много слушает, мало говорит, а кроме того – еще вспомнил – скотина пестра снаружи, а человек изнутри, и потому мало ли какие люди встретиться могут и у красных. Человеческое сердце упрямо, со вздохом проговорил он, и война человека с самим собой – самая долгая война. Но сам он вступил тогда в Первый дагестанский полк, служил полтора месяца, был ранен в грудь навылет и не так давно, после госпиталя, вернулся домой. Он просит простить его за долгую речь, которой, должно быть, изрядно дивился Нурякде, привыкший к краткому слову своего дяди, но он счел нужным рассказать все это, чтобы товарищ Полторацкий знал, что на него, Ораза Атаева, всегда можно положиться. С этими словами чернобородый туркмен облегченно перевел дух и, сняв свою мохнатую шапку, утер ею потное лицо и снова водрузил на остриженную наголо голову.

«Спасибо», – отозвался Полторацкий с ощущением необъяснимого, но прочного доверия к Оразу Атаеву. А тот, будто понимая это, внимательно и дружелюбно смотрел из-под своей шапки, надвинутой почти на самые брови. «И тебе спасибо, Нурякде», – коснулся Полторацкий худенького плеча мальчика, смущенно потупившего карие с золотым и горячим отливом, чудесные глаза. Относительно Асхабада он еще не решил, многое зависит от завтрашнего митинга а, разумеется, от намерений самих асхабадцев… «Я знаю, – твердо сказал Ораз Атаев, – Ораз Сердар набирает армию. Когда хотят мира, армия не нужна». – «Правильно он говорит! – воскликнул Сараев. – Я, Павел, твою сторону всегда держал, но сейчас такой момент, а ты медлишь… Слушай, – вдруг с изумлением проговорил он и даже вперед несколько забежал, чтобы заглянуть Полторацкому в лицо, – да ты что… ты надеешься еще? Ты еще думаешь, что добром с ними можно?» Ничего не ответил ему Полторацкий.

Вечерняя заря догорала над Мервом, густел сумрак. Но в темнеющем чистом небе еще трепетал свет, скрадывал сиянье первых звезд нарождающейся ночи, и бирюза его постепенно вытеснялась синевой с явственно проступающим сквозь нее фиолетовым отливом. Подходили к станции, Полторацкий обернулся к Оразу Атаеву, сказал: «У меня к вам просьба…» Тот немедля и с готовностью кивнул. «Вы и еще несколько человек… тут, правда, верховые нужны… в эти дни возле Мерва верстах так в пяти в сторону Асхабада… И чуть что – сразу ко мне. Днем я скорее всего в Совете… Ночью либо в гостинице „Лондон“, либо на почте. Меня не найдете – к нему, – указал на Сараева, – к товарищу Сараеву. Он ночует вон в том вагоне или тоже в гостинице. Его не будет – к Каллиниченко. Где он живет – знаете?» «Знаем, – степенно отвечал ему чернобородый туркмен, – хороший человек, почему не знать? Нурякде!» – «Да, дядя», – с трогательной послушностью откликнулся мальчик. Что-то сказал ему Ораз Атаев, прибавил по-русски: «Быстро!», и Нурякде, звонким голосом крикнув «До свиданья!», вприпрыжку помчался через железнодорожные рельсы. «Людей предупредит… скажет, чтоб коней седлали», – глядя ему вслед, молвил Ораз Атаев.

Все вместе до позднего вечера сидели в вагоне, обсуждали, какие меры следует принять в создавшемся положении, в каком направлении могут двинуться события, на кого можно опереться в старинном городе Мерве – ну, и так далее и тому подобное, при этом отчаянно и жестоко, даже с обидными личными выпадами споря и громкими голосами колебля неимоверно душный воздух н тусклый огонь керосиновой лампы. Полторацкий пока молчал, слушал, последнее слово оставив за собой; молчал и Дмитрий Александрович, забившийся в угол и оттуда с живым интересом внимавший членам чрезвычайной мирной делегации и наблюдавший за ними. Улыбка иногда появлялась на бледных его губах и быстро исчезала. Он уезжал завтра – так посоветовал Полторацкий, сказав, что раньше чем через два-три дня вряд ли тронутся они из Мерва, и Дмитрию Александровичу нет никакого смысла их ждать. (Едва не обмолвился Полторацкий, что, может быть, вообще не поедет в Асхабад мирная делегация, – и, поймав себя на этом, недоуменно покачал головой: значит, вызревало в нем подспудно такое решение…)

Первыми сошлись в споре Шайдаков и Константинопольский, вместе с Матвеевым ходившие в казармы социалистической роты. В презрительной гримасе скривив губы, говорил Шайдаков, что социалистическую роту следует окрестить ротой паникеров… «Толку от них, – рыкал он, – и от командира – ноль!» Вступался Константинопольский и утверждал, что после произнесенной им речи настроение бойцов очевидно изменилось в лучшую сторону. Шайдаков смеялся, щуря недобрые глаза. «По приговору трибунала тебя слушать… Оратор!» Что же касается командира, отмахнувшись от недоброжелательного замечания, продолжал Константинопольский, то Семен Скоробогатов человек вполне надежный, проверенный, в октябрьских боях командовавший двумя орудиями, разившими войска узурпатора Коровиченко… «Растерянный человек» – так отнесся о Скоробогатове Шайдаков, и тут уже Гриша не выдержал. «Ты упрям, как буйвол! – завопил он, вытянув шею и, как всегда в минуты сильных душевных потрясений, беспощадно теребя свой длинный и съехавший несколько набок нос – Ты лишен революционного оптимизма! И ты смертельно надоел всем со своим „Гаджибеем!“» – запальчиво выкрикнул Гриша, что было на редкость несправедливо, ибо на сей раз о своей службе бывший черноморский матрос не проронил еще и слова. Но Шайдаков, нападки Константинопольского пропустив мимо ушей, обратился к Матвееву: «Чего молчишь?» Матвеев кашлянул и кулак, взглянул на Полторацкого и веско промолвил, что оба они и правы и неправы одновременно. Гришина речь впечатление несомненно произвела, однако утверждать, что против асхабадских войск, если они осмелятся и двинут на Мерв, грудью встанет соцрота, он, Матвеев, не рискнул бы. «А я что говорю? – сладко, с хрустом потягиваясь, сказал Шайдаков. – Одно название только – рота… Стадо! От первого выстрела разбежится». Не лучше были известия, принесенные Самойленко и Микиртичевым. В них тоже была некая двусмыслениость: с одной стороны, железподорожники Асхабад открыто не поддерживают, а с другой – и не осуждают с определенностью, которая не оставляла бы места сомнениям. «Думать надо!» – подняв палец, внушительно произнес Гай Микиртичев. Самойленко нахмурился. По его мнению, нечего тут думать – все как дважды два ясно; стоит Асхабаду начать в открытую, тут же выступит с ним заодно Мерв. «Я сегодня недаром у этого лиса-Куделина спрашивал, – с выражением крайней неприязни сказал Самойленко, – возбуждены рабочие или их возбуждают? Я его еще раз видел… с ним, – кивнул он на Микиртичева, и тот, подтверждая, терпеливыми черными глазами взглянул на Полторацкого и тоже кивнул. – Я ему сказал… Запутался ты, я ему говорю, Куделин, сам себя обхитрить готов…» Шайдаков наклонился вперед и, внушительными кулаками опершись о колени, спросил: «А он?» «Юлит. Улыбочки, ухмылочки, поговорочки всякие, – а сам воду мутит, я его понял! По мне Хаит из Новой Бухары в сто раз лучше – тот хоть тень на ясный день не наводит. А этот, – покривился Самойленко, – боится, что ли… А вдруг не выйдет ничего? Вдруг наш верх будет? Вот он и действует тихой сапой. Он, да еще этот Каин – Васька Бритов, мы с ним сегодня тоже столкнулись… Мое мнение, Павел, такое, – он откинул со лба русую прядь и повернулся к Полторацкому, – ничего мы здесь не добьемся. И думать нам сейчас про то надо, как бы белой гвардии в руки не попасть!» – «Ты все о том же», – процедил Сараев. «Да!! – бешено крикнул Самойленко. – О том же! У меня Житников из головы не выходит, а у тебя, видно, память короткая. Поволокут тебя, как барана, тогда вспомнишь… и Житникова вспомнишь, и меня…» – «Отряды вызывать надо! – зычным голосом проговорил Шайдаков. – И в бой! У меня с Гришей Кузнецовым, чарджуйским машинистом, договоренность: но первому моему сигналу он ко мне мчит. Вернусь я на другой день, но уже с отрядом. Идет?! – взглянул бывший матрос на Полторацкого. – Ташкентское войско само собой… Но оно дня через три здесь будет, ежели, конечно, мы его все-таки покличем», – крупным ртом тяжело усмехнулся Шайдаков. «Я предлагаю! – к тощей груди прижав обе руки, тонко вскрикнул Константинопольский. – До конца… Несмотря на опасность… Нет! – резким движением отнял он от груди руки и – ладонями вперед – простер их перед собой. – Я один… еду один, все узнаю, возвращаюсь, сообщаю… – быстро говорил он, и восторженный, почти безумный оговь пылал в его глазах. – Если надо, я тайно… никто не узнает…» – «Да тебя весь Туркестан, как облупленного… Конспиратор!» – засмеялся Сараев. Матвеев, напротив, к мысли Константинопольского отнесся вполне серьезно. Послать можно и даже нужно, но, само собой, не Гришу («Я предложил… несправедливо!» – гневно взвился Гриша, но мощную свою руку на плечо ему опустил Шайдаков, он смирился и затих), который на первом же углу примется митинговать, а человека выдержанного и – желательно – мало кому известного… Кого-нибудь из Мерва, например, а кого – подскажут завтра Маргелов или Каллиниченко. Может быть, может быть, рассеянно кивал Полторацкий. Но все ждали его слова – и он заговорил, поначалу негромко, медленно и как бы даже с сомнением, но постепенно все уверенней и тверже. Эта вот разноголосица у нас после Кагана пошла… Макаров Алексей Семенович, чарджуйский токарь, в гостях у Фунтикова побывавший, масла в огонь подлил… ну, и Житников, арест его, которому воспрепятствовать бессильны мы оказались… На Мерв, судя по всему, надежда плохая. Правде надо в глаза смотреть, крепнущим голосом сказал он, поднял голову и взглянул в прозрачные глаза Дмитрия Александровича, едва заметно ему улыбнувшегося. Что бы ни было… какая бы ни была она – только в глаза! Рабочая масса в Кагане… Закаспии, за исключением Красного Чарджуя… введена в заблуждение и от нас отшатнулась. В том, что рабочие дали себя запутать, наша вина несомненно есть… Отсюда задача и долг – понять, в чем и где допущена нами ошибка. Но это – по возвращении, проговорил он и резким движением руки словно отсек от себя завтрашние заботы. Пределавьте, заговорил Полторацкий, что в Асхабаде все-таки ждут мирную делегацию, а вместо нее прикатывает войско. «Вместе с ней», – угрюмо буркнул Самойленко. Вместе с ней – значит, вместо нее! Это именно так будет воспринято. Шли с миром, пришли с оружием! Обманывают комиссары рабочих – вот что тогда про нас будет сказано. «Удивляешь ты меня, Павел, – Шайдаков пожал плечами, и пренебрежительное выражение проскользнуло по его лицу. – В революции сила решает». – «Революции побеждают прежде всего правдой, а не силой. Правда сильнее силы» – так отвечал ему Полторацкий, приведя в пример Коровиченко, явившегося в Ташкент во главе целого войска. «А чем он кончил, ты знаешь». Но еще раз пожал широкими плечами Шайдаков, выказывая явное недоверие ко всему, что, так сказать, не обладает реальным жизненным весом. Выступит против нас Асхабад? Полторацкий спросил и сам же ответил, хмуря брови: «Скорее всего. Когда? Вопрос нескольких дней… Фунтиков – я с ним сегодня говорил – выбирает момент… Он, кстати, нас в Асхабад приглашает», – усмехнулся Полторацкий и быстрым взглядом окинул своих спутников и товарищей по долгу перед республикой и революцией. «Многое от нас зависит», – подумал он и поспешил отогнать от себя невеселое продолжение этой мысли. «Но не мы, – с силой сказал он и краем глаза заметил, как вздрогнул Дмитрий Александрович, – они должны начать! Они первыми должны прибегнуть к оружию, они перед всей республикой должны предстать в истинном своем обличий! Конечно, – молвил тихо, – лично для нас, – и не глядя, обвел рукой, – тут риск, и немалый. Я, правда, с этой ночи верного человека дозор попросил высылать, но все равно… Но я твердо уверен: лучше нам всем собой рисковать, чем утратить значение делегации, о которой Туркестан знает, что она с миром в Асхабад послана…» – «Невольники долга, стало быть», – отозвался Самойленко. «И прекрасно! – с жаром сказал Константинопольский. – Ты прекрасно… превосходно обрисовал положение, Павел! Я всегда говорил, что у тебя светлая голова! А если они, в конце концов, двинут на Мерв, мы успеем отступить в Байрам-Али, в Чарджуй…» Из тьмы залетал в открытое окно жаркий ветер, томил сердце тревожными, горькими запахами гари, разогретого металла, дыма… Из стороны в сторону в лампе принималось колебаться пламя, по стенам вагона испуганно метались тени, бесшумно сталкивались и затем, друг от друга отпрянув, застывали в недолгой, угрюмой неподвижности. «Мы с Дмитрием Александровичем сегодня ночуем в гостинице, – сказал Полторацкий. – Он завтра уезжает… Всем оставаться на ночь в вагоне нет смысла. Можно в гостиницу, можно на почту… У кого в городе надежные люди—можно кним. Утром встречаемся в Совдепе». Первым вышел Дмитрий Александрович, всем своим спутникам на прощание поклонившись и слабым голосом пожелав им благополучного возвращения. Странным показалось Полторацкому, что именно это пожелание избрал Ковшнн для своего прощания с чрезвычайной мирной делегацией, и по дороге в гостиницу спросил: «А вы, Дмитрий Александрович, похоже, в нашем возвращении сомневаетесь?» Они перешли через рельсы, обогнули одиноко стоящий товарный вагон, на засове которого узкой светлой полоской отражался бледный огонь из окон станции, и по Вокзальной улице двинулись к Кавказской, где надлежало свернуть направо и, пройдя не более ста саженей, выйти к гостинице «Лондон» – так объяснил Маргелов, два номера вытребовавший для делегации. Только их шаги да постукивание тяжелой, увенчанной изображением благородной собачьей головы палки, которую при расставашга вручил Дмитрию Александровичу Савваитов, нарушали глубокую тишину спящего под черными высокими небесами города. Правда, в разных его концах слышны были иногда взбалмошные вопли ишаков, проникнувшись внезапной тревогой, шумели в ветвях и хлопали крыльями горлинки и, успокоившись, тихими нежными голосами переговаривались друг с другом, в бессмысленном рвении лаяли псы – по все эти привычные, древние ночные звуки тотчас окутывались мягкой тишиной, и па пустынных улицах Мерва, Вокзальной и Кавказской по-прежнему сухо и резко звучали шаги двух запоздавших путников и постукивала палка, в руках Дмитрия Александровича приобретшая вид посоха.

«Сомневаюсь? – откликнулся, наконец, на его вопрос Ковшии. – Я любуюсь и горжусь вами, и чту высокое ваше стремление пролитие крови предотвратить. Так в старину говорили: пролитие крови… – сказал вдруг он. – Видите, как несчастна Россия – девять веков прошло, а гнетет и печалит все то же: свары, братоненавиденье, злые убийства и усобная рать… Звезда-полынь, – слабым голосом отчетливо вымолвил Ковшин, и Полторацкий, невольно вскинув голову, увидел над собой звезды бледные, далекие и редко рассеянные по необъятному и темному пространству. – Не ищите ее, она уже упала, должно быть… Давно упала…» – «Я в знании истории с вами, Дмитрий Александрович, тягаться не могу и не буду… Однако меня вот что удивляет. Вы прошлое хорошо слышите – а настоящее отчего-то мимо вашего слуха проходит. Правда! Ведь сейчас вся Россия на новом рубеже стоит… Новое время, новая история, новые люди… Жаль только, – помолчав, он добавил, – это все силой утверждать приходится. Да ведь не мы первыми за оружие взялись, нас вынуждают к этому, вы сами видите». – «Ах, Павел Герасимович! Мне искренне жаль расставаться с вами! Кто знает, встретимся ли… Я стар, а вы, хоть и молоды, живете жизнью весьма беспокойной… Опасная у вас жизнь, Павел Герасимович!» – вырвалось вдруг у Ковшина. Полторацкий засмеялся. «Вы что-то мрачны нынче, Дмитрий Александрович. А нас с вами Николай Евграфович поджидает. Вы ведь обратно через Ташкент? Или в Баку двинетесь?» – «Не знаю. Я с некоторых пор вообще далеко не заглядываю. Конечно, с Николаем Евграфовичем еще раз повидаться, под его кровом пожить хотелось бы, но – как сложится…

Даю судьбе полную над собой власть! – слышно было, что Дмитрий Александрович улыбнулся. – А потом… Что являет собой ныне наша Россия? Костер огромный, до небес пылающий являет собой она, а мы с вами, Павел Герасимович, простите за грубое уподобление, – дрова, для этого костра уготованные… Но тут я как язычник: это пламя для меня свято, этот огонь во благо. Надлежит переплавиться России, и много жизней должно сгореть, много… и горят уже! – с выражением восторга и боли в голосе воскликнул Ковшин, и посох его сильно ударил о мостовую. – Да, да, – возбужденно говорил далее Дмитрий Александрович, – ибо слишком противоречив, слишком смутен облик бытия нашего. Взгляните и рассудите: кто в мире более анархичен, чем русский человек? Кто более всех тяготится властью, над ним доставленной? Ярчайший вам пример – Толстой Лев Николаевич, в религии, да и в государственности анархист в высшей степени!» Так вот: анархизм, с одной стороны, и невиданная во всем свете государственность – с другой. С Ивана Калиты начали собирать империю и здесь, на мгновение остановившись, топнул Ковшин о мостовую Кавказской уляцы и палкой пристукнул, кончили. Империя, поистине потрясающая воображение, слабым голосом воскликнул он. И бюрократия самая стойкая, самая чудовищная, представляющая собой не что иное, как внутреннее вторжение неметчины… придавливающая и стесняющая личность, в гроб вгоняющая бессловесного Акакия Акакиевича, на плечах коего лежала стопудовая российская государственность. Возможно ли связать сие с безумным своеволием, в нашей же душе и в нашей судьбе коренящимся? Вот, стало быть, первая загадка: безгосударственный народ создает могущественнейшую государственность. Вот и вторая… Тут подошли они к гостинице, и Дмитрий Александрович свою речь прервал. В вестибюле, едва освещенвом, за деревянной перегородкой дремал, сидя за столом, гостиничный служитель, при звуке шагов тотчас открывший глаза и хмурым взором окинувший вошедших. Затем он сполз со стула н оказался чрезвычайно маленьким, карликового роста, с непомерно большой и к тому же взлохмаченной головой. Сверху вниз на него глядя, Полторацкий назвал себя и попросил ключи от номеров, предназначенных делегации. «Нету покоя», – раздраженным басом сказал человечек, на кривых ногах проковылял к висящему на стене ящику, с пыхтением взобрался на скамейку, извлек ключи и, тяжело спрыгнув на пол, вручил их Полторацкому. «Прибыли… надолго?» – отрывисто и раздраженно справился он. И услышав в ответ, что время покажет, с сердитой обидой пробасил вслед: «Я не у времени, я у хозяина служу».

Жаркая духота стояла в номере, и оба они, едва переступив его порог, ощутили себя в положении рыб, жестокой рукой выброшенных на горячий песок. Кляня Мерв, зной и всю Азию, Полторацкий отдернул шторы, распахнул окно, но вряд ли прохладней было на улице. «Бесполезно», – проговорил Дмитрий Александрович и устало опустился в кресло, из своих недр тотчас исторгнувшее клубы пыли. Острая жалость захлестнула Полторацкого, как бы впервые увидевшего, что Ковшин стар и немощен, что одеяние его имеет вид самый жалкий и что ему бесконечно трудно переносить и зной, и неудобства кочевого житья. «Охота вам себя мучить, – ворчливо сказал он. – Сидели бы дома». Ковшин покачал головой. «Я по натуре своей странник, Павел Герасимович… У меня и дома-то в точном смысле нет – есть в Верном комнатушка, есть в ней скамья, стол и стул на трех ножках… сундук с моими рукописями… – все! И вся тяжесть моей жизни свелась, по сути, к котомке у меня за плечами, и расстаться мне с ней, – промолвил с печалью Дмитрий Александрович, – и просто, и легко…»

Тонкой рукой со сморщенной на тыльной стороне кисти кожей прикрыл он глаза, будто заслоняя их от яркого света, хотя маленькая электрическая лампочка, вполнакала горевшая, едва освещала темно-красные стены, кровать под покрывалом кровавого цвета, стол с графином, наполненным желтой водой, – всю убогую обстановку пристанища, на одну ночь приютившего худенького старичка. Не отнимая руки от глаз, чуть слышно продолжал Дмитрий Александрович, что он в том возрасте, когда можно говорить о себе как о постороннем человеке. И потому с насмешливой снисходительностью и даже, как ни странно, с чувством некоего превосходства по отношению к собственной особе (что неоспоримо свидетельствует о приближении кжизненному пределу, с глубоким вздохом пояснил Дмитрий Александрович) он вправе добавить, что считает себя странником не только в связи с тем, что многие города и веси обширного нашего Отечества известны ему, но и по неутоленному до сей поры алканию истины, с юных лет его побудившему отправиться в самое дальнее, долгое и по сути своей бесконечное духовное странствие. И в этом смысле с великой гордостью сознает он себя сыном России – страны, коей глубоко чужда буржуазность, страны безбрежной свободы духа и мучительно-страстного искания ответа на конечные, проклятые вопросы бытия… Но с другой стороны, он ощущает в России тягу к крепкому, устоявшемуся быту… Потом, глубоко вздохнув, вымолвил слабым голосом, что огню, объявшему ныне Россию, быть может, суждено прояснить смутный и противоречивый доселе облик ее. Огонь очищает, огонь закаляет, огонь создает. Но вслед всем карам и испытаниям, вслед язвам, крови и зною, вслед ложным посулам и пророчествам первой обретет Россия новую землю и новое небо. Все прежнее минует, и да не познает более она плача, страданий и смерти! «Если же вам, Павел Герасимович, суждено до времени вкусить горечь вечности, то не страшитесь, не печальтесь, не впадайте в уныние. Огонь еще нужен России – огню нужна пища…» Именно так июльской ночью, которая, поднимаясь из-за желто-серой пустыни, коснулась уходящего дня и, накаленная его зноем, грузно легла на город, слабым голосом, временами задыхаясь и отирая выступающий на лбу пот, говорил худенький старичок в странном, весьма напоминающем монашескую рясу одеянии, а с последними словами: огню нужна пища, словами, произнесенными с замечательной твердостью, он поднялся с видимым усилием, приблизился к Полторацкому и встал перед ним – маленький, седобородый, с мокрым от слез лицом.

Полторацкому иногда казалось, что он провел в Мерве немалую часть своей жизни (а когда вспоминал Ташкент и ночь, блистающую молниями, но удручающе сухой грозы, то крайне изумлялся ничтожно малому количеству времени, с тех пор успевшему отойти в прошлое), – по крайней мере, такое чувство возникало в нем при виде улиц, домов и людей этого города. Не исключено, что свою роль сыграли тут незначительные размеры города; сказалось, вероятно, и сравнительно небольшое число его обитателей, кое-кого из которых довольно скоро стал узнавать Полторацкий – например, хлыщеватого, средних лет мужчину в ослепительно-белом костюме, с тростью в руках вечерами прогуливающегося по Кавказской; двух неразлучных молодых людей, отличавшихся несомненной военной выправкой (Нурякде, не упускавший случая Полторацкому сопутствовать, шеппул, что это известные в Мерве кутилы и прожигатели жизни Эрлинг и Самохвалов); армянина, чей рот заставлял думать о сундуке, набитом золотом; небритого человека в мягкой кепке и старом пиджаке – это, вне всяких сомнений, был Иван Иванович Лавриков, слесарь, с горделивым достоинством сознающий свои талант, всегда несколько навеселе и отчего-то при встречах с Полторацким, всякий раз многозначительно прикладывающий к губам дрожащий палец с прокуренным, желтым ногтем; видел Полторацкий инженера Кожиновского; крохотного, служителя из гостиницы «Лондон», важно ведущего под руку худую, выше его на две головы женщину с увядшим и злым лицом (завидев их, обитатели Мерва стыдливо отводили глаза в бессознательном стремлении избежать созерцания презабавной и вместе с тем болезненно-оскорбительной картины, которую представляла собой эта пара); бритого аптекаря Колосова, снявшего белый халат и ведущего на поводке собаку с тонким, крысиным хвостом и тоскливым, слезящимся взором…

Однако скорее всего первопричиной, породившей в Полторацком обыденное, привычное отношение к Мерву, как к городу, ему давно знакомому, был зной – зной, замедляющий течение жизни, внушающий превратные представления о времени и наделяющий дни неспешной и грузной поступью вечности. Подобно расплавленному, тягучему металлу заполнял он часы и минуты, сообщая им прямо-таки ощутимую тяжесть, вынуждавшую воспринимать время примерно так, как воспринимал его задумчнвый молодой человек с серыми аглаидиными глазами, в недавнюю – и вместе с тем как будто давно минувшую – ночь приводившийся Полторацкому: словно наказание и пытку.

С другой стороны, времени не хватало. Надлежало не только понять степень надвигающейся из Асхабада опасности, оценить возможности и силы собирающейся там белой гвардин и в связи с этим окончательно определить свою собственную линию, но и сноситься с Ташкентом и Чарджуем, пытаться переломить явное стремление Бритова и скрытое и тем более опасное – Куделина увести рабочих-железнодорожников от Советской власти, воодушевить социалистическую роту и все подготовить на случай срочного отступления из Мерва… Был митинг, Куделин первым выпустил на трибуну Василия Бритова, в связи с чем Маргелов, дрожа от возмущения, закричал, что первой должна быть речь прибывшего из Ташкента народного комиссара Полторацкого, но со скамей летнего театра свистнули, шикнули, даже ногами затопали по дощатому полу, и Куделин, разведя руками, сказал: «Глас народа…» – «Лис!» – отчетливо и громко произнес Самойленко, совершенно не придавая значения тому, что Куделин его услышит. Дернулся, но смолчал Куделин, а между тем, изредка посматривая в сторону Полторацкого, с усмешечкой говорил Бритов, что ему совершенно непонятна тревога центральной власти, отрядившей в Асхабад чрезвычайную делегацию. «Чрезвычайную!» – изобразив удивление, повторил начальник железнодорожной охраны, чем вызвал дружный смех в летнем театре. Но к чему лишние хлопоты и дальние дороги? К чему волнение товарищей ташкентских комиссаров? Не ясно ли, что выступление в Асхабаде ничего общего не имеет с контрреволюцией? Что не против Советской власти направлено оно, а исключительно против отдельных ее представителей – таких, например, каким являлся Андрей Фролов, не ушедший, однако, от справедливого рабочего гнева?!! Шум поднялся в летнем театре, Бритов поднял руку, призывая к спокойствию. «Товарищи! – руки не опуская, он крикнул. – Я думаю, мы дадим сегодня наш, рабочий совет комиссару Полторацкому и всей его чрезвычайной делегации… Они направляются в Асхабад – так пусть едут и пусть лично удостоверятся, что Советской власти в Туркестане рабочие Закаспия не угрожают! Мы даже можем пополнить их делегацию своими представителями… товарища Маргелова, например, попросим взять с собой… мы даже можем заверить комиссара Полторацкого… чтобы он сам не волновался и чтобы в Ташкент сообщил… Мерв против Советской власти никогда не пойдет! А они пусть едут». «Хорошо излагает», – на ухо Полторацкому шепнул Матвеев. Самойленко, его услышав, сказал громко: «Я ж говорил – Каин…» На него не оглянувшись, сел за стол Бритов и с улыбкой пожал протянутую ему в знак поздравления руку Куделина. Прав Матвеев, думал Полторацкий, совсем недурно изложил Бритов. В самом деле: что еще нужно товарищам из Ташкента? Поддержка выражена, представители в делегацию даны… Хитер Бритов! Каин, его Самойленко назвал. Он протянул руку и дотронулся ею до сутулой, тощей, с выпирающими позвонками спины Константинопольского. Тот обернулся. «Гриша, – Полторацкий ему тихо сказал, – ты сейчас выступить можешь? Тебя ведь хорошо всегда слушают, а, Гриша?» – «Что за вопрос! – тряхнул головой Константинопольской. – Если надо…» – «Надо. Ты только поспокойней… Про мировую революцию не особенно. Всякая бутада отвлекает силы от создания новой жизни, ты на это упирай. И еще… Скажи, что контрреволюция не пройдет… Напомни про чарджуйских рабочих и подчеркни их готовность защитить республику. Мы новой крови не хотим, ты скажи, но если придется… если нас вынудят…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю