Текст книги "Феникс"
Автор книги: Александр Громовский
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
7 АВГУСТА
Вчера был какой-то нескончаемо длинный день, поэтому веду хронику по часом.
С утра пораньше – опять на завод. В прошлый раз я не застал Реутова в цехе. (Любимый анекдот моего отца: "Где Рабинович?" – "Ушел по цехам". "Сам ты – поц и хам!") Реутов был на больничном. Но сегодня он уж точно выйдет. "Да-да, буду завтра как штык, аще, ты меня знаешь, я, аще, слов на ветер не бросаю... Приноси чертежи: с размерами и со всей трехомудью – я сделаю". – "Только, Николай Николаевич, пожалуйста, дерево должно быть абсолютно сухим!" – "Ты, аще, меня не учи, у меня материал завсегда сухой, я, аще, из кримлины никогда ничего не делаю... я тебе не Махонек какой-нибудь..."
Это я с ним говорил по телефону. И вот Реутов воочию. Я встречаю его в столярном цеху. Боже ж мой, как старик сдал за эти годы. Кожа да кости! Но из глубины черепной коробки смотрят по-прежнему живые, хитроватые глаза. Хотя теперь они больше похожи на горящие в нишах огоньки свечей, которые в любую минуту может погасить резкий порыв ветра. "Фу! – шумно дышит Реутов, снимая с головы теплую кепку и вытирая потную лысину полотенцем, похожим на портянку. – Загоняли совсем пенсионера... Вот уйду, с кем они работать будут, смены-то нет. Приходят какие-то юнцы со стеклянными глазами да бабы, которые отродясь молотка в руках не держали".
Это он зря женщин принижает. Видел я раньше, приходя в столярный цех, как женщины сколачивали ящики для боеприпасов. Чудо! С ОДНОГО удара они загоняли гвоздь по самую шляпку. Работали как роботы-автоматы. Меня тогда это очень поразило. Сейчас в цеху вялотекущая видимость трудового процесса. Большинство народа уволено было еще в 90-е годы – никому не нужны стали ящики для снарядов, первый цех закрыли, снаряды выпускать перестали. Теперь перебиваются случайными заказами. Чем тут занят Реутов? Но он, я уверен, вовсе не завышает свою значимость. Ныне всех трудоспособных пенсионеров призвали на трудовой фронт. Поговаривают, что поскольку, в силу объективных причин, республика наша находится во враждебном окружении, Первый цех опять откроют. Если найдут растасканное оборудование.
Я вежливо, стараясь не задеть его творческого самолюбия, объясняю ему, какими должны быть рамы – их профиль, размеры и прочее. Реутов слушает, по ходу дела высказывает разумные замечание, делает толковые поправки. Когда вопрос с рамками решен, я тактично интересуюсь его здоровьем и здоровьем его жены. Реутов с уверенностью заявляет, что еще лет с пяток протянет на этом свете. "Потому что очень уж хочется узнать, чем же закончится это блядство". А так все нормально. Огорчает его лишь тупость жены. "Вот же бабы-дуры. Опять моя обожгла руку. И кажный раз она это делает, когда надо зажечь сразу две конфорки на газовой плите. Так она сначала зажигает ближнюю, потом тянется рукой над пламенем и зажигает дальнюю конфорку. И, конечно, обжигает себе руку. Она у нее уже вся в волдырях! Я говорю ей, ты, аще, понимаешь, что делаешь?! Кто же, аще, так зажигает? Неужели у тебя аще не хватает ума сообразить, что сначала надо зажечь дальнюю, а уж потом ту, что у тебя под носом. Нет, она аще не понимает... и кажный раз такая история..."
Я со вниманием выслушиваю его старческое брюзжание, потом передаю привет от своего бывшего напарника Анатолия, который уже тоже, как и я, здесь не работает, но который был в большой дружбе с Аще. Собственно, я для Реутова мало что значу. Он возится со мной благодаря тому, что я – коллега его товарища.
11-00. Бегу в "Объединение Х.", чтобы утрясти кое-какие вопросы, связанные с организацией выставки.
Президентша "ОБМОСХУДА" оказывается в офисе, она на месте, слава Богу. Толстощекая, кровь с молоком баба восседает за своим огромным, старинной работы столом, обложившись бумагами. И здесь бюрократия.
Увидев меня, она кокетливо поправляет мелко завитые бледно-фиолетовые кудри и дружелюбно сверкает золотыми зубами. Она сообщает мне сначала хорошие новости – о том, что ей удалось добиться снижения арендной платы за помещение выставочного зала, удлинить сроки экспозиции и прочее в том же духе, что, в общем-то, меня мало интересует. Потом она сообщает плохую новость.
– Понимаете, – говорит она, не глядя мне в глаза, – тут возникла такая ситуэйшн... Произошли кое-какие изменения, то есть расширение... Короче, расширился список участников выставки... и, в связи с этим расширением, нам придется ужаться.
– Кому конкретно, – спрашиваю я, пронзительно глядя в ее бесцветные глазки-пуговки; ее взгляд отталкивается от моего еще сильнее, как одноименный полюс магнита.
– Конкретно Вам, – отвечает она и поспешно добавляет, чтобы мне не было особенно больно, – ну еще кой-кому... В общем, одной секцией Вам придется пожертвовать.
– Интересно, – говорю я капризным голосом обиженного ребенка, – из двух секций вы забираете у меня одну! Как же я расположусь? Ведь вы знаете, сколько у меня работ...
– Георгий Николаевич, голубчик, ну потеснимся немного. Вы же знаете, все хотят участвовать в выставке, а места мало... А парень на редкость перспективный, молодой, напористый... – Она двинула локтем бумаги, и они почти совсем закрыли большую картонную коробку с конфетами, лежавшую у нее на столе. – Я не могла ему отказать.
– И кто же сей неофит? – спрашиваю я желчно. – Тот, которому сходу дают целую секцию, в то время, как старым, проверенным временем художникам делают обрезание.
– Ну, Карелин... – говорит она дрогнувшим голосом. – Вам это имя пока ни о чем не говорит...
И вдруг идет в атаку, как танк. Она устремляет, наконец, на меня свой взгляд сразу сделавшийся тяжелым, упрямым. Я затронул ее интимное, личное. А за свое личное, интимное, она любому порвет пасть. Полные ее руки плотно лежат на сукне стола, под дрябловатой кожей перекатываются крепкие еще мышцы.
– О'кей! – говорю я и выдаю любимый афоризм моего отца: "Урезать так урезать, как сказал один японский адмирал, делая себе харакири".
Чтобы смягчить мою боль от урезания, госпожа Президентша приглашает меня на ланч в ресторан "Нева", который располагался на нижнем этаже здания.
– В отделе культуры выбила талоны на питание в нашем зале. Могу дать на целую неделю, – сообщает она интимно.
Я принимаю приглашение на ланч, но от талонов отказываюсь. Пока у меня есть деньги.
13-30. Прибыл в Центральный выставочный зал и работал там как проклятый до 22-х часов. Чтобы размяться, половину обратного пути к дому преодолел пешедралом. Сплошная облачность накрыла город, как одеялом, и потому раньше обычного, в половине одиннадцатого, стал сгущаться мрак, только на западе, как надежда на завтрашнюю хорошую погоду, светилась ярко-желтая полоска чистого неба.
Домой пришел около одиннадцати, когда стало совсем темно, уличное освещение опять не работало. Чтобы не разбудить тетку, тихо раздеваюсь, иду на кухню, плотно прикрыв за собой дверь. По радио передают какой-то зажигательный фокстрот. Как там у Юлиана Семенова?
"Он (Штирлиц) включил радио. Передавали легкую музыку. Во время налетов обычно передавали веселые песенки. Это вошло в обычай: когда здорово били на фронте или сильно долбили с воздуха, радио передавало веселые, смешные программы".
У нас, слава Богу, война еще не разразилась... Но на дамбе стоят танки.
В автобусе я сидел с левого борта, и мне ни черта не было видно, что происходит с противоположной стороны. На асфальте у меня под окном просматривались сухие комья грязи и след от гусеничных траков. Прошел солдат, озабоченный чем-то, по-моему, дал какие-то указания нашему водителю. Потом мы поехали. Медленно. Пассажиры, те, которые стояли и не могли разгадывать кроссворды, вертели головами, всматривались в сумерки за окнами, где двигались какие-то механизмы и рычали моторы. Кто-то сказал: "Танки". Я тоже вертел головой, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь из происходящего на встречной полосе дороги, но тщетно. Кроме света фар, ничего не разобрал.
Высокий молодой человек, вопросительным знаком торчавший посреди салона, сжимая под мышкой коробки с видеокассетами, сказал своей подруге, такой же тоненькой и гибкой, что-то о президенте Голощекове в том смысле, что бравый генерал-майор, наш Адамчик, так же быстро разберется с зелеными человечками, как он разобрался с литавцами. Парочка рассмеялась, как обычно смеется беззаботная молодежь. И тут до меня дошло, что все ожидают нового налета НЛО, маскирующихся под самолеты. А может, это самолеты маскируются под НЛО? Я подумал с горькой усмешкой, что вся наша теперешняя жизнь отдает каким-то фарсом с клиповой насыщенностью: с неба давит очередная волна НЛО, с запада угрожают литавцы, а внутри – ультраправый генерал с амбициями фюрера пытается "эллинизировать" кусок территории, который ему достался во время дележа имущества сильных мира сего... Сериал какой-то унылый, мать его..."
"Кажись, начинается..." – сказал мужик, сидящий напротив меня с книгой Адама Голощекова "Пора".
"Ничего не начинается, – возразила толстая баба, закрывая книгу того же Голощекова, "Послание к литавцам", и запихивая ее в сумку, подстать своей комплекции, – хватит панику-то пороть!"
Они сцепились, как кошка с собакой. Остальные пассажиры увлеченно разгадывали кроссворды. Не перестаю удивляться: как все-таки быстро наше некогда самое читающее в мире общество трансформировалось в общество, разгадывающее кроссворды.
И только парочка китайцев на задних местах сидела тихо-тихо. Они не вмешивались в распри европейцев. На их плоских лицах играла загадочная полуулыбка, будто они знали такое, о чем мы, европейцы, не догадываемся, а когда поймем, то станет слишком поздно и ничего изменить уже будет нельзя.
Когда наш автобус подъезжал к Бульвару им. Голощекова, я их увидел. По краю дамбы стояли танки. Или похожие на них бронированные чудовища на гусеничном ходу. Штук пять, наверное. Видимость из-за тусклых фонарей была отвратной. Они стояли компактной группой. Один из них двигался, пятясь задом, уплотнял группу.
"А танки-то зенитные", – подумал я. Из башни последней машины торчали два тонких ствола, задранные кверху. Мужик перестал лаяться с женщиной, посмотрел в окно и сказал уверенным голосом ветерана войны и знатока боевой техники: "Самоходные зенитные установки "Шилка" и ракетная – "Ястреб-2". Эти как шмальнут – мало не покажется..."
Мне подумалось, что бронетехника занимает позицию для отражения воздушного налета. Это место, на мой взгляд, было весьма удобным. Справа машины были прикрыты склоном дамбы, слева – шла высокая стена деревьев. И между тем – прекрасный обзор. Очень удобная позиция для противовоздушного комплекса.
На бульваре стоял военный регулировщик, движение машин было скованным. Какое-то время параллельным курсом с нами катил по рельсам новенький "гладиолус", весь разрисованный рекламой на мотоциклетную тему. На задней площадке моновагонна, хорошо видимая в ярком аквариумном свете, стояла девушка или молодая женщина, очень красивая. Паниковский был бы в экстазе. Положив руки на горизонтальную оконную штангу, она смотрела на мир грустными глазами.
Я загадал, если она взглянет на меня, хотя бы мельком, то мои картины на выставке ожидает успех. Однако чУдная фемина смотрела на "мерседес", который вклинился между моим автобусом и ее трамваем. "Ну взгляни же, взгляни на меня!" – умолял я "чудное виденье", "гения чистой красоты". Я взывал к ней мысленно, телепатировал, надрывая мозг, едва сдерживаясь, чтобы не ударить кулаком по глуховатому стеклу. Но все мои усилия были тщетны. И лишь когда мы разъезжались – она направо, я прямо, – и проклятый "мерс" газанул вперед, женщина подняла на меня глаза. Наши взгляды встретились лишь на мгновенье и тут же разошлись навеки. И уже (но все же ликуя!) я видел удаляющуюся, аэродинамически зализанную корму "гладиолуса".
На кухне я обнаруживаю свой ужин, как всегда стоящим верхом на чайнике, чтобы долго не остывал. Тарелка, прикрытая другой. Теткиными заботами он стоит таким вот образом уже четыре часа. Так что и чайник остыл и тарелка едва теплится. Подогреваю чайник, а ужин ем холодным. После трапезы принимаюсь читать Достоевского, тут же прямо на кухне. Не ляжешь ведь с полным желудком, а хорошая литература способствует нормальному пищеварению.
В 01-00 ложусь спать. Долго не могу заснуть, наконец, погружаюсь в дремоту... Выстрел! Просыпаюсь. Нет, кажется, хлопнула дверца автомобиля. Сволочи! Дремлю. Опять просыпаюсь – хохочет какая-то компания, конечно, пьяная. Проходят под окнами, горланя песню не в лад. Паразиты! Погружаюсь в сон...
"...тиять, на право!" – говорит за окном голос, усиленный динамиком. Просыпаюсь. Кому он командовал "на право"? и кто это говорил? Едут какие-то машины... потом – тишина.
02-40. Просыпаюсь от треска. Вскакиваю, смотрю в окно, вглядываюсь в гиперборейскую ночь – на горизонте полыхает зарево. Столб дыма, подсвеченный снизу алым пламенем, ввинчивается в небо и сливается с низкими облаками. Разыскиваю свой армейский 8-кратный бинокль, смотрю сквозь искажающее реальность стекло окна. В глубине нашей территории, там, где пашни и лес то ли в районе Пяртус, то ли в Надкиманси – горит дом. Сильно горит, страшно. Рвется раскаленный шифер. В ночной тиши треск слышен на много километров. Дом горит долго, возможно даже не один...
Попутно замечаю еще одного наблюдателя. Или наблюдателей. В звездном провале между тучами, на большой высоте, появился чудесный корабль пепельно-серебристый, удлиненный, как цеппелин, с включенными габаритными огнями и двумя белыми прожекторами на носу и корме. Слегка накренясь, он летел медленно и совершенно бесшумно. Таинственный, как "Наутилус" капитана Немо. Чуждый заботам и горестям этого мира.
Пока я пытался поймать его окулярами, он уж нырнул в глубины небесного океана.
Из своей комнаты выходит тетка – заспанная, в белой ночной рубахе. "Ужас, как я боюсь этих пожаров", – говорит тетя Эмма, глядя в окно. К счастью, для себя, она не застала "цеппелин", иначе б ей добавился еще один повод для страха.
А еще она боится грома. Не молний, а именно грома. Раскатистый грохот ей напоминает о пережитых ужасах бомбежки немцами Тополскитиса, где она жила девочкой. Я успокаиваю и выпроваживаю тетю.
Ложусь, поворачиваюсь на правый бок, лицом к стене, закрываюсь одеялом. "Провались все на свете!.. дадут сегодня мне уснуть или нет?"
9 АВГУСТА
Из-за угла дома, подобно мотоциклу о двух колесах, завалившись на вираже, вылетел довоенный "мерседес" и помчался за трамваем. Я стоял на задней площадке "гладиолуса" и хорошо видел хищную пасть черной машины. Обернулся. Смотрю: в вагоне кроме меня находятся еще человек пять-шесть. Я расстегнул пальто и достал автомат, старый добрый "шмайсер", тяжелый, но удобный в деле. Направив его в спины пассажирам, я крикнул: "Все на пол, живо!", люди легли, из машины пока никто не стрелял. Дулом автомата давлю на стекло вагона, оно лопается и осыпается на убегающие шпалы. Пружиня на полусогнутых ногах, ударяю длинной очередью по ветровому стеклу "мерседеса". Машина запетляла и ощетинилась стволами. Тут уж броситься на пол пришлось мне. В то же мгновение засвистели пули, зазвенели стекла в окнах трамвая, а в корпусе его появились сквозные дыры, через которые ворвались внутрь прямые штыри света. Я медленно сполз по ступеням к самой двери, и, упершись ногами в косяк двери, чуть-чуть приоткрыл ее. Образовалась щель, в которую ворвался ветер и уличная пыль. Щуря глаза, я выдергиваю кольцо из лимонки и бросаю ее на асфальт перпендикулярно движению трамвая. Мне очень хотелось посмотреть, что из этого выйдет, но высовываться было нельзя. Когда отгремел взрыв, я обернулся. Люди по-прежнему лежали на пыльном полу, прижавшись лицами к рейкам. На коленках я выбрался из дверного проема, сжал автомат и вскочил на ноги. Не глядя, нажал курок и от души полил улицу свинцовым дождем, и лишь потом увидел, что "мерседеса" уже не было. Пустое шоссе фиолетовой лентой разматывалось вдаль, ускользало прочь с безупречной гладкостью.
Когда рассказываешь, всегда кажется длинно. А между тем сновидение это длилось всего несколько секунд. Вставать не хочется, я лежу, по всегдашней привычке закинув руку за голову, и смотрю в ясное голубое небо. Окно открыто, ветер колышет штору, вуаль тюлевой занавески и доносит снаружи удивительно чистый воздух и уличный шум давно проснувшегося города. Слышно, как проезжают машины, тысячезмейно шипит компрессор, и время от времени то длинными, то короткими сериями грохочет перфоратор. Рабочие где-то по соседству вскрывают асфальт. Кто знает, "из какого сора рождаются стихи", тот не может не знать, из какого мусора повседневного бытия стихия сна творит свои иллюзии, подумалось мне. И что характерно, никогда не снится то, что ты больше всего жаждешь увидеть, но обязательно какая-нибудь дрянь... Нет, не прав Фрейд, настаивая на том, что ВСЕ сновидения есть ни что иное, как исполнение желаний. Почему мне не приснилась та девушка из трамвая? Ведь могла же она быть там, в числе пассажиров моего сна. Нет же, наоборот: приснилась идиотская дуэль с не менее идиотским мотоциклоподобным двухколесным "мерседесом".
На часах 9-20. Пора вставать. Тетка уже ушла куда-то. Любит она все хозяйственные вопросы решать с утра. Завтрак привычно дожидается меня, греясь на горячем чайнике. Закрытая тарелка запотела. На завтрак обычно мы едим кашу – чаще овсяную или манную. Сегодня овсяная. Поливаю ее сверху вареньем, ем, запивая чаем без сахара. Таков ритуал.
За завтраком слушаю по транзисторному приемнику "Голос России", транслируемый специально на Прибалтику. Первым делом помянули нашу республику. Все ту же больную для себя тему муссируют: признавать нас или погодить, посмотреть, как дело обернется. В интонациях ведущего, однако, чувствуется явная симпатия к нашему народу. Еще бы, как ни крути, а Леберли – новое русское государство. Более русское, чем сама Россия. Но для соблюдения объективности пожурили слегка Голощекова за не соблюдение им прав человека в полном объеме, сообщили, что мы, перенимая не самое лучшее из опыта китайских товарищей, вчера снова расстреляли несколько чиновников-коррупционеров.
Мне понравился ответ Голощекова на эти обвинения. Противникам смертной казни генерал ответил: "Сначала отмените убийства, тогда мы отменим смертную казнь".
Потом выступила польская писательница имярек, бывшая узница концлагеря "Ostenjugendverbandlager". "Остенюгендфербандлагерь" – "Восточный детский лагерь", в Польше. "Концентрационный лагерь" и "детский" – такие вот словосочетания. Уму не постижимо!
Писательница: "Мы потеряли целое поколение, которое должно было продолжить наше дело..."
Удивительно современные слова, думаю я, затягиваясь сигаретой. Я курю, слушаю радио и смотрю в окно, во двор, где в песочнице играют дети, сидят на лавочках взрослые и бегают собаки. Где нет еще никакой войны, но которая может прийти сюда в любую минуту.
"...над детьми от 3 до 11, 14 лет проводились медицинские эксперименты. Многие погибли, многие остались калеками на всю жизнь... Его (фашистского врача-садиста) чрезвычайно интересовали близнецы. Он собирал их по всем лагерям, всех возрастов. Их свозили в клинику при "Ostenjugendverbandlager" для опытов. "Врача" занимала проблема воспроизводства потомства немецкими женщинами для нужд рейха. Германии нужны были солдаты – такую задачу поставил перед нацией фюрер.
Оставшийся в живых "детский материал", предстояло германизировать, вложить в их головы рабскую покорность и заставить работать.
Если спросить наших детей: знают ли они, что такое "Ostenjugendverbandlager"? То они, дети, конечно, ответят – нет. И это хорошо. Пусть не знают. Но мы, взрослые, должны знать об этом. Знать и помнить. Чтобы история не повторилась".
10-00. Иду в свою мастерскую. В 11 часов приходит Галина. Как всегда стремительна в движениях, распространяющих изысканный запах заморских духов. Галина говорит, что она сегодня торопится, поэтому пробудет у меня только два часа. Одним глотком выпивает чашку горячего чая и начинает раздеваться. Меня всегда восхищает, с какой скоростью она это делает. Она была мастером по скоростному раздеванию. Впрочем, как и по одеванию. Профессионалка!
Пока я ставлю мольберт на рабочее место, укрепляю подрамник и готовлю краски, она, в чем мать родила, устраивается на диване. Стараясь не сбить складки шелкового покрывала, она улеглась, коротко взвизгнув, от соприкосновения с холодным материалом драпировки.
Я беру в руку палочку сангины, смотрю на "модель".
– Ну что ты вся скукожилась? – говорю я недовольным тоном. – Прими позу.
– Холодно! – жалуется она.
– На улице лето, а ей холодно. – Я направляюсь в кладовку за рефлектором.
Установив металлическую тарелку рефлектора на пол и включив его в сеть, я направляю поток инфракрасных лучей на свою гусиннокожую модель.
– Кайф! – выдыхает она, расслабляясь и принимая рабочую позу.
– Ты этак разоришь меня, – полушутя, полусерьезно ворчу я, имея в виду то, что рефлектор жрал электроэнергию с чудовищной ненасытностью полтергейста.
– Ладно, ладно, не скупердяйничай, – парирует она, нежась в потоках теплого воздуха.
– Нечего экономить на здоровье трудящихся.
– Да уж, много на вас заработаешь, особенно когда тебя ужимают со всех сторон...
– На тебя что, наезжают? – интересуется она, отбрасывая рукой блестящий каскад своих длинных и густых волос с благородным оттенком красного дерева. Такие волосы – признак хорошей породы. Как говорил Лермонтов устами Печорина: порода в женщине, как и у лошади, многое значит.
Я вкратце обрисовываю ситуацию с выставкой и сообщаю, что портретами мне, очевидно, придется пожертвовать.
– А телевидение будет на презентации? – деловито интересуется Галина.
– Я, думаю, что будет, – отвечаю я, как можно более безразличным тоном, смешивая краски на палитре в поисках нужного оттенка.
– Тогда я этого тебе никогда не прощу! – обижается Галина и надувает губки.
Я хотел было направить ее праведный гнев на истинного виновника, вернее, виновницу – на нашу Президентшу с ее необоримым либидо, истощившего и подорвавшего силы двух ее мужей и троих любовников, – но благоразумно передумал и принял огонь на себя. Чтобы оправдаться и принизить значение потерь, взываю я к ее гражданским чувствам:
– Вот уж не думал, что ты так тщеславна... Хорошо-хорошо... – Я поспешно беру свои слова обратно, видя, что она готова взорваться, как граната, у которой выдернули чеку. – Обещаю, что твой портрет я выставлю в любом случае.
– То-то же, – отвечает она, расплываясь в улыбке и цветя как майская роза. – Пойми, Георг, это вовсе не тщеславие. Это стартовый капитал. Важно, чтоб тебя заметили... а там уж дело техники... – и Галина поводит изящной своей ручкой и точеной ножкой так технично, что у любого менеджера, я думаю, поднялась бы температура.
– Вот! – вскрикиваю я, – пусть нога лежит в таком положении. Так более выразительно.
– Но тогда будет видна... – беспокоится моя модель.
– Ну и что, нам нечего скрывать от народа. Более того, как оказалось, именно этого и желает народ, – успокаиваю я, беру сангину и быстро набрасываю контур нового положения ноги и то, что открылось взору.
Наши личные отношения с Галиной давно перешли в стадию "холодного ядерного синтеза". Иногда, очень и очень редко, мы позволяем себе вспомнить старое... вернее, она позволяет мне. Но в основном наши отношения ограничиваются чисто деловыми контактами. Она молода. У нее прекрасно сложенное тело, и мне оно время от времени бывает крайне необходимо. Это не цинизм. Потому что она нужна мне совсем для других целей. Тут меня, пожалуй, поймет только художник.
Целый час мы молча работаем. Она на диване, я за мольбертом. И еще неизвестно, кому из нас тяжелее. Позирование – это вам не хухры-мухры, это тяжелый труд и очень часто неблагодарный. А порой, понимаемый превратно. Таков взгляд обывателя.
По ассоциации вспоминаю свои первый опыт работы с живой натурой.
Это было в начале 70-х, когда я учился в студии Смолко. Этот Смолко частенько позволял себе приходить на занятия с нами в нетрезвом виде (впрочем, держался пристойно) и мало что давал нам в теоретическом плане. В основном мы учились друг у друга. Это была хорошая школа. Из всех наставлений моего Учителя я помню только одну фразу: "Надо искать... ищите, ищите..." – и неопределенное движение руками. И мы икали. Ведь мы не обладали гением Пикассо, который, по его собственному заявлению, никогда не искал, а только находил.
Когда перешли к живой натуре, Смолко нам дал еще один дельный совет: "Вы должны почувствовать модель... ее объем... Если надо, можете подойти и потрогать ее руками... Вы должны ощутить скульптуру формы, фактуру материала: кожи, мышц... их мягкость или твердость... степень упругости..."
Очень многие вставали, подходили к девушке-натурщице и совсем нехудожественно трогали ее за разные места, в основном за грудь, и, кажется, переусердствовали. В конце концов, она не выдержала и заявила: она пришла в художественную студию, а не в бордель, она пришла позировать, а не затем, чтобы ее лапали!
Студиозы, пристыженные, расползлись по углам и спрятались за свои мольберты. Смолко вытер свою вспотевшую лысину и принес даме извинения. Несмотря на реверансы Смолко, девица эта, кажется, отмантулила еще один сеанс и больше не пришла. С великим трудом Учитель наш откопал другую девицу. Эта позволяла делать с собой многое. Она с таким жаром отдавалась работе, что вскоре забеременела от одного особо проворного студиоза. Но, даже будучи в "интересном положении", она продолжала позировать. Смолко утверждал: "Натура должна быть разнообразной".
Среди студийцев мои живописные работа особо не выделялись. Я не бездарь, однако ж, и особым талантом не блистал. А вот в жанре портрете был первым среди учеников студии. Они больше напирали на технику – штриховка и прочая, и, как советовал Смолко, искали пропорции, не стремясь к тому, чтобы была непременная схожесть рисунка с натурой. Они рисовали человека вообще. Я же старался максимально уловить именно индивидуальное сходство, отразить конкретного человека. В результате, именно мои портреты в высокой степени походили на натуру, по признанию самих же натурщиков. Слово их было, хотя и непрофессиональным, но достаточно веским.
Ровно в один час пополудни мы заканчиваем сеанс. На сегодня достаточно. Поработали хорошо, хотя и мало. Впрочем, как посмотреть... Говорят, Сезанн в день накладывал на холст 5-6 мазков. Байки для идиотов!
Я завинчиваю тюбики с краской, отмываю кисти, сливаю грязный керосин в грязную баночку и закручиваю пузырек со скипидаром. Запах керосина и смолистый дух "Пинена" давно уже оттеснил Галкины зефиры и распространился по всей мастерской.
Пока я проделываю все эти привычные и, надо сказать, радостные операции, Галина подходит ко мне уже полностью одетая и даже с накрашенными губами, чего я не позволял ей делать, пока она позировала. Она целует меня в щеку как любимого папочку и упархивает из квартиры до следующего, обусловленного договором, дня.
10 АВГУСТА
Как стремительно прокручивается любительская кинопленка нашей жизни. Вот ползешь ты на четвереньках, вся жизнь впереди. Вот школьник, студент планов "громадье"... Вот семьянин – жена, дети, карьера... Оглянуться не успеешь, как мелькнет слово "конец".
К чему я об этом? А ни к чему. Просто настроение паршивое.
Подобный (шопенгауэрский) релятивистский скептицизм последнее время все чаще накатывает на меня.
13 АВГУСТА
Завтра открытие выставки и сегодня шли последние приготовления. И я решаюсь вступить в бой. А какого черта, думаю, я должен уступать! Это взыграла упрямая часть моего характера, унаследованная от матери-болгарки. Пользуясь отсутствием протеже госпожи Президентши, я вешаю свои три портрета на одну из стенок его секции (его, видите ли, секции!). Я не могу лепить портреты впритык к пейзажам, в обнимку с графикой. Это графику можно расположить кучно и ничего она от этого не потеряет. А большим полотнам нужен воздух, особенно портретам. Если госпожа Президентша этого не понимает, то... Впрочем, все она распрекрасно понимает. Просто у нее такой характер. Но у меня тоже, знаете ли, есть характер. Хватит мальчишке и двух третей секции. У меня в его годы и этого не было.
Я вспомнил прошлогоднюю выставку (в которой я не участвовал). Змеились кабели по полу, пылали юпитеры жарким светом, телерепортеры с камерами на плечах многозначительно двигались в пространстве выставочного зала. Тусовалась публика: не то бомонд, не то богема. И девочки-натурщицы с восторженными лицами, с пылающими щечками, в экстравагантных нарядах, порхали по залу от полотна к полотну, охотно позировали и давали интервью на фоне своих портретных двойников – возлежащих на диванах, сидящих в креслах, и прочая. Девочки были счастливы!
Я буду последней свиньей, если позволю лишить моих девочек-натурщиц вот такого простительного, столь нужного им счастья. Галина, Наташа, Алена, вас увидит публика. Завтра. Или я умру, защищая вас!
То же самое я сказал прямо в глаза г-же Президентше, когда она появилась в 2 часа пополудни в сопровождении своего нового фаворита.
Фаворит, как ни странно, не стал взбрыкивать копытами и вел себя тактично, этично и где-то даже поэтично. Мне снова стало стыдно, и я унизился до того, что стал просить у бородатого юнца прощение. Но г-жа Президентша, своей невоздержанностью ни в чем, помогла мне сохранить лицо. Она чуть не подожгла меня гневным взглядом, я познал упругость ее грудей и угловатость характера, когда ее мощное тело теснило меня к стене. Но я стоял, как один из 38-ми панфиловцев под Москвой, и она, г-жа Президентша, отступила от моих позиций, как битый Гудериан.
Веселый и злой, я бродил по залу, охраняя свои картины, пока Президентша не укатила восвояси на своем подержанном "Рено" модели 88 года. Потом я успокоился и даже помог парню развесить его картины на оставшемся пространстве ЕГО секции. Это даже интересно, думал я, сопоставить, а точнее сказать, противопоставить мои реалистические портреты с его как бы портретами, выполненными в стиле арт-садизма. Контраст получился убойный.
С удивлением и даже порой с завистью смотрел я на полотна этого Карелина. Надо обладать поистине изощренной фантазией, чтобы сотворить такое с прекрасными телами женщин. Классических пропорций для него не существовало: угловато-шипастые, треугольно-кубические женщины-монстры, распятые на его полотнах в виде цыпленка табака, вызывали противоречивые, но сильные чувства. Я бы подобное написать не смог, даже если бы и сильно захотел. Он – человек нового времени, новых идей, и этим мне он интересен. Я не против модернизма, я даже где-то за него. (Обожаю импрессионистов, люблю усатого Сальвадора Дали, но не люблю Пикассо.) Но у меня есть сильное подозрение, что главная цель иного модерниста весьма далека от искусства. Его полотно – это скорее дубина, которой он ударяет по голове бедного зрителя. Ударить как следует по башке, и тем самым обратить на себя внимание – вот его цель. Стало быть, он не любит искусство, а часто вообще его презирает, он любит себя в искусстве.